<<
>>

Сократ, Критон

 
Сократ. Что это ты в такое время, Критон? Или уже не рано?
Критон. Очень рано.
Сократ. А как?
Критон. Едва светает.
Сократ. Удивляюсь, как это сторож согласился впустить тебя.

Критон. Уж он меня знает, Сократ, потому что я часто сюда захожу; к тому же я отчасти и ублаготворил его.
Сократ. А ты сейчас только пришел или давно?
Критон. Довольно давно.
Сократ. Почему же ты не разбудил меня тотчас, а сидишь себе возле меня и молчишь?
Критон. Сохрани меня Зевс, Сократ! Я бы и сам не желал — в такой беде да еще не спать. На тебя же давно удивляюсь, глядя, как ты сладко спишь, и нарочно тебя не будил, чтобы тебе было как можно приятнее. Разумеется, мне и прежде, во время всей твоей жизни, нередко приходилось удивляться твоему нраву, но особенно я удивляюсь ему теперь, при этом несчастии, как ты его легко и терпеливо переносишь.
Сократ. Да ведь этб было бы и нелепо, Критон, в мои годы — роптать на то, что приходится умереть.
Критон. И другим, Сократ, случается попадать на старости лет в такую беду, однако же старость нисколько не мешает им роптать на свою судьбу.
Сократ. Это правда. Но зачем же ты так рано пришел?
Критон. Я пришел с печальным известием, Сократ, печальным и тягостным не для тебя, как я вижу, а для меня и для всех твоих близких,— с известием, которое мне кажется непереносимым.
Сократ. С каким это? Уж не пришел ли с Делоса корабль , с приходом которого я должен умереть?
Критон. Прийти-то еще не пришел, но думается мне, что придет сегодня, судя по словам тех, которые прибыли с Суния 2 и оставили его там. Ну вот из того, что они передают, очевидно, что он придет сегодня, и завтра, Сократ, тебе необходимо будет окончить жизнь.
Сократ. Да в добрый час, Критон! Если богам угодно так, пусть будет так. Только я не думаю, чтобы он пришел сегодня.
Критон. Из чего ты это заключаешь?
Сократ. Я тебе скажу. Ведь мне следует умереть на другой день после того, как придет корабль.
Критон. Так по крайней мере говорят ведающие этим .
Сократ. В таком случае я думаю, что он придет не сегодня, а завтра. Заключаю же я это из некоторого сна, который видел этой ночью [†††] незадолго перед тем, как проснуться, и, пожалуй, было кстати, что ты не разбудил меня.
Критон. А какой же это был сон?
Сократ. Мне казалось, что подошла ко мне какая- то прекрасная и величественная женщина в белых одеждах, позвала меня и сказала: «Сократ!
В третий ты день, без сомнения, Фтии достигнешь холмистой»5.
Критон. Какой странный сон, Сократ!
Сократ. А ведь смысл его как будто ясен, Критон.
Критон. Слишком, кажется. Но, Аргументы крнтона дорогой мой Сократ, и теперь еще го-
C^rL6™pTbMu В°РЮ тебе: послушайся ты меня и не отказывайся от своего спасения. Ведь меня, если ты умрешь, постигнет не одна беда: кроме того, что я лишусь друга, какого мне никогда и нигде больше не найти, еще многим из тех, которые не близко знают нас с тобою, покажется, что я не позаботился спасти тебя, будучи в состоянии сделать это, если бы захотел истратить деньги. Ну а может ли быть хуже такой славы, когда о нас думают, что мы ценим деньги больше, чем друзей? Ведь большинство не поверит, что ты сам не захотел уйти отсюда, несмотря на наши старания.

Сократ. Но для чего же нам так заботиться о мнении большинства, мой милый Критон? Люди со смыслом, которых скорее стоит принимать в расчет, будут думать, что это случилось так, как это случилось.

К р и т о н. Но ведь ты уже видишь, Сократ, что необходимо также заботиться и о мнении большинства 6. Теперь-то оно ясно, что большинство способно причинять не какое-нибудь маленькое, а пожалуй что и величайшее зло тому, кто перед ним оклеветан.
С о к р а т. О, если бы, Критон, большинство способно было делать величайшее зло, с тем чтобы быть способным и на величайшее добро! Хорошо бы это было! А то ведь оно не способно ни на то, ни на другое: оно не может сделать человека ни разумным, ни неразумным, а делает что попало.
Критон. Положим, что это так, Сократ, но вот ты мне что скажи: уж не боишься ли ты за меня и за прочих близких, что, если ты уйдешь отсюда, доносчики причинят нам неприятности за то, что мы тебя отсюда похитили, и что мы должны будем потерять довольно много денег, а то и все наше состояние или даже подвергнуться, сверх того, еще чему-нибудь? Если ты боишься чего-нибудь такого, то оставь это, потому что справедливость требует, чтобы мы ради твоего спасения подверглись подобной опасности, а если понадобится, то и большей. Нет, послушайся ты меня и не делай иначе.
Сократ. Не этого одного я опасаюсь, Критон, но и многого другого.
99
4*
Критон. Этого уж ты не бойся. Да и немного просят денег за то, чтобы спасти тебя и вывести отсюда. Что же касается наших доносчиков, то разве ты не знаешь, какой это дешевый народ и что для них вовсе не может понадобиться много денег. Ты же можешь вполне располагать моим имуществом, и я думаю, что его будет достаточно. Если, наконец, заботясь обо мне, ты думаешь, что не нужно тратить моего имущества, то вот твои иноземные друзья, которые здесь, готовы за тебя заплатить; один уже и принес необходимые для этого деньги — Симмий Фиванец. То же самое готов сделать и Ке- бет 7, и еще очень многие. Повторяю я тебе — не бойся ты этого и не отказывайся от своего спасения; не смущайся тоже и тем, о чем ты говорил на суде, что, уйдя отсюда, ты не знал бы, на что себя употребить: и во многих других местах, куда бы ты ни пришел, тебя будут любить. А если бы ты пожелал отправиться в Фессалию, то у меня там есть друзья, которые будут тебя высоко ценить и оберегать, так что во всей Фессалии ни один человек не доставит тебе огорчения.


А к тому же, Сократ, ты затеял, мне кажется, несправедливое дело — предавать самого себя, когда можешь спастись. Ведь ты добиваешься для себя того же самого, чего могли бы добиваться — да и добились уже — твои враги, желая погубить тебя. Мало того, мне кажется, что ты предаешь и своих собственных сыновей 8, оставляя ш на произвол судьбы, между тем как мог бы и прокормить и воспитать их, и твоя это вина, если они будут жить как придется; придется же им испытать, разумеется, то самое, что выпадает обыкновенно сиротам на их сиротскую долю. В самом деле, или не нужно и заводить детей, или уж нести все заботы о них — кормить и воспитывать, а ты, мне кажется, выбираешь самое легкое; следует же тебе выбирать то, что выбирает человек добросовестный и мужественный, особенно если говоришь, что всю жизнь заботишься о добродетели. Что касается меня, то мне стыдно и за тебя, и за нас, твоих близких, если станут думать, что все это случилось с тобою по какой-то трусости с нашей стороны: и то, что дело поступило в суд,— ты явился, хотя мог и не являться,— и самый суд, как он происходил, и, наконец, эта нелепая развязка, как будто бы мы отступили по какой-то негодности и трусости с нашей стороны, ибо ни мы тебя не спасли, ни сам ты себя не спас, между тем как это было вполне возможно, если бы мы только на что-нибудь годились. Вот ты и смотри, Сократ, как бы все это не оказалось не только вредным, но и позорным для нас с тобою. Однако подумай; вернее, впрочем, что и думать-то уже некогда, а нужно решить, решение же может быть одно, потому что в следующую ночь все уже должно быть сделано, а если еще будем ждать, то уже ничего нельзя будет сделать. Но умоляю тебя всячески, Сократ, послушайся меня и ни в каком случае не поступай иначе.
Сократ. О милый Критон, твое усердие стоило бы дорогого, если бы оно было направлено сколько-нибудь верно, а иначе, чем оно больше, тем тяжелее. А потому следует обсудить, нужно ли нам это делать или нет. Таков уж я всегда, а не теперь только, что из всего, что во мне есть, я не способен руководствоваться ничем, кроме того разумного убеждения, которое, по моему расчету, оказывается наилучшим. А те убеждения, которые я высказывал прежде, я не могу отбросить и теперь, после того как случилось со мною это несчастье; напротив, они кажутся мне как будто все такими же, и я почитаю и уважаю то же самое, что и прежде, и если в настоящее время мы не найдем ничего лучшего, то можешь быть уверен, что я с тобою отнюдь не соглашусь, даже если бы всесильное большинство вздумало устрашать нас, как детей, еще большим количеством пугал, чем теперь, когда оно насылает на нас оковы, казни и лишение имущества. Как же бы в таком случае исследовать нам это дело всего правильнее? Не вернуться ли сначала к тому, о чем ты говорил,— к вопросу о мнениях — и посмотреть, хорошо ли говаривали мы неоднократно, что на одни мнения следует обращать внимание, а на другие нет; или, может быть, это было хорошо говорено в то время, когда мне еще не нужно было умирать, ну а теперь уже стало ясно, что мы это так только говорили, а что по правде это были сущие пустяки? Что касается меня, Критон, то я очень желаю рассмотреть вместе с тобою, покажутся ли мне эти слова сколько-нибудь иными, после того как я попал в настоящую беду, или они покажутся мне все такими же, и захотим ли мы их оставить или последовать им. Как-никак, а люди, которые знали, что говорили, неоднократно, мне думается, утверждали то самое, что я сейчас сказал,— что из мнений, какие бывают у людей, одни следует, а другие не следует высоко ценить. Скажи мне, ради богов, Критон, разве это, по-твоему, не хорошо было говорено? Ведь тебе, судя по-человечески, не предстоит завтра умереть, и у тебя нет в настоящее время такого несчастия, которое могло бы сбивать тебя с толку; так посмотри же, правильно ли это, по-твоему, говорят люди, что не все человеческие мнения следует уважать, но одни следует уважать, а другие нет. Как по-твоему? Не хорошо ли это говорят?
Критон. Хорошо.
Сократ. Значит, хорошие мнения нужно уважать, а дурные не нужно?
Критон. Да.
Сократ. Но хорошие мнения — это мнения людей разумных, а дурные — неразумных?
Критон. Как же иначе?
Сократ. Ну а как мы решали такой вопрос: тот, кто занимается гимнастикой, обращает ли внимание на мнение, похвалу и порицание всякого или только одного, а именно врача или учителя гимнастики? 9
Критон. Только его одного.
Сократ. Значит, ему нужно бояться порицаний и радоваться похвалам одного того, а не всех?
Критон. Очевидно.
Сократ. Стало быть, он должен вести себя, упражнять свое тело, ну и, разумеется, есть и пить так, как это кажется нужным одному — тому, кто к этому делу приставлен и понимает в нем, а не так, как это кажется нужным всем остальным.
Критон. Это верно.
Сократ. Хорошо. А если он этого одного не послушается и не будет ценить его мнения, а будет ценить слова большинства или тех, которые в этом ничего не понимают, то не потерпит ли он какого-нибудь зла?
Критон. Конечно, потерпит.
Сократ. Какое же это зло? Чего оно касается? Из того, что принадлежит ослушнику, чего именно?
Критон. Очевидно, тела, ведь его оно и разрушает.
Сократ. Ты хорошо говоришь. Уж не так ли и в остальном, Критон, чтобы не перечислять всех случаев? Ну вот, конечно, и относительно справедливого и несправедливого, безобразного и прекрасного, доброго и злого — того самого, о чем мы теперь совещаемся, нужно ли нам относительно всего этого бояться и следовать мнению большинства или же мнению одного, если только есть такой, кто это понимает, и кого должно стыдиться и бояться больше, чем всех остальных, вместе взятых? Ведь если мы не последуем за ним, то мы испортим и уничтожим то самое, что от справедливости становится лучшим, а от несправедливости погибает, как мы и раньше это утверждали. Или это не так?
Критон. Думаю, что так, Сократ.
Сократ. Ну а ежели, последовав мнению невежд, мы погубим то, что от здорового становится лучше, а от нездорового разрушается, будет ли стоить жить, после того как оно будет разрушено? Я говорю это о теле, не правда ли?
Критон. Да.
Сократ. Так стоит ли нам жить с негодным и разрушенным телом?
Критон. Никоим образом.
Сократ. Ну а стоит ли нам жить, когда разрушено то, чему несправедливость вредит, а справедливость бывает на пользу? Или, может быть, то, к чему относятся справедливость и несправедливость,— что бы это там ни было — мы ценим меньше, нежели тело?
Критон. Никоим образом.
Сократ. А напротив, ценим больше?
Критон. Да, и много больше.
Сократ. Стало быть, уже не так-то должны мы заботиться о том, что скажет о нас большинство, мой милый, а должны заботиться о том, что скажет о нас тот, кто понимает, что справедливо и что несправедливо,— он один да еще сама истина. Таким образом, в твоем рассуждении неправильно, во-первых, то, что ты утверждаешь, будто мы должны заботиться о мнении большинства относительно справедливого, прекрасного, доброго и им противоположного. «Да, но ведь большинство,— скажут на это,— способно убивать нас» 10.
Критон. Ты прав, Сократ, так могут сказать. ь
Сократ. Но, мой милейший, не знаю как тебе, а мне относительно этого рассуждения сдается, что подобное ему было у нас и раньше. Подумай-ка ты опять вот о чем: стоим ли мы еще или не стоим за то, что всего больше нужно ценить не жизнь как таковую, а жизнь достойную?
Критон. Конечно, стоим.
С о к р а т. А что хорошее, прекрасное, справедливое, что все это одно и то же — стоим ли мы за это или не стоим?
Критон. Стоим.
Сократ. Так вот на основании того, в чем мы согласны, нам и следует рассмотреть, будет ли справедливо, если я буду стараться уйти отсюда вопреки воле афи- с нян, или же это будет несправедливо, и если окажется, что справедливо, то попытаемся это сделать, а если нет, то оставим. Что же касается твоих соображений относительно расходов, общественного мнения, воспитания детей, то, говоря по правде, Критон, не есть ли это соображения людей, которые одинаково готовы убивать, а потом, если бы это было можно, воскрешать, так себе, ни с того ни с сего,— соображения того же самого большинства? Но нам с тобою, как этого требует наше рассуждение, следует, кажется, рассмотреть только то, о чем мы сейчас говорили,— справедливо ли мы поступим, если будем платить деньги и благодарить тех, кото- d рые меня отсюда выведут, или если будем сами выводить и сами выходить, или же, наоборот, делая все это, мы поистине нарушим справедливость; и если бы оказалось, что поступать таким образом — несправедливо, тогда бы уж не следовало беспокоиться о том, что, оставаясь
здесь и ничего не делая, мы должны умереть или подвергнуться еще чему-нибудь, если уж иначе приходится нарушить справедливость.
Критон. Говорить-то, мне кажется, ты хорошо говоришь, но разбери-ка, что нам следует делать, Сократ.
Сократ. Разберем-ка, милейший, сообща, и если у тебя найдется возразить что-нибудь на мои слова, то возражай и я тебя послушаюсь; а если не найдется, то уж ты перестань, мой милейший, говорить мне одно и то же, будто я должен уйти отсюда вопреки афинянам, ибо что меня касается, то я очень дорожу тем, чтобы поступать в этом деле с твоего согласия, а не вопреки тебе. Заметь же особенно начало исследования, покажется ли оно тебе удовлетворительным, и постарайся отвечать по чистой совести.
Критон. Я постараюсь.
Сократ. Полагаем ли мы, что ни в каком случае не следует добровольно нарушать справедливость или что в одном случае следует, а в другом нет? Или же мы полагаем, что уж нарушать справедливость никоим образом не может быть хорошо или честно, в чем мы и прежде нередко с тобою соглашались? Или все эти наши прежние соглашения улетучились за несколько последних дней, и вот оказывается, что мы, люди немолодые, Критон, давно уже беседуя друг с другом как будто о деле, и не замечали того, что мы ничем не отличаемся от детей? Или же, всего вероятнее, что, как мы тогда говорили, так оно и есть: согласно или не согласно с этим большинство, пострадаем ли мы от этого больше или меньше, чем теперь, а уж нарушение справедливости во всяком случае вредно и постыдно для того, кто ее нарушает. Полагаем мы это или нет?
Критон. Полагаем.
Сократ. Значит, ни в каком случае не следует нарушать справедливость?
Критон. Нет, конечно.
Сократ. Значит, вопреки мнению большинства нельзя и воздавать несправедливостью за несправедливость, если уж ни в каком случае не следует нарушать справедливость? 11
Критон. Очевидно, нет.
Сократ. А теперь вот что, Критон: делать зло— должно или нет?
Критон. Разумеется, не должно, Сократ.
Сократ. Ну а воздавать злом за зло, как этого тре-"
бует большинство, справедливо или несправедливо?
Критон. Никоим образом не справедливо.
Сократ. Потому, кажется, что делать людям зло или нарушать справедливость — одно и то же.
Критон. Верно говоришь.
Сократ. Стало быть, не должно ни воздавать за несправедливость несправедливостью, ни делать людям зло, даже если бы пришлось и пострадать от них как- нибудь. Только ты смотри, Критон, как бы не оказалось, что, соглашаясь с этим, ты соглашаешься вопреки общепринятому мнению, потому что я знаю, что так думают и будут думать немногие. Впрочем, когда одни думают так, а другие не так, тогда уже не бывает общего совета, а непременно каждый презирает другого за его образ мыслей. То же вот и ты, рассмотри-ка это как можно лучше, согласен ли ты со мной, кажется ли это тебе так же, как и мне, и можем ли мы начать совещание с того, что ни нарушать справедливость, ни воздавать за несправедливость несправедливостью, ни воздавать злом за претерпеваемое зло ни в каком случае не правильно? Или ты отступаешься и не согласен с этим началом? Мне же и прежде так казалось, и теперь еще кажется, а если, по- твоему, это иначе как-нибудь, то говори и научай. Но если ты останешься при прежних мыслях, тогда слушай дальше.
К р и т о н. И остаюсь при прежних мыслях, и думаю то же, что и ты. Говори же.
Сократ. Ну уж после этого, разумеется, я скажу или, вернее, спрошу: ежели ты признал что-либо справедливым, нужно ли это исполнять или не нужно?
Критон. Нужно.
Сократ. Вот ты и смотри теперь: уходя отсюда без согласия города, не причиняем ли мы этим зло кому- нибудь, и если причиняем, то не тем ли, кому всего менее можно его причинять? И исполняем ли мы то, что признали справедливым, или нет?
Критон. Я не могу отвечать на твой вопрос, Сократ: я этого не понимаю.
Сократ. Ну так посмотри вот на
Речь Законов что: если бы, в то время как мы соби-
в поддержку              ^
возражений рались бы удрать отсюда — или как Сократа бы это там ни называлось,— если бы в это самое время пришли сюда Законы и Государство 12 и, заступив нам дорогу, спросили: «Скажи-ка нам, Сократ, что это ты задумал делать? Не
задумал ли ты этим самым делом, к которому приступаешь, погубить и нас, Законы, и все Государство, насколько это от тебя зависит? Или тебе кажется, что еще может стоять целым и невредимым то государство, в котором судебные приговоры не имеют никакой силы, но по воле частных лиц становятся недействительными и уничтожаются?» Что скажем мы на это или на что- нибудь подобное, Критон? Ведь не одни только риторы могут сказать многое в защиту того закона, который мы отменяем и который требует, чтобы судебные решения сохраняли силу. Или, может быть, мы возразим, что ведь это же город поступил с нами несправедливо и решил дело неправильно? Это мы, что ли, им ска- »Фм?
Критон. Разумеется это самое, Сократ!
Сократ. «Как же это так,—могут сказать Зако- rtbi, — разве у нас с тобою, Сократ, был еще какой-нибудь договор кроме того, чтобы твердо стоять за судебные решения, которые вынесет город?» И если бы мы стали этому удивляться, то, вероятно, они сказали бы: «Ты нашим словам не удивляйся, Сократ, но отвечай; кстати, это твое обыкновение — пользоваться вопросами и ответами. Отвечай же нам: за какую нашу вину собираешься ты погубить нас и город? Не мы ли, во-первых, родили тебя, и не с нашего ли благословения отец твой получил себе в жены мать твою и произвел тебя на свет? Ну вот и скажи: порицаешь ли ты что-нибудь в тех из нас, которые относятся к браку?» «Нет, не порицаю»,— сказал бы я на это. «Но, может быть, ты порицаешь те, которые относятся к воспитанию родившегося и к его образованию, каковое ты и сам получил? Разве не хорошо распорядились те из нас, которые этим заправляют, требуя от твоего отца, чтобы он дал тебе мусическое и гимнастическое воспитание?» 13 «Хорошо»,— сказал бы я на это. «Так. Ну а после того, что ты родился, воспитан и образован, можешь ли ты отрицать, во-первых, что ты наше порождение и наш раб — и ты и твои предки? Если же это так, то думаешь ли ты, что по праву можешь с нами равняться? И что бы мы ни намерены были с тобою делать, находишь ли ты справедливым и с нами делать то же самое? Или, может быть, ты думаешь так, что если бы у тебя был отец или господин, то по отношению к ним ты не был бы равноправным, так что если бы ты от них терпел что-нибудь, то не мог бы ни воздавать им тем же самым, ни отвечать бранью на брань, ни побоями на побои и многое тому подобное, ну а уж с Отечеством и Законами все это тебе позволено, так что если мы, находя это справедливым, вознамеримся тебя уничтожить, то и ты, насколько это от тебя зависит, вознамеришься уничтожить нас, Отечество и Законы, и при этом будешь говорить, что поступаешь справедливо,— ты, который поистине заботишься о добродетели? Или уж ты в своей мудрости не замечаешь того, что Отечество драгоценнее и матери, и отца, и всех остальных предков, что оно неприкосновеннее и священнее и в большем почете и у богов, и у людей — у тех, у которых есть ум, и что если Отечество сердится, то его нужно бояться, уступать и угождать ему больше, нежели отцу, и либо его вразумлять, либо делать то, что оно велит, и если оно приговорит к чему-нибудь, то нужно претерпевать это спокойно, будут ли то розги или тюрьма, пошлет ли оно на войну, пошлет ли на раны или на смерть,— что все это нужно делать, что это справедливо и что отнюдь не следует сдаваться врагу, или бежать от него, или бросать свое место, но что и на войне, и на суде, и повсюду следует делать то, что велит Город и Отечество, или же вразумлять их, когда этого требует справедливость, учинять же насилие над матерью или над отцом, а тем паче над Отечеством есть нечестие?» Что мы на это скажем, Критон? Правду ли говорят Законы или нет?
Критон. Мне кажется, правду.
Сократ, «Ну вот и рассмотри, Сократ,—скажут, вероятно, Законы,— правду ли мы говорим, что ты задумал несправедливо то, что ты задумал теперь с нами сделать. В самом деле, мы, которые тебя родили, вскормили, воспитали, наделили всевозможными благами, и тебя и всех прочих граждан,— в то же время мы предупреждаем каждого из афинян, после того как он занесен в гражданский список и познакомился с государственными делами и с нами, Законами, что если мы ему не нравимся, то ему предоставляется взять свое имущество и идти, куда он хочет, и если мы с городом кому-нибудь из вас не нравимся и пожелает кто-нибудь из вас ехать в колонию или поселиться еще где-нибудь, ни один из нас, Законов, не ставит ему препятствий и не запрещает уходить куда угодно, сохраняя при этом свое имущество. О том же из вас, кто остается, зная, как мы судим в наших судах и ведем в городе прочие дела, о таком мы уже говорим, что он на деле согласился с нами исполнять то, что мы велим; а если он не слушается, то мы говорим, что он втройне нарушает справедливость: тем, что не повинуется нам, своим родителям, тем, что не повинуется нам, своим воспитателям, и тем, что, согласившись нам повиноваться, он и не повинуется нам и не вразумляет нас, когда мы делаем что-нибудь нехорошо, и хотя мы предлагаем, а не грубо повелеваем исполнясь наши решения и даем ему на выбор одно из двух: или вразумлять нас, или исполнять — он не делает ни того ни другого.
Таким-то вот обвинениям, говорим мы, будешь подвергаться и ты, если сделаешь то, что у тебя на уме, и притом не меньше, а больше, чем все афиняне». А если бы я сказал: «Почему же?», то они, пожалуй, справедливо заметили бы, что ведь я-то крепче всех афинян условился с ними насчет этого. Они сказали бы: «У нас, Сократ, имеются великие доказательства тому, что тебе нравились и мы, и наш город, потому что не сидел бы ты в нем так, как не сидит ни один афинянин, если бы он не нравился тебе так, как ни одному афинянину; и никогда- то не выходил ты из города ни на праздник, ни еще куда бы то ни было, разве что однажды на Истм да еще на войну и; и никогда не путешествовал, как прочие люди, и не нападала на тебя охота увидать другой город и другие законы, с тебя было довольно нас и нашего города — вот до чего предпочитал ты нас и соглашался жить под нашим управлением; да и детьми обзавелся ты в нашем городе потому, что он тебе нравится. Наконец, если бы хотел, ты еще на суде мог бы потребовать для себя изгнания и сделал бы тогда с согласия города то самое, что задумал сделать теперь без его согласия. Но в то время ты напускал на себя благородство и как будто бы не смущался мыслию о смерти и говорил, что предпочитаешь смерть изгнанию, а теперь и слов этих не стыдишься, и на нас, на Законы, не смотришь, намереваясь нас уничтожить, и поступаешь ты так, как мог бы поступить самый негодный раб, намереваясь бежать вопреки обязательствам и договорам, которыми ты обязался жить под нашим управлением. Итак, прежде всего отвечай нам вот на что: правду ли мы говорим или неправду, утверждая, что ты не на словах, а на деле согласился жить под нашим управлением?» Что мы на это скажем, мой милый Критон? Не согласимся ли мы с этим?
Критон. Непременно, Сократ.
Сократ. «В таком случае,—могут они сказать,— не нарушаешь ли ты обязательства и договоры, которые ты с нами заключил, не бывши принужденным их заключать и не бывши обманутым и не имевши надобности решить дело в короткое время, но за целые семьдесят лет, в течение которых тебе можно было уйти, если бы мы тебе не нравились и если бы договоры эти каза- дись тебе несправедливыми. Ты же не предпочитал ни Лакедемона, ни Крита 15, столь благоустроенных, как ты постоянно это утверждаешь, ни еще какого-нибудь из эллинских или варварских государств, но выходил отсюда реже, чем выходят хромые, слепые и прочие калеки,— так, особенно по сравнению с прочими афинянами, нравился тебе и наш город, и мы, Законы. А вот теперь ты отказываешься от наших условий? Последовал бы ты нашему совету, Сократ, и не смешил бы ты людей своим уходом из города!
Подумай-ка, в самом деле: нарушив эти условия и оказываясь виновным в чем-нибудь подобном, что сделаешь ты хорошего для себя самого и для своих близких? Что твоим близким будет угрожать изгнание, что они могут лишиться родного города или потерять имущество, это по меньшей мере очевидно. Что же касается тебя самого, то если ты пойдешь в один из ближайших городов, в Фивы или Мегару 16, так как они оба, Сократ, управляются хорошими законами, то ты придешь туда врагом государственного порядка этих городов, и всякий, кому дорог его город, будет на тебя коситься, считая тебя разрушителем законов, и ты утвердишь за твоими судьями славу, будто бы они правильно решили дело, потому что разрушитель законов весьма может показаться развратителем молодежи и людей неразумных. Так не намерен ли ты избегать и городов, которые управляются хорошими законами, и людей самых достойных? Но в таком случае стоит ли тебе продолжать жить? Или ты пожелаешь сблизиться с этими людьми и не постыдишься с ними беседовать? Но о чем же беседовать, Сократ? Или о том же, о чем и здесь,— о том, что для людей нет ничего дороже, чем доблесть и праведность, соблюдение уставов и законов? И ты не полагаешь, что это было бы недостойно Сократа? Надо бы полагать. Но допустим, ты ушел бы дальше от этих мест и прибыл в Фессалию, к друзьям Критона; это точно, что беспорядок там и распущенность величайшие, и, вероятно, они с удовольствием стали бы слушать твой рассказ о том, как это было смешно, когда ты бежал из тюрьмы пере- ряженный, надевши козлиную шкуру 17 или еще что- нибудь, что надевают обыкновенно при побеге, и изменив свою наружность. А что ты, старый человек, которому, по всей вероятности, недолго осталось жить, решился так малодушно цепляться за жизнь, этого тебе никто не заметит? Может быть, и не заметит, если ты никого не обидишь, а иначе, Сократ, ты услышишь много такого, чего вовсе и не заслужил. И вот будешь ты жить, заискивая у всякого рода людей, и ничего тебе не останется делать, кроме как наслаждаться едой, все равно как если бы ты отправился в Фессалию на ужин. А беседы о справедливости и прочих добродетелях, они куда денутся? Но разумеется, ты желаешь жить ради детей, для того, чтобы вскормить и воспитать их? Как же это, однако? Вскормишь и воспитаешь, уведя их в Фессалию, и вдобавок ко всему прочему сделаешь их чужеземцами? Или ты этого не думаешь делать, а думаешь, что они получат лучшее воспитание и образование, если будут воспитываться при твоей жизни, хотя бы и вдали от тебя? Или ты думаешь, что твои близкие будут о них заботиться, если ты переселишься в Фессалию, а если переселишься в Аид, то не будут? Надо полагать, что будут, если они только на что-нибудь годятся, твои так называемые близкие.
Нет, Сократ, послушайся ты нас, своих воспитателей, и не ставь ничего впереди справедливости — ни детей, ни жизни, ни еще чего-нибудь, чтобы, придя в Аид, ты мог оправдаться этим пред тамошними правителями 18. В самом деле, если ты сделаешь то, что намерен сделать, то и здесь не будет хорошо ни для тебя, ни для кого-нибудь из твоих — не будет ни справедливо, ни согласно с волею богов, да и после того, как придешь туда, будет не лучше; и если ты уйдешь теперь, то уйдешь обиженный не нами, Законами, а людьми. Если же выйдешь из тюрьмы, столь постыдно воздавши за несправедливость и зло, нарушивши заключенные с нами договоры и обязательства и причинив зло как раз тем, кому всего менее следовало причинять его,— самому себе, друзьям, Отечеству, най, то и мы будем на тебя сердиться при твоей жизни, да и там наши братья, законы Аида, не примут тебя с радостью, зная, что ты и нас готов был уничтожить, насколько это от тебя зависело. Но да не убедит тебя Критон послушаться скорее его, нежели нас».

Уверяю тебя, милый друг, что мне Заключение: кажется, будто я все это слышу, по- lt;^3бегстваТа добно тому как корибанствующим 19 кажется, что они слышат флейты, и от этих-то вот речей звон стоит у меня в ушах и не позволяет мне слышать ничего другого. Вот ты и знай — так по крайней мере кажется мне теперь,— что если ты будешь говорить противное, то будешь говорить понапрасну. Впрочем, если думаешь сказать сильнее, говори. Критон. Но мне нечего говорить, Сократ. Сократ. Оставим же это, Критон, и сделаем так, как бог указывает.
ФЕАГ
Демодок, Сократ, Феаг
Демодок. Мне необходимо было бы поговорить с тобой наедине \ мой Сократ, если у тебя есть время; и если ты не слишком занят, то ради меня удели время беседе.
Сократ. Но я и так свободен, в особенности же если я тебе нужен. И если ты хочешь мне что-то сказать, ничто этому не препятствует.
Демодок. Не желаешь ли пройти со мной отсюда в портик Зевса Освободителя? 2
Сократ. Как тебе угодно.
Демодок. Пойдем же. Послушай, Сократ, все рож^ денные существа созданы, по-видимому, на один лад — и растения, поднимающиеся из земли, и животные, в том числе человек 3. В отношении растений нам, землепашцам, легче всего предусмотреть все, что необходимо для их роста и для самой посадки: после того как посаженное растение получает жизнь, начинается длительный, трудный и тяжкий уход за ростком. Похоже, что нечто подобное происходит и с человеком. Я наблюдаю это на примере моих собственных дел и переношу сей пример на все остальное: ведь появление на свет этого вот моего сына — назвать ли это порождением или созданием — осуществилось весьма легко, воспитать же его — трудное дело, ибо я нахожусь в постоянном за него страхе. Можно было бы упомянуть еще о многом, но и та страсть, коя сейчас им владеет, очень меня пугает; страсть эту нельзя назвать низменной, однако в ней таится великий риск: ведь он, мой Сократ, говорит, что жаждет стать мудрым. Мне кажется, его сбивают с толку некоторые его сверстники и земляки: посетив столицу, они припоминают услышанные там речи, а он им завидует и уже давно докучает мне, требуя, чтобы я подумал о нем и заплатил деньги кому-либо из софистов, который сделал бы его мудрым 4. Меня же
меньше всего заботят деньги, но боюсь, что там, куда 122 ему не терпится отправиться, он подвергнет себя немалой опасности. До сих пор я удерживал его увещаниями; но поскольку далее удержать его я не в силах, полагаю, что лучше всего будет уступить ему, иначе, постоянно общаясь с кем-то без моего ведома, он может погибнуть. Вот почему я и явился сейчас сюда, чтобы отдать его в обучение кому-либо из тех, кто пользуется славой софистов. Ты же в добрый час нам попался навстречу, ибо как раз с тобой мне весьма желательно посоветоваться о том, что я намерен предпринять. И если ты способен извлечь совет из того, что сейчас от меня услышал, ты можешь и должен мне его дать.              ь
Сократ. Поистине, Демодок, говорят, что совет — это святая вещь 5. И если он свят во всяком ином деле, то уж тем более в том, о котором ты сейчас со мною советуешься: ведь нет ничего более божественного в решениях людей, чем то, что касается воспитания — самого ли человека или членов его семьи. Но сначала нам надо с тобой договориться, как именно мы определим, о чем мы советуемся, дабы не выходило, что я часто с разумею одно, ты же — другое, и потом, зайдя чересчур далеко в беседе, мы не показались бы сами себе смешными — и я, дающий тебе советы, и ты, их выслушивающий,— потому что ни по одному вопросу не придем к согласию.
Демодок. Мне кажется, ты прав, Сократ, и поступить надо именно так.
Сократ. Да, я прав, но не вполне: кое-что — совсем немногое — я изменю. Мне представдяется, что юноша этот жаждет не того, что мы предполагаем, но совсем а другого, и тогда мы окажемся еще большими чудаками, держа совет не о том. Поэтому, думается мне, самым правильным будет начать с него самого, выспросив у него, чего же именно он желает.
Демодок. По-видимому, лучше всего сделать так, как ты предлагаешь.
Сократ. Скажи же мне, как звучит прекрасное имя юноши? Как мне к нему обращаться?
Демодок. Его имя Феаг, мой Сократ.
Сократ. Красивое имя дал ты, Де-
Путь к знанию модок, сыну и благочестивое 6. Скажи и мудрости же нам феаг. ты утверждаешь, что в хочешь стать мудрым, и доверяешь твоему отцу избрать человека, общение с которым сделало бы тебя таким?

Ф е а г. Да.
Сократ. Называешь ли ты мудрыми людей, знающих свое дело или не знающих?
Ф е а г. Конечно, знающих.
Сократ. Что же, разве не обучил тебя отец тому, чему обучаются здесь все остальные сыновья благородных родителей,— грамоте, игре на кифаре, борьбе и другим видам гимнастических состязаний? 7
Феаг. Обучил, конечно.
Сократ. Значит, ты считаешь, что тебе недостает какого-то знания, о котором твоему отцу подобало бы для тебя позаботиться?
Феаг. Да, я так считаю.
Сократ. Какое же это знание? Скажи и нам, чтобы мы сумели тебе помочь.
Феаг. Отец мой это знает, Сократ, ибо я часто ему о том говорил, но он умышленно уверяет тебя, будто не знает, чего я хочу. Подобным же образом он и мне препятствует, не желая отдать меня никому в обучение.
Сократ. Но ведь то, что ты раньше ему говорил, было сказано словно бы без свидетелей; теперь же возьми меня в свидетели и перед лицом этого свидетеля изложи, что это за премудрость, к которой ты так стремишься? Например, если бы ты стремился к той, что позволяет людям стать кормчими на кораблях, и я задал бы тебе вопрос: «Мой Феаг, в какой мудрости ты нуждаешься и из-за чего упрекаешь отца, будто он не желает отдать тебя в обучение людям, от которых бы ты ее перенял?» — что бы .ты мне на это ответил? Как бы ты эту мудрость назвал? Не искусством ли кораблевождения?
Феаг. Да, так.
Сократ. А если бы ты упрекал отца за нежелание сделать тебя искусным в премудрости управления колесницами, а я бы спросил, что это за премудрость, коей ты жаждешь, как бы ты мне ее назвал? Не искусством ли управления лошадьми?
Феаг. Да.
Сократ. Ну а та мудрость, к которой ты ныне стремишься, безымянна или же у нее есть какое-то имя? 8
Феаг. Думаю, что, конечно, есть.
С о к р а т. А тебе известна только она сама, без названия, или же и ее имя?
Феаг. Конечно же и ее имя.
Сократ. Что ж это за имя? Скажи.
Феаг. Но какое иное имя, Сократ, можно ей дать, кроме имени мудрости?
Сократ. Однако ведь и управление колесницами — это мудрость? Или тебе кажется, что это — невежество?
Феаг. Нет, мне так не кажется, к Сократ. Значит, это мудрость?
Феаг. Да.
Сократ. Ак чему мы ее применяем? Не к тому ли, чтобы знать, как следует править упряжкой лошадей?
Феаг. Да, именно к этому.
Сократ. Значит, и искусство кораблевождения — это мудрость?
Феаг. Мне кажется, да.
Сократ. Не та ли это мудрость, что помогает нам водить корабли?
Феаг. Именно та.
Сократ. Ну а ты какой жаждешь мудрости? Чем умеем мы с ее помощью управлять?
Феаг. Мне кажется, людьми.
Сократ. Больными людьми?
Феаг. Разумеется, нет.
Сократ. Ведь это было бы врачебным искусством, не так ли?
Феаг. Да.
Сократ. Тогда эта твоя мудрость поможет нам управлять хоровым пением?
Феаг. Нет.
Сократ. Она была бы в этом случае искусством мусическим, да?
Феаг. Несомненно.
Сократ. Но значит, мы с ее помощью сможем управлять гимнастами?
Феаг. Нет.
Сократ. Это было бы ведь искусством гимнастики?
Феаг. Да.
Сократ. Какими, однако, людьми и чем занимающимися помогает она управлять? Попытайся объяснить это так, как я тебе объяснял перед этим.
Феаг. Мне кажется, она помогает управлять гражданами.
Сократ. Но ведь среди граждан есть и больные?
Феаг. Да, но я не только их имею в виду, а и всех остальных граждан.
Сократ. Кажется, я понимаю, о каком искусстве ты говоришь. Полагаю, ты имеешь в виду не то, благодаря которому мы умеем управлять жнецами, сборщиками плодов, огородниками, сеятелями и молотильщиками: ведь всем этим мы управляем с помощью искусства земледелия, не так ли?
Феаг. Да, так. ь Сократ. Это также и не то искусство, с помощью которого мы умеем управлять всеми пильщиками, крепильщиками, строгальщиками и резчиками, ибо это было бы плотничье искусство, не так ли? 9
Феаг. Да.
Сократ. Но, быть может, ты говоришь о той мудрости, что помогает управлять и всеми названными мастерами — земледельцами, плотниками, а также всеми ремесленниками, вместе взятыми, и вдобавок еще частными лицами — мужчинами и женщинами?
Феаг. Да, мой Сократ, именно об этой мудрости я давно уже порываюсь сказать, с Сократ. А можешь ли ты мне ответить: Эгисф, умертвивший Агамемнона в Аргосе 10, управлял теми людьми, о ком ты говоришь,— всеми ремесленниками, а также частными лицами — мужчинами и женщинами — или кем-то другим?
Феаг. Нет, именно этими лицами.
Сократ. Далее, Пелей, сын Эака, разве не такими же людьми управлял во Фтии? п
Феаг. Такими.
Сократ. А о Периандре, сыне Кипсела, ставшем правителем в Коринфе, ты слыхивал? 12
Феаг. Да, конечно.
Сократ. Разве он не подобными же людьми управлял в своем городе? а Феаг. Да, подобными.
Сократ. Ну а Архелай, сын Пердикки, тот, что недавно был правителем Македонии? 13 Разве ты не считаешь, что и он управлял такими же лицами?
Феаг. Да, считаю.
Сократ. А Гиппий, сын Писистрата, правивший в нашем городе ,4, кем, полагаешь ты, управлял? Не теми ли самыми?
Феаг. Конечно же, теми.
Сократ. А не скажешь ли ты мне, какое прозвище носят Бакид, а также Сибилла и наш соотечественник Амфилит? 15
Феаг. Какое же иное, мой Сократ, как не прозвище вещих?
Сократ. Ты верно сказал. Но попытайся мне также ответить, какое имя получили по свойству своей власти Гиппий и Периандр?
Феаг. Мне кажется, имя тиранов16. Иного и не могло быть.
Сократ. Значит, всякий, кто стремится править всеми людьми государства, стремится тем самым к подобной власти над ними — тиранической — и является не кем иным, как тираном?
Феаг. Это очевидно.
Сократ. Ну а ты сам не стремишься ли к такой власти?
Феаг. Из сказанного мною выходит, что да.
Сократ. Несчастный, значит, стремясь стать нашим тираном, ты давно уже попрекаешь своего отца за то, что он не посылает тебя к какому-нибудь наставнику в тирании? А ты, Демодок, не стыдно ли тебе, давно знающему, к чему он стремится, и имеющему возможность, послав его в обучение, сделать мастером той премудрости, которой он жаждет,— не стыдно ли тебе отказывать ему в его просьбе? Но теперь, как видишь, он в моем присутствии тебя обвинил; давай же посоветуемся вместе — ты и я, к кому его надо отправить и чья беседа поможет ему стать искусным тираном.
Демодок. Да, мой Сократ, клянусь Зевсом, давай посоветуемся, ибо мне кажется, что дело это требует серьезного обсуждения.
Сократ. Постой, добрейший мой! Порасспросим прежде как следует его самого.
Демодок. Спрашивай же.
Сократ. Что, если мы обратимся к Еврипиду, Феаг? Ведь Еврипид где-то говорит:
Мудры тираны от общенья с мудрыми 17.
Представь, кто-нибудь спросил бы Еврипида: «Скажи, Еврипид, в общении с какими мудрецами становятся мудрыми тираны?» Ведь если бы он сказал, что
Мудры крестьяне от общенья с мудрыми,
и мы спросили бы его: «Мудрыми — в чем?» — как бы он нам ответил? Не в чем ином, сказал бы он, как в земледелии?
Феаг. Да, не в чем ином, только в этом.
Сократ. Ну а если бы он сказал:
Ведь повара мудры в общеньи с мудрыми,
и мы спросили бы его: «Мудрыми — в чем?» — как ответил бы он нам на это? «В поварском искусстве!» Не так ли?
Феаг. Да.
Сократ. Ну а если бы он сказал:
Мудры гимнасты от общенья с мудрыми,
а и мы спросили бы его: «Мудрыми — в чем?» — разве не сказал бы он, что в гимнастике?
Феаг. Да.
Сократ. А коли он сказал, что
Мудры тираны от общенья с мудрыми,
и мы спрашиваем его: «О каких мудрецах ты говоришь, Еврипид?» — что может он нам ответить? О чем здесь идет речь?
Феаг. Но, клянусь Зевсом, я не знаю.
Сократ. Хочешь ли, я скажу тебе?
Феаг. Да, если тебе угодно.
Сократ. Это та мудрость, которая, как сказал Анакреонт, была ведома Калликрите 18. Разве ты не знаешь эту песню?
Феаг. Конечно, знаю.
Сократ. Что же, ты жаждешь общения с таким е мужем, который был бы сотоварищем по мудрости Калликрите, дочери Кианы, и «знал бы все, что связано с тиранией», как говорит о ней поэт? Это ли тебе нужно, чтобы стать тираном — нашим и города?
Феаг. Ты уже давно, Сократ, вышучиваешь меня и насмехаешься.
Сократ. Как? Разве ты говоришь, что жаждешь не той премудрости, с помощью которой мог бы управлять всеми согражданами? А ведь, занимаясь этим, ты был бы не кем иным, как тираном.
Феаг. Думаю, я мог бы пожелать стать тираном, 126 и лучше всего над всеми людьми, а если это невозможно, то над их большинством. Да ведь, пожалуй, и ты, и все остальные хотели бы этого, а еще более — стать богами... Но я сказал, что стремлюсь не к этому.
Сократ. Однако что же это такое, к чему ты стремишься? Разве ты не говорил, что жаждешь управлять своими согражданами?
Феаг. Но не силой, не так, как правят тираны, а с добровольного согласия граждан, как поступали и другие славные мужи нашего города.
Сократ. Ты разумеешь, как Фемистокл, Перикл или Кимон 19 либо другие мужи, искушенные в делах государственного правления?
Феаг. Да, клянусь Зевсом, я говорю о них.
Сократ. Ну а если бы ты жаждал умудриться в верховой езде, то к кому, думаешь ты, надо было бы тебе ь обратиться, чтобы стать искусным наевдником? Разве не к мастерам верховой езды?
Феаг. Да, к ним, клянусь Зевсом.
Сократ. Значит, ты обратишься к людям, сведущим в верховой езде, имеющим лошадей и постоянно пользующимся ими — и своими, и многими чужими?
Феаг. Ясно, что к ним.
Сократ. Ну а если бы ты пожелал стать умелым в метании копья? Как ты считаешь, разве не к копьеметателям пошел бы ты, чтобы стать искусным в этом деле,— к людям, владеющим копьями и постоянно пользующимся ими — своими, а также и многими чужими? с
Феаг. Думаю, ты прав.
Сократ. Скажи же мне: если ты желаешь стать искусным в деле государственного правления, разве, по твоему разумению, тебе надо отправиться в поисках этой мудрости к кому-то другому, а не к тем государственным мужам, что искушены в политике и привыкли управлять и своим городом, и многими другими, имея связи как с эллинскими, так и с варварскими государствами? 20 Неужели ты думаешь, что станешь мудрым в их искусстве, общаясь не с ними самими, а с какими-то другими людьми?
Феаг. Но я слышал, Сократ, от людей, будто ты d говоришь в своих беседах, что сыновья этих государственных мужей ничуть не лучше, чем сыновья сапожников21. И мне кажется, ты здесь в высшей степени прав, насколько я могу об этом судить. Значит, я был бы весьма неразумен, если бы считал, что кто-то из них может передать мне свою мудрость, коль скоро он ничем не оказался полезен родному сыну — если только вообще он мог в этом отношении быть полезным кому-либо из людей.
С о к р а т. В таком случае, достойнейший мой, что бы ты сделал сам, если бы перед тобой после рождения сына встала эта задача? Если бы он говорил тебе, что жаждет стать хорошим живописцем, и упрекал тебя, своего отца, в том, что ты не желаешь на это тратиться, а сам в то же время ни в грош не ставил бы мастеров живописи и не желал бы у них учиться? Или, стремясь стать флейтистом, презирал бы таких мастеров либо кифаристов, коли хотел бы стать кифаристом? Знал бы ты, как ему помочь и к кому его послать, если бы он не пожелал у них обучаться?
Феаг. Клянусь Зевсом, нет.
Сократ. А теперь, поступая точно так же по отношению к своему отцу, ты удивляешься и коришь его, когда он не знает, что с тобой делать и к кому тебя посылать? Что, если мы определим тебя к кому-либо из достойных афинян, сведущих в делах государства, который занимался бы с тобою даром? Тогда ты и денег бы не потратил и обрел гораздо большую славу в глазах большинства людей, чем если бы общался с кем-то другим.
Феаг. За чем же дело стало, Сократ? Разве ты не принадлежишь к достойнейшим людям? Если ты пожелаешь со мной заниматься, я буду доволен и не стану искать никого другого.
Сократ. Что это ты говоришь, Феаг?
Демодок. Он говорит совсем неплохо, Сократ, и мне его слова по душе. Я не представляю себе большей удачи, чем если бы он удовольствовался твоим обществом и ты сам пожелал бы с ним общаться. Я даже стесняюсь сказать, насколько мне это желанно. Но прошу вас обоих — тебя, чтобы ты согласился на это общение, и тебя, мой сын, чтобы ты не искал никакого иного общества, кроме Сократова. Этим вы избавите меня от многих ужасных забот. Я ведь очень боюсь, как бы он не связался с кем-то другим, кто мог бы его развратить.
Феаг. Так не бойся же за меня теперь, отец, если только ты в состоянии убедить Сократа, чтобы он принял меня в обучение.
Демодок. Ты говоришь прекрасно. Сократ, теперь моя речь к тебе: я готов, говоря кратко, предоставить тебе и себя, и все мне самое близкое — одним словом, все, в чем ты нуждаешься, если ты будешь мил с Феагом и облагодетельствуешь его насколько сможешь.
Сократ. Я не удивляюсь твоему стремлению, Де- модок, коль скоро ты считаешь, что он извлечет благодаря мне большую польау; ведь я не знаю, к чему бы здравомыслящий человек мог приложить большее усердие, чем к тому, чтобы сделать своего сына сколь возможно лучшим. Однако я весьма дивлюсь, с чего ты вздумал, будто я более тебя способен помочь твоему сыну стать достойным гражданином, а также почему он сам считает меня более способным помочь ему, чем тебя. Ведь ты, прежде всего, старше меня; затем, ты уже отправлял множество самых высоких государственных должностей
среди афинян и пользуешься высоким почетом как среди
22
своих земляков-анагирассцев , так и — не меньшим — среди прочих афинских граждан. Во мне же никто из вас не мог бы усмотреть ничего подобного. Поэтому если наш Феаг пренебрегает общением с государственными мужами и ищет других людей, объявляющих, что они могут обучать юношей, то есть ведь и Продик Кеосский, и Горгий из Леонтин, и Пол-акрагантец 23, да и многие другие, настолько мудрые, что они, приходя в города, убеждают благороднейших среди юношей, да и самых богатых (несмотря на то что у тех есть полная возможность даром общаться с кем угодно из их сограждан),— убеждают их, оставив прежние знакомства, беседовать с ними и вдобавок доложить к этому весьма немалые деньги да еще и свою благодарность. Было бы естественно, если бы ты и твой сын избрали кого-нибудь из них; ко мне же обращаться с такой просьбой не подобает: я ведь не знаю ни одной из этих счастливых и прекрасных наук, хоть и желал бы. И я всегда утверждаю, что, как говорится, я полный неуч во всем, кроме разве одной совсем небольшой науки — науки любви. В этой же науке я заявляю себя более искусным, чем кто бы то ни было из людей — как прошлых времен, так и нынешних.
Феаг. Ты видишь, отец? Мне кажется, Сократ не очень-то готов пока со мной заниматься, хотя я с моей стороны готов, лишь бы он пожелал. Но он говорит нам это шутя. Я ведь знаю своих сверстников и людей несколько старшего возраста, которые до общения с ним ничего собой не представляли, а после того, как у него поучились, за весьма малый срок показали себя лучшими людьми, чем те, в сравнении с кем они ранее были хуже.
Сократ. А знаешь ли ты, в чем тут дело, сын Демо- дока?
ф ear. Да, клянусь Зевсом, ибо, если ты пожелаешь, и я смогу стать таким, как они. d              Сократ. Нет, мой милый, ты не
(ЖГсократа знаешьgt; как э/° бывает на деле; но я расскажу тебе. Благодаря божественной судьбе с раннего детства мне сопутствует некий гений — это голос, который, когда он мне слышится, всегда, что бы я ни собирался делать, указывает мне отступиться, но никогда ни к чему меня не побуждает. И если, когда кто-нибудь из моих друзей советуется со мной, мне слышится этот голос, он точно таким же образом предупреждает меня и не разрешает действовать 24. Я могу вам представить тому свидетелей. Вы зна- е ете ведь того красавца Хармида, сына Главкона; однажды он советовался со мной, стоит ли ему пробежать ристалище в Немее 25. И не успел он начать говорить о своем желании состязаться, как я услышал голос и стал удерживать его от этого намерения такими словами: «Когда ты говорил, — сказал я,— мне послышался голос моего гения: теібе не следует состязаться». «Быть может,— отвечал он,— голос указывает тебе, что я не одержу победу? Но даже если я не стану победителем, я использую время для упражнения». Как он сказал, 129 так и сделал. Стоит послушать его рассказ о том, чем для него эти упражнения кончились. А если желаете, спросите Клитомаха, брата Тимарха, что сказал ему Тимарх, когда вопреки вещему голосу пошел на смерть он и бегун Еватл , принявший его — беглеца. Скажет ' вам Клитомах, что тот ему говорил...
Феаг. Что?
Сократ. «Мой Клитомах, мне предстоит вот сейчас умереть, потому что я не захотел послушать Сократа», ь А почему так сказал Тимарх? Я объясню. Однажды во время пира поднялись со своего места Тимарх и Филемон, сын Филемонида, с намерением убить Никия, сына Героскамандра 27. Об этом замысле было ведомо лишь им двоим, но Тимарх, вставая, мне молвил: «Ну как, Сократ? Вы продолжайте пить, мне же нужно идти. Я приду попозже, если встречу удачу». А мне в это время был голос, и я ему отвечал: «Ни в коем случае не вставай! Мой гений подает мне обычный знак». И он с остался. Но по прошествии некоторого времени он снова вскочил, чтоб идти, говоря: «Я все же иду, Сократ». И снова мне послышался голос, и я опять заставил его остаться. В третий раз, желая скрыть это от меня, он

встал, не говоря мне ни слова, тайком, выждав, когда я был занят другими мыслями. И так он удалился и выполнил то, из-за чего должен был потом умереть. Потому-то он и сказал своему брату то, что я передал вам сейчас — мол, он умрет оттого, что мне не поверил. А еще вы можете услышать от многих участников сицилийского дела, что я сказал по поводу гибели войска 28. Но дела, случившиеся когда-то, можно узнать от свидетелей; вы же имеете возможность испытать мое знамение в настоящем — значит ли оно что-то в действительности. Ведь оно явилось мне при выступлении в поход красавца Санниона, а воюет он теперь вместе с Фрасил- лом 29 против Ионии и Эфеса. И я думаю, что он либо умрет, либо испытает другую смертную муку, да и за все остальное войско я опасаюсь.

Все это я сказал тебе к тому, что великая сила этого божественного знамения распространяется и на тех людей, что постоянно со мною общаются. Ведь многим эта сила противится, и для таких от бесед со мной нет никакой пользы, ибо и я не в силах с ними общаться. Многим же она не препятствует проводить со мной время, но они из этого не извлекают никакой пользы. А те, кому сила моего гения помогает со мною общаться,— их и ты знаешь — делают очень быстро успехи, И опять-таки из этих занимающихся с успехом одни получают прочную и постоянную пользу, а многие другие, пока они со мной, удивительно преуспевают, когда же отходят от меня, снова становятся похожими на всех прочих. Так случилось, например, с Аристидом, сыном Лисимаха, Аристидова сына: общаясь со мной, он сделал за короткое время весьма большие успехи; но потом он отправился в какой-то поход и вышел на судах в море; когда же он возвратился, то застал в беседе со мной Фукидида, сына Мелесия, Фукидидова сына 30, а Фукидид этот накануне был раздражен против меня из-за какого-то разговора. Аристид, увидев меня, поздоровался и, побеседовав со мною о том о сем, говорит: «А ведь я слышал, Сократ, что Фукидид заносится перед тобою и бранит тебя, словно он что-то собой представляет». «Но так оно и есть»,— говорю я. «Как,— отвечает,— невдомек ему разве, что он был за жалкая душонка раньше, чем стал близок с тобой?» «Видимо, нет,— говорю я,— клянусь богами!» «Но и сам-то я,— говорит он,— оказался смешон, Сократ!» «Почему же так?» — спрашиваю. «Да потому, что до моего отплытия я был способен разговаривать с любым человеком и показывал себя не худшим собеседником, чем кто бы то ни было другой, а потому и гнался за обществом самых тонких людей; теперь же я, напротив, избегаю образованных людей, лишь только учую, что они таковы: настолько совещусь я собственной никчемности». «А сразу ли,— спрашиваю я, — покинула тебя эта способность или постепенно?» «Постепенно»,— отвечает он. «Ну а когда она была при тебе,— спросил я, — ты имел ее благодаря занятиям со мной или по какой-то другой причине?» «Скажу тебе, мой Сократ,— отвечал он,— невероятную вещь, однако истинную, клянусь богами! Ведь, как ты знаешь сам, я от тебя совсем ничему не научился; но я делал успехи, когда находился вместе с тобой и даже если был с тобой не в одном и том же помещении, а всего лишь в одном с тобой доме; а еще более преуспевал я, когда находился с тобой в одном помещении, и уже гораздо больше, казалось мне, когда, находясь с тобой в одной комнате, я смотрел на тебя, говорящего, а не глядел в это время в сторону; самые же великие и многочисленные успехи сопутствовали мне, когда, сидя рядом с тобою, я тесно к тебе прикасался. Теперь же,— заключил он, — вся эта способность излилась из меня прочь».
Вот, мой Феаг, с чем сопряжено общение со мной. Если божеству будет угодно, ты добьешься весьма больших успехов, и быстро, если же нет, то — нет. Так что смотри, не безопаснее ли тебе учиться у кого-либо из тех, кто сами владеют пользой, приносимой ими людям, чем у меня, где все это подвержено случаю.
Феаг. А по-моему, Сократ, нам надо поступить таким образом: давай испытаем твоего гения, общаясь друг с другом; и если он будет к нам благосклонен, тем лучше. Если же нет, мы тотчас же тогда посоветуемся, что нам делать: обратиться ли к другому человеку или же попытаться умилостивить являющееся тебе божество мольбами, жертвоприношениями и всеми средствами, указанными прорицателями.
Демодок. Больше не возражай, мой Сократ, на слова мальчика: хорошо ведь сказал Феаг.
Сократ. Что ж, если вам представляется это верным, так и поступим.
АЛКИВИАД II
Сократ, Алкивиад
Сократ. Мой Алкивиад1, значит, ты направля- ізв ешься к храму, дабы вознести моление богу?
Алкивиад. Именно так, Сократ.
Сократ. Ты кажешься угрюмым, взглядом уперся в землю — похоже, ты о чем-то задумался.
Алкивиад. Но что это могла бы быть за забота, Сократ?
Сократ. Величайшая забота, Алкивиад, как мне кажется. Послушай, ради Зевса, разве ты не думаешь, ь что боги, когда мы их о чем-то просим — частным образом или публично,— иногда одно нам даруют, в другом же отказывают и при этом они различают, кому надобно что-либо даровать, а кому — нет?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Так не кажется ли тебе, что требуется очень сильный дар провидения, чтобы как-нибудь невзначай, полагая обрести благо, не вымолить себе величайшего зла, когда боги расположены дать молящему именно то, о чем он просил? Например, об Эдипе рас- с сказывают, будто он просил у богов, чтобы его сыновья медью делили отцовское достояние 2. Вместо того чтобы молить, как это было еще возможно, об отвращении уже нависшего над ним зла, он накликал еще новое зло. Итак, его заклятие исполнилось, а из этого воспоследовали многие другие ужасные вещи, перечислять которые имеет ли смысл? 3
Алкивиад. Но ведь ты, мой Сократ, говорил о безумном человеке. Неужели ты считаешь, что кто-либо, находясь в здравом уме, осмелится обращать к богам такие молитвы?
Сократ. Следовательно, безумие, по твоему мнению, противоположно разумности?
Алкивиад. В высшей степени.
Сократ. Тебе не кажется, что бывают люди разум- а ные, а бывают и лишенные разума?
Алкивиад. Да, конечно.
Сократ. Давай рассмотрим, что же это за люди. Мы ведь согласились с тобой, что есть люди разумные и неразумные, а кроме того, и просто безумные.
Алкивиад. Да, согласились.
Сократ. Но ведь существуют и здравые люди?
Алкивиад. Да, существуют.
Сократ. И другие — больные?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Это ведь не одно и то же?
Алкивиад. Разумеется.
Сократ. А есть ли такие, что не принадлежат ни к тому, ни к другому виду?
Алкивиад. Нет, таких не бывает.
Сократ. Значит, каждый человек необходимо бывает либо здоровым, либо больным.
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Ну а относительно разумности и неразумия ты того же самого мнения?
Алкивиад. Как понимать твой вопрос?
Сократ. Думаешь ли ты, что человек может быть только разумным или неразумным или же существует и третье состояние, промежуточное, делающее его и не разумным, и не лишенным разума?
Алкивиад. Нет, конечно.
Сократ. Значит, человек в силу необходимости испытывает только одно из двух.
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Вспомни же: ты признал, что разумность противоположна безумию?
Алкивиад. Да, признал.
Сократ. А также и то, что не существует третьего, промежуточного состояния, которое делало бы человека и не разумным и не лишенным разума?
Алкивиад. Да, я признал это.
Сократ. А может ли быть, чтобы две вещи были противоположны одной?
Алкивиад. Ни в коем случае.
Сократ. Значит, по-видимому, неразумие и безумие — это одно и то же?
Алкивиад. Очевидно.
Сократ. Итак, Алкивиад, мы были бы правы, сказав, что все неразумные безумны, — если, например, неразумен кто-либо среди твоих сверстников (а так оно и есть) или из людей более преклонного возраста. Скажи
же, во имя Зевса, разве ты не думаешь, что среди граждан нашего города лишь немногие разумны, большинство же лишено разума, и их-то ты и называешь безумцами?
Алкивиад. Да, я так думаю.
Сократ. Но неужели ты считаешь, что среди столь- d ких безумцев мы можем безмятежно жить в своем государстве, не подвергаясь тычкам и пинкам — всему тому, что привычно делать безумцам — и не расплатиться за это? Посмотри же, мой милый, так ли обстоит дело?
Алкивиад. А как же, собственно, оно может обстоять, Сократ? По-видимому, все происходит не так, как я думал.
Сократ. Мне это тоже кажется. Но следует это рассмотреть примерно вот каким образом...
Алкивиад. А именно?
Сократ. Скажу тебе. Мы допускаем, что некоторые люди больны. Не так ли?
Алкивиад. Да, разумеется.
Сократ. Но разве ты считаешь для больного не- е избежным страдать только от подагры, лихорадки или воспаления глаз и не допускаешь, что помимо всех этих бывают другие болезни? Ведь их очень много кроме тех, что я перечислил.
Алкивиад. Я это знаю.
Сократ. Ну а любое воспаление глаз ты считаешь болезнью?
Алкивиад. Да.
Сократ. Не думаешь ли ты также, что любая болезнь — это воспаление глаз?
Алкивиад. Нет, конечно, не думаю. Но я затрудняюсь в определении.
Сократ. Однако если ты внимательно отнесешься 14о к моим словам, то, рассматривая это вдвоем, мы скорее придем к цели.
Алкивиад. Я внимателен, Сократ, насколько это в моих силах.
Сократ. Итак, мы признали, что любое воспаление глаз — это болезнь, но не любая болезнь — воспаление глаз?
Алкивиад. Да, признали.
Сократ. И правильно, как мне кажется, сделали. Ведь и все, кого бьет лихорадка, больны, однако это не значит, что все болеющие больны лихорадкой, и точно так же, думаю я, обстоит дело с подагрой и с воспале-

ь ниєм глаз. Все это — болезни, но воздействие их различно, как утверждают те, кого мы именуем врачами. Не у всех они между собой подобны и не у всех одинаково протекают, но в каждом отдельном случае это происходит в соответствии с особенностью недуга; между тем все это — болезни. Ведь точно так же мы предполагаем, что существуют различные мастера. Или же нет?
Алкивиад. Разумеется, существуют.
Сократ. Так нужно ли нам перечислять сапожников, плотников, ваятелей и множество других мастеров поименно? Они владеют разными частями мастерства с и все являются мастерами, но не все они плотники, сапожники или ваятели, хотя в целом они — мастера.
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Подобным же образом обстоит дело и с распределением неразумия: тех, кому досталась большая его часть, мы называем безумцами; тех же, у кого его чуть поменьше,— глупцами и слабоумными. Если же кто хочет употребить смягченные выражения, то либо называют их восторженными или наивными, либо про- d стодушными, несведущими или туповатыми. Впрочем, коли ты поищешь, то найдешь еще много других имен. Все они означают неразумие, но его виды различаются так, как, согласно нашему объяснению, различаются между собой ремесла или болезни. Согласен ли ты с этим?
Алкивиад. Да, согласен.
Сократ. Вернемся же теперь к нашему вопросу. Ведь в самом начале нашей беседы перед нами возникла необходимость определить, что такое разумные люди и неразумные. И мы признали, что такие люди существуют. Не так ли?
Алкивиад. Да, признали, в Сократ. Не считаешь ли ты, что разумные — это те, кто понимают, что надо делать и говорить?
Алкивиад. Да, я считаю именно так.
Сократ. Кто же будут тогда неразумные? Видимо, те, кто не ведают ни того ни другого?
Алкивиад. Да, они.
Сократ. Значит, не ведающие ни того ни другого будут незаметна для себя делать и говорить то, что не следует?
Алкивиад. Очевидно, ні Сократ. Однако я, мой Алкивиад, причислил к этим людям и Эдипа. Но и в наше время ты мог бы
найти много таких людей, причем не охваченных, подобно ему, гневом и вовсе не считающих, что они молят богов о чем-то плохом для себя: напротив, они полагают, что вымаливают благо. Ведь Эдип хоть и не просил ничего хорошего, также и не думал, будто он это просит; однако есть люди, с которыми происходит нечто прямо противоположное. Полагаю, ты первый, если бы тебе явился бог, к которому ты сейчас направляешься, и раньше, чем ты успел бы попросить его о чем-нибудь сам, спросил тебя, довольно тебе было бы стать тираном города афинян, да притом — если бы тебе это показалось не великим делом, но ничтожным — предложил тебе стать тираном всей Эллады, увидев же, что и того тебе ь недостаточно, но ты стремишься управлять всей Европой, обещал бы тебе и это, причем не только обещал, но в тот же день по твоему желанию довел бы до всеобщего сведения, что Алкивиад, сын Клиния, стал тираном,— полагаю, ты ушел бы от него, преисполненный радости, считая, что бог возвестил тебе величайшие блага.
Алкивиад. Я думаю, Сократ, что и с любым другим, кому выпало бы это на долю, было бы то же самое.
Сократ. Однако ценой своей жизни ты вряд ли с пожелал бы обрести тираническую власть над землею всех греков и варваров.
Алкивиад. Думаю, что не пожелал бы. Зачем она мне, если бы я никак не мог ею воспользоваться?
Сократ. Ну а если бы ты мог воспользоваться ею во зло и в ущерб самому себе? Верно, и на таких условиях ты бы ее не захотел?
Алкивиад. Разумеется, нет.
Мольба              Сократ. Итак, ты видишь, что не
обращенная безопасно наобум принимать все, что к богам, должна тебе предлагают, или же самому об быть основана этом просить, в случае если из этого на знании добра может проистекать вред либо вообще d можно лишиться по этой причине жизни. Мы могли бы назвать многих стремившихся к тиранической власти и усердно ее для себя добивавшихся как некоего блага, которых заговорщики, замышлявшие против тирании, лишили жизни. Полагаю, ты весьма наслышан о некоторых совсем недавних событиях, например о том, как Архелай, тиран македонян, был убит своим любимцем 4: этот последний оказался влюбленным в тираническую власть не меньше, чем сам тиран был влюблен в него,
и он убил своего любовника, чтобы самому стать счастливым человеком — тираном. Но по прошествии трех или четырех дней, в течение которых он обладал властью, он сам был убит другим заговорщиком. Ты можешь видеть также на примере наших сограждан — ведь не от других мы это слышали, но сами были тому свидетелями,— сколькие из них, стремившиеся к должности стратега и уже достигшие ее, либо оказывались изгнанными из нашего города, либо лишались жизни. Те же из них, относительно кого можно было подумать, что дела их обстоят наилучшим образом, пройдя через многочисленные и грозные опасности не только во время похода, но и тогда, когда возвращались на родину, внезапно оказывались в окружении сикофантов[‡‡‡], попав в осаду не менее сильную, чем со стороны врагов во время войны, так что иные из них молили богов скорее о том, чтобы оказаться непригодными к исполнению этой должности, чем о том, чтобы их избрали стратегами. Притом если бы им еще эти опасности и труды приносили пользу, то в них был бы какой-то смысл; на самом же деле все обстоит прямо противоположным образом.
То же самое, как ты можешь видеть, касается и детей: некоторые молят богов об их рождении, а когда у них появляются на свет дети, эти люди оказываются ввергнутыми в величайшие жизненные тяготы и беды. Одни из них из-за совершенной испорченности своих детей провели всю свою жизнь в печали; у других, хоть дети их были хорошими, несчастный случай их похищал, и они оказывались в не менее бедственном положении, так что предпочли бы после этого совсем не иметь детей. Такие случаи и многие другие, подобные им, вполне очевидны, но редко бывает, когда люди либо отрекаются от того, что им дано, либо, желая получить что-либо с помощь молитвы, в конце концов от этой молитвы отказываются. Большинство людей не отказалось бы ни от тиранической власти, ни от должности стратега, ни от многих других даров, которые приносят гораздо больше вреда, чем пользы; более того, они молили бы о них богов, если бы ими не располагали. Но иногда, получив это, они вскоре идут на попятный и просят забрать у них то, о чем они прежде молили. Потому я и недоумеваю, не напрасно ли, в самом деле, люди «обвиняют богов в том, что от них бывает зло»: ведь «люди сами вопреки судьбе накликают на себя горе своим нечестием, или, как надо сказать, неразумием» 6.

Представляется поэтому, Алкивиад, что разумен был тот поэт, который, имея, по-видимому, неких неразумных друзей и видя, что они и поступают дурно и молят богов о том, что не является лучшим, но лишь кажется таковым, вознес о них всех молитву богам примерно такую:
Зевс-повелитель, благо даруй нам — молящимся иль
немолящим,
Жалкую ж долю отринь и для тех, кто о ней тебя просит7.
Мне кажется, прекрасно и верно сказал поэт! Ты же, если у тебя есть против этого какие-то возражения, не молчи.
Алкивиад. Трудно, Сократ, возражать на прекрасно сказанные слова. Я вижу лишь, что незнание бывает причиной величайших бед для людей, когда, похоже, мы сами не ведаем того, что действуем по незнанию и (что хуже всего) вымаливаем сами себе величайшее зло. Ведь никто бы этого не подумал, наоборот, каждый счел бы себя способным вымолить у богов величайшие блага, а не величайшее зло. Последнее было бы поистине больше похоже на проклятье, чем на молитву.
Сократ. Но быть может, милейший мой, найдется какой-нибудь муж более дальновидный, чем я и ты, и скажет, что речи наши неверны, когда мы так решительно порицаем незнание, не добавляя к этому, что есть люди, чье незнание для них при известных обстоятельствах является благом, тогда как для тех, о ком мы говорили раньше, оно было злом.
Алкивиад. Что ты говоришь? Существуют какие-то вещи, которые кому-то и при каких-то обстоятельствах лучше не знать, чем знать?
Сократ. Мне так кажется. А тебе нет?
Алкивиад. Нет, клянусь Зевсом.
Сократ. Но ведь не стану же я обвинять тебя в том, что по отношению к своей матери ты пожелал бы совершить то, что, как говорят, сделали по отношению к своим матерям Орест, Алкмеон и некоторые другие...8
Алкивиад. Во имя Зевса, не кощунствуй, Сократ!
5*
131
Сократ. Этот запрет, мой Алкивиад, должен относиться не к тому, кто говорит, что ты не пожелал бы совершить подобное дело, но гораздо больше к тому, кто стал бы утверждать противоположное: ведь тебе оно кажется настолько ужасным, что о нем не следует, по- твоему, говорить даже вот так, в простоте души. Или ты полагаешь, что Орест — будь он разумен и знай, что

именно ему лучше всего предпринять,— осмелился бы на нечто подобное? в Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. Думаю, что и никто другой также.
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Следовательно, как видно, незнание и непонимание лучшего — скверная вещь?
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Значит, скверная она и для Ореста, и для всех других?
Алкивиад. Да.
Сократ. Давай же рассмотрим следующее: пусть тебе внезапно пришло в голову, взяв в руки нож и 144 подойдя к двери дома Перикла, твоего опекуна и друга 9, спросить, дома ли он, с намерением его убить — именно его, а не кого-то другого, ибо ты считал бы это за лучшее,— а тебе бы ответили, что он дома. Я не утверждаю, что ты действительно пожелал бы сделать нечто подобное, но ведь тебе, не ведающему, что есть лучшее, могло прийти в голову и такое, и ничто не могло бы этому воспрепятствовать, если бы ты считал, что самое скверное и есть самое лучшее. Или ты с этим не согласен?..
Алкивиад. Разумеется, согласен.
Сократ. Итак, если бы ты вошел в дом и увидел ь его, но не узнал и подумал бы, что это кто-то другой, разве ты осмелился бы его убить?
Алкивиад. Нет, клянусь Зевсом! Конечно, нет.
Сократ. Ведь ты собирался убить не первого встречного, но самого Перикла? Не так ли?
Алкивиад. Да.
Сократ. И если бы ты даже много раз за это принимался, но постоянно не узнавал бы в этом человеке Перикла, то, сколько бы раз ты ни собирался осуществить свой замысел, ты на него бы не бросился?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. А думаешь ли ты, что Орест напал бы на свою мать, если бы вот так же ее не узнал? с Алкивиад. Думаю, он этого бы не сделал.
Сократ. Значит, несомненно, он замышлял убить не первую встречную женщину или чью-то чужую мать, но только лишь свою собственную?
Алкивиад. Именно так.
Сократ. Следовательно, в подобных случаях неведение — самое лучшее для людей, находящихся в подобном расположении духа и питающих подобные замыслы.

Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Итак, ты видишь, что незнание некоторыми людьми каких-то вещей в определенных обстоятельствах является благом, а не злом, как недавно тебе казалось?
Алкивиад. Это похоже на правду.
Сократ. А если ты пожелаешь рассмотреть и то, что за этим следует, быть может, оно покажется тебе странным...
Алкивиад. Что именно ты разумеешь, Сократ?
Сократ. Коротко говоря, получается, что обладание всевозможными знаниями без знания того, что является наилучшим, редко приносит пользу и, наоборот, большей частью вредит своему владельцу. Посмотри же: не кажется ли тебе необходимым, чтобы мы, когда собираемся что-либо сказать или сделать, считали, что прежде всего мы должны знать или действительно знаем то, что намерены искусно выполнить или сказать?
Алкивиад. Да, мне так кажется.
Сократ. Значит, ораторы, например, всякий раз дают нам советы — одни по поводу войны и мира, другие по поводу сооружения стен или оборудования гаваней — именно потому, что они это знают либо считают, что знают; одним словом, все, что когда-либо город делает для другого города или для самого себя, является результатом совета ораторов.
Алкивиад. Это правда.
Сократ. Посмотри же, что за этим последует.
Алкивиад. Если сумею.
Сократ. Различаешь ли ты людей разумных и неразумных?
Алкивиад. Да, конечно.
Сократ. И скорее всего ты многих считаешь неразумными, разумными же — немногих? ;i Алкивиад. Да, так.
С о к р а т. И при этом ты ведь имеешь в виду какие-то отличительные признаки?
Алкивиад. Да.
Сократ. Можешь ли ты назвать разумным человека, умеющего давать советы, но не знающего, лучше ли то, что он советует, и в каком случае это будет лучшим?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Ты, я полагаю, не назовешь разумным и того, кто разбирается в самом деле войны, но не знает,
когда ее лучше вести и в течение какого именно срока. Не так ли?
Алкивиад. Да.
Сократ. Равно как если бы кто умел убить другого, отнять у него деньги или сделать его изгнанником, но не знал бы, когда это уместно и в отношении кого именно?
Алкивиад. Да, и такого я не назвал бы разумным, с Сократ. Следовательно, он разумен, если знает что- либо подобное в том случае, когда знание это сопровождается пониманием наилучшего, а это последнее совпадает и с пониманием полезного, не так ли?..
Алкивиад. Да, так.
Сократ. Такого человека мы назовем разумным и годным для того, чтобы советовать городу и самому себе. Тому же, кто не обладает подобным знанием, мы дадим противоположное имя. Согласен ли ты с этим?
Алкивиад. Да, вполне.
Сократ. Ну а если кто сведущ в верховой езде или стрельбе из лука, в кулачном бою, борьбе или других а видах состязаний, а также в любом подобном известном нам роде искусства, как ты назовешь его, если он к тому же знает, что в его искусстве является наилучшим? Не скажешь ли ты, что такой человек сведущ в искусстве верховой езды, что он — знаток этого искусства?
Алкивиад. Да, скажу.
С о к р а т. А того, кто сведущ в кулачном бою, думаю я, ты назовешь знатоком кулачного боя, сведущего же в игре на флейте — знатоком этого искусства, и так далее по отношению ко всему остальному. Или ты дашь иное название?
Алкивиад. Нет, именно это.
Сократ. Представляется ли тебе, что знаток в подобных вещах бывает одновременно в силу необходи- е мости и разумным человеком, или мы скажем, что это далеко не так?
Алкивиад. Далеко не так, клянусь Зевсом!
Сократ. И каково же, по-твоему, было бы государство, состоящее из искусных стрелков и флейтистов и других подобных же знатоков, а также из упомянутых нами раньше людей, разбирающихся в том, как надо воевать или убивать, и из мужей-ораторов, лопающихся от спеси, причем все эти люди не обладали бы знанием наилучшего и не было бы в этом государстве человека,
понимающего, когда и для чего можно наилучшим образом использовать любого из них?
Алкивиад. Я сказал бы, что это скверное государство, Сократ.
Сократ. Я думаю, ты укрепился бы в этом мнении, когда бы увидел, насколько каждый из них честолюбив и считает, что самой важной «частью» государственной жизни является та, в которой
...сам себя он может превзойти 10.
Я утверждаю, что в своем искусстве самом по себе такой человек — наилучший; что же касается наилучшего для государства и для него самого, то здесь он совершает множество промахов, ибо, будучи лишен ума, он доверяется кажимости. При таких обстоятельствах разве не правы мы будем, если скажем, что подобное государство преисполнено множества смут и беззаконий?
Алкивиад. Правы, клянусь Зевсом.
Сократ. Но разве нам не казалось необходимым прежде всего считать, что мы знаем, или действительно знать то, что мы без колебаний собираемся сказать либо сделать?
Алкивиад. Да. п              Сократ. Значит, если бы кто из нас
понимание д^бра сделал то, что он знает или думает,
и зла — основа что он это знает, и с этим было бы
государственной связано понимание пользы, мы мудрости получили бы выгоду для государства и для самих себя?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Если же произошло бы нечто противоположное, то, думаю я, из этого не воспоследовало бы выгоды ни для государства, ни для того, кто бы действовал?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Что ж, тебе и сейчас это так представляется или как-то иначе?
Алкивиад. Нет, именно так.
Сократ. Но ведь ты признал, что считаешь большинство неразумными, разумными же — немногих?
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, мы опять-таки скажем, что большинство ошибается в понимании того, что является наилучшим, поскольку большей частью, как я думаю, за отсутствием ума доверяется кажимости.
Алкивиад. Да, подтвердим это.
Сократ. Следовательно, большинству людей выгодно и не знать, и не думать, будто они знают: ведь они будут изо всех сил стараться сделать то, что они знают или думают, будто знают, и эти старания большей частью принесут им скорее вред, чем пользу.
Алкивиад. Ты говоришь сущую правду.
Сократ. Теперь ты понимаешь, насколько я был прав, когда утверждал, что обладание прочими знаниями без знания того, что является наилучшим, по-видимому, редко приносит пользу, большей же частью вредит тому, кто владеет такими знаниями.
Алкивиад. Даже если я раньше так не думал, то теперь я с тобою согласен, Сократ.
Сократ. Поэтому нужно, чтобы и государство и душа, желающие правильно жить, держались этого знания — совершенно так, как должен больной держаться врача или человек, желающий совершить безопасное плавание,— кормчего. Ведь без этого знания, чем яростнее стремится человек к удаче в наживе, в приобретении телесной силы или в каких-либо других подобных вещах, тем более резким, видно, бывает в силу необходимости промах. Тот же, кто приобрел так называемое многознание и многоумение, но лишен главного знания, действует всякий раз, руководствуясь одним из указанных многочисленных знаний, но при этом поистине не пользуется попутным ветром судьбы, ибо он, думаю я, плывет в открытом море без кормчего, и такое жизненное плавание длится недолго. Отсюда и вытекает, по- моему, изречение поэта, обвиняющего некоего человека в том, что «многие знал он дела, но знал их все очень скверно» п.
Алкивиад. А как сюда относятся эти слова поэта, Сократ? Мне кажется, здесь нет ничего подходящего по смыслу.
Сократ. Напротив, даже очень подходящее; только, мой милый, он, как почти все поэты, говорит здесь загадками. Ведь поэзия по самой своей природе загадочна и не раскрывается первому встречному. Но к этому ее природному свойству добавляется еще то обстоятельство, что, когда поэтическим вдохновением бывает охвачен человек скупой, не желающий поделиться с нами своей премудростью и стремящийся запрятать ее возможно глубже, нелегким делом бывает распознать скрытый смысл его слов. Ведь не можешь же ты думать, что
Гомер*, божеетвеннейший и мудрейший из поэтов, не знал, что невозможно «знать скверно» (не кто иной, как он, сказал, что Маргит знал многое, но знал все это d скверно), однако он говорит намеками, заменяя слово «зло» словом «скверно», а слово «знать» — словом «знал». Если подставить те, первые, слова, стих утратит размер, но смысл у него будет тот, что был угоден поэту, а именно: Маргит знал много дел, но знать все это было для него злом 12. Итак, ясно, что, раз многознание было для него злом, значит, он был человеком никчемным и глупым, если только полагаться на сказанное нами раньше.
Алкивиад. Мне нравится твое объяснение, Со- е крат; если я не поверил бы этим твоим словам, то другим и подавно.
Сократ. И ты прав, что им веришь.
Алкивиад. Я снова с тобой согласен.
Сократ. Но скажи, ради Зевса (ты ведь видишь, сколь велико здесь затруднение, и, мне кажется, ты его со мной разделяешь, ибо ты без конца бросаешься из одной крайности в другую и то, что уже с уверенностью признал, снова отбрасываешь и отказываешься от этого 148 мнения): если бы и сейчас тебе явился бог, к чьему храму ты направлялся, и вопросил бы тебя, раньше чем ты сам обратил бы к нему мольбу, доволен был бы ты, если бы получил то, о чем шла речь вначале, или если бы он предоставил тебе возможность самому вознести к нему свою мольбу,— что, полагаешь ты, из полученного тобой от бога либо вымоленного у него принесло бы тебе УДачу?
Алкивиад. Клянусь богами, я, пожалуй, не знаю, что тебе сразу ответить на это, Сократ! Да это было бы, думаю я, безумием, и поистине нужна большая осторож- ь ность, дабы не вымолить себе невзначай зла, полагая, что молишь о благе, и дабы вскоре после этого не пойти, как ты говоришь, на попятный, отказавшись от всего того, о чем молил прежде.
Сократ. Так разве не больше нас понимал тот поэт, чье слово пришло мне на память вначале? Он побуждал бога отвратить жалкую долю и от того, кто сам о ней молит.
Алкивиад. Я с тобой согласен.
Сократ. Этому поэту, Алкивиад, стали подражать и лакедемоняне, поскольку они избрали для себя еле- с дующий обычай: и в частной жизни, и в общественной
они всегда возносят примерно такую же молитву — чтобы боги даровали им в придачу к хорошему еще и прекрасное 13; но никто не слышал, чтобы они просили чего-нибудь большего. Во всяком случае до сих пор они пользовались не меньшим счастьем, чем прочие люди; если же и случались у них какие-то неудачи, то не по d вине их молитвы: ведь от богов зависит, полагаю я, даровать то, о чем просит молящий, или же прямо противоположное. Я хочу тебе разъяснить и еще кое-что: слышал я от неких людей, старших, что, когда между афинянами и лакедемонянами возник раздор, судьба была нашему городу ни в одной битве — ни на суше, ни на море — не иметь успеха и никогда не одержать победы. Афиняне е пришли из-за этого в негодование, но не знали, с помощью какого средства отвратить свалившиеся на них беды. Тогда им пришло в голову, что лучше всего отправить посольство к Аммону 14 и вопросить его. Заодно они хотели получить от Аммона ответ, почему боги предпочитают даровать победу лакедемонянам, а не им, приносящим богам самые многочисленные и великолепные жертвы среди эллинов и посвящающим в их храмы такие дары, какие не приносит никто другой; вдобавок, говорили они, мы ежегодно устраиваем в честь богов дорого- 149 стоящие и пышные шествия и тратим на это столько денег, сколько не тратят все эллины, вместе взятые. Лакедемоняне же — было поручено им сказать — никогда не делали ничего подобного и проявляют по отношению к богам такую небрежность, что приносят им всякий раз в жертву увечных животных, да и во всех остальных почестях выказывают гораздо большую скупость, чем мы, притом что они располагают ничуть не меньшими средствами, чем наш город. После того как они это сказали и задали вопрос, что им следует делать, дабы избежать нынешних бед, прорицатель не сказал ничего ь иного — ему явно запретил это бог, но, воззвав к богу, молвил: «Аммон говорит афинянам такие слова: ему гораздо более угодно молчаливое благочестие лакедемонян, чем все священнодействия и обряды эллинов». Вот все, что он сказал, ничего более. Под молчаливым благочестием, думаю я, бог разумел не что иное, как их молит- с ву: действительно, она весьма отлична от всех других молитв. Ведь все остальные эллины, принося в жертву богам быков с позолоченными рогами или же оделяя их жертвенными дарами, просят за это взамен все, что вздумается,— благое ли это или дурное. Но боги, слыша,

как они богохульствуют, не приемлют все эти роскошные дары и жертвоприношения. Думается мне, надо с великой опаской и осмотрительностью подходить к тому, что дозволено произносить в молитвах, а что — нет.
У Гомера ты также можешь найти нечто подобное сказанному сейчас; он говорит о располагающихся лагерем троянцах, что они
...сожигали полные в жертву богам гекатомбы,
и «их благовоние ветры с земли до небес возносили облаком дыма»,
но боги блаженные жертв не прияли, Презрели их: ненавистна была им священная Троя, И владыка Приам, и народ копьеносца Приама 5.
Так что напрасны были жертвоприношения и дары троянцев — они им не помогли: боги от них отвернулись. Ведь, я полагаю, это не в обычае богов — дать, подобно жалкому ростовщику, переубедить себя с помощью даров. И мы болтаем сущие глупости, когда считаем, что таким образом превосходим лаконцев. Ведь было бы очень странно, если бы боги смотрели на наши дары и жертвоприношения, а не на наши души — благочестивым ли и справедливым ли является человек. Думаю я, они гораздо больше внимания обращают на это, чем на роскошные шествия и жертвы: ведь ничто не мешает ежегодно совершать жертвоприношения как частным лицам, так и городу, пусть даже они и очень сильно погрешили против богов и против людей. Боги же, будучи неподкупными, презирают все это, как и дал понять бог устами своего прорицателя. Очевидно, и у богов и у людей, имеющих ум, должны особенно почитаться справедливость и разумение: разумные же и справедливые — это именно те, кто знает, что должно делать и говорить, обращаясь как к богам, так и к людям. Я хотел бы услышать и от тебя, что ты можешь на это сказать.
Алкивиад. Но я, мой Сократ, полностью согласен с тобою и с богом. Негоже мне было бы разойтись с ним во мнении.
Сократ. Припоминаешь ли ты, что сказал, будто находишься в большом затруднении, как бы, моля о благах, невзначай не вымолить себе зла? Алкивиад. Припоминаю.
Сократ. Теперь ты видишь, что для тебя небезопасно идти к богу с намерением ему помолиться: ведь может случиться так, что бог, услышав от тебя кощунственные слова, не примет твоего жертвоприношения и ты нечаянно получишь от него совсем не то, что просил. Поэтому, кажется мне, всего лучше проявить сдержанность. Я думаю, ты в силу своей заносчивости (именно так мягче всего назвать неразумие) не пожелаешь воспользоваться молитвой лаконцев. Поэтому надо выждать, пока тебя не научат, как следует относиться к богам и к людям.
Алкивиад. А когда же это время наступит, Сократ, и кто будет моим учителем? Я с радостью бы узнал, кто этот человек.
Сократ. Это тот, кого заботят твои дела. Но думается мне, подобно тому как Гомер говорит об Афине, что сначала она должна была снять пелену с глаз Диомеда, дабы он
...ясно познал и бога, и смертного мужа 16,
так и этому человеку надо сначала снять с твоей души пелену мрака, сейчас ее окутывающую, с тем чтобы после этого указать тебе, каким путем ты придешь к познанию добра и зла. А до тех пор, кажется мне, ты не будешь на это способен.
Алкивиад. Пусть, если может, снимает эту пелену или что ему будет угодно другое: я готов не избегать ни одного из его наставлений — кто бы этот человек ни был,— коль скоро я хочу стать лучше.
Сократ. Но этот человек исполнен в отношении тебя дивного рвения.
Алкивиад. Тогда я отложу мое жертвоприношение на то время: это кажется мне наилучшим.
Сократ. И правильно кажется: ведь гораздо безопаснее поступить так, чем подвергаться столь страшному риску.
Алкивиад. Ну так что же, Сократ? Ведь этим венком я увенчаю тебя, потому что ты дал мне прекрасный совет. Богам же я принесу венки и все прочее, что положено, когда увижу, что настал этот день. Коль пожелают боги, он недалек.
Сократ. А я принимаю и этот твой дар, и любой другой с радостью получу из твоих рук. И как сказал у Еврипида Креонт, увидевший Тиресия 17 с венком

на голове и услышавший от него, что венок этот — жертвенный початок военной добычи, полученный им за его искусство:
За добрый знак победный твой венец приму я, В пучине пребывая бед,— ты это знаешь |8,—
так и я буду считать это твое мнение обо мне добрым предзнаменованием. Я думаю, что пребываю в такой же с бездне, как Креонт 19, и хотел бы одержать прекрасную победу над твоими поклонниками.
МЕНЕКСЕН
Сократ, Менексен
  1. Сократ. Откуда ты, Менексен? 1 С городской площади или же из другого места?

Менексен. С площади, Сократ, из зала Совета 2.
Сократ. А что у тебя за дело в Совете? По-видимому, ты считаешь, будто покончил с учением и философией, и, полагая, что с тебя довольно, замыслил обратиться к более высоким занятиям; ты, уважаемый, хотя ь и очень юн, хочешь управлять нами, старшими, дабы твой род никогда не упускал случая поставлять нам попечителя?
Менексен. С твоего позволения, Сократ, если ты посоветуешь мне быть правителем, я изо всех сил буду этого добиваться; если же нет — не буду. А сейчас я пришел в Совет, узнав, что там намерены избрать того, кто произнесет надгробную речь в честь павших: ты ведь знаешь, они готовят погребение 3.
Сократ. Да, конечно. Но кого же они избрали?
Менексен. Пока никого. Они отложили это на завтра. Думаю, однако, что будет избран Архин или Дион 4.
с Сократ. Право, Менексен, мне кажется, прекрасный это удел — пасть на войне 5. На долю такого человека выпадают великолепные и пышные похороны, даже если умирает при этом бедняк, вдобавок ему — даже если он был никчемным человеком — воздается хвала мудрыми людьми, не бросающими слова на ветер, но заранее тщательно подготовившимися к своей речи. Они
  1. произносят свое похвальное слово очень красиво, добавляя к обычным речам и то, что подходит в каждом отдельном случае, и, украшая свою речь великолепными оборотами, чаруют наши души: ведь они превозносят на все лады и наш город, и тех, кто пал на поле сражения, и всех наших умерших предков и воздают хвалу нам самим. Так что я лично, Менексен, почел бы за великую честь удостоиться от них похвалы; всякий раз я стою

ь и слушаю, околдованный, и мнится мне, что я станов-

люсь вдруг значительнее, благороднее и прекраснее. Как правило, ко мне в этих случаях присоединяются и слушают все это разные чужеземные гости, и я обретаю в их глазах неожиданное величие. При этом кажется, будто они испытывают в отношении меня и всего города те же чувства, что и я сам, и город наш представляется им более чудесным, чем раньше,— так убедительны речи ораторов. Подобное ощущение величия сохраняется во мне после того дня три, а то и более: столь проникновенно звучат в моих ушах речи оратора, что я едва лишь на четвертый или пятый день прихожу в себя и начинаю замечать под ногами землю, а до тех пор мне кажется, будто я обитаю на островах блаженных. Вот до чего искусны наши ораторы! 6
Менексен. Всегда-то ты, мой Сократ, вышучиваешь ораторов! Однако, думаю я, на этот раз избранному придется туго, ведь избрание будет поспешным, так что придется ему говорить без подготовки.
Сократ. Как это, мой милый? У любого из этих людей речи всегда наготове, и вообще свободная речь в этих случаях дело нетрудное. Если бы нужно было превознести афинян перед пелопоннесцами или же пелопоннесцев перед афинянами 7, требовался бы хороший оратор, умеющий убеждать и прославлять; когда же кто выступает перед теми самыми людьми, коим он воздает хвалу, недорого стоит складная речь.
Менексен. В самом деле ты думаешь так, Сократ?
Сократ. Да, клянусь Зевсом.
Менексен. И ты полагаешь, что сам сумел бы произнести речь, если бы была в том нужда и тебя избрал бы Совет?
Сократ. Но, Менексен, нет ничего удивительного, если бы я умел говорить: ведь моей учительницей была та, что совсем неплохо разбиралась в риторике и вдобавок обучила многих хороших ораторов, среди них — выдающегося оратора эллинов Перикла, сына Ксантиппа.
Менексен. О ком ты говоришь? Видимо, об Аспазии? 8
Сократ. Да, я имею в виду ее и еще Конна, сына Метробия 9. Оба они — мои учители, он обучал меня музыке, она — риторике. И нет ничего удивительного в том, что человек, воспитанный таким образом, искусен в речах. Но и любой обученный хуже меня, например тот, кто учился музыке у Лампра, а риторике — у Анти- фонта яв Рамнунта 10, был бы вполне в состоянии превознести афинян перед афинянами.
Менексен. А что бы ты мог сказать, если бы должен был говорить?
Сократ. От себя, быть может, я бы ничего не ска- ь зал, но не далее как вчера я слушал Аспазию, произносившую надгробную речь по этому самому поводу. Ведь она тоже слыхала о том, что ты мне сообщил, а именно что афиняне собираются назначить оратора. Поэтому она частью импровизировала передо мною то, что следует говорить, частью же обдумала это прежде — тогда, полагаю я, когда составляла надгробную речь, произнесенную Периклом п,— и составила теперешнюю свою речь из отрывков той, прежней.
Менексен. И ты мог бы вспомнить, что говорила Аспазия?
Сократ. Если не ошибаюсь, да. Ведь я учился у с нее и вполне мог заслужить от нее побои, если бы проявил забывчивость.
Менексен. За чем же дело стало?
Сократ. Я опасаюсь, как бы не рассердилась моя наставница, если я разглашу ее речь.
Менексен. Не беспокойся об этом, Сократ, и говори; ты доставишь мне величайшую радость, если произнесешь речь — принадлежит ли она Аспазии или кому другому. Говори же!
Сократ. Но быть может, ты надо мной посмеешься, если тебе покажется, что я, старик, все еще склонен к забаве.
Менексен. Менее всего, Сократ; говори же как тебе угодно.
Сократ. Ну что ж, я готов доставить тебе удоволь- d ствие, даже, верно, согласился бы, коли ты велишь, танцевать для тебя раздетым 12, лишь бы мы были одни. Но слушай, мне думается, она, начав с самих павших, говорила следующим образом:
«Мы отдали им положенный долг, и, приняв его, они следуют теперь дорогой судьбы, сопровождаемые как всем городом, так и своими близкими. Закон и наш е долг повелевают нам воздать им в слове последнюю честь. Красиво сказанная речь о прекрасных деяниях остается в памяти слушающих к чести и славе тех, кто эти дела свершил. Необходимо сказать такое слово, кое достаточно прославило бы погибших, а живых благожелательно убеждало подражать доблести павших; к этому
следует призывать их потомков и братьев, отцам же и матерям, а также живым еще родичам старшего поколения доставлять утешение.
„              Какой же именно представляется
Политическое              ^              « т,г              ^
красноречие нам подобная речь? И с чего будет 237
должно              правильным начать похвалу храбрым
справедливо мужам, при жизни радовавшим своей
и со знанием дела доблестью близких и избравшим кон- оценивать              ^              ^              r 0              _
природные чину вместо благополучной жизни г
достоинства Мне представляется, что воздавать им восхваляемого хвалу естественно в соответствии с их предмета природой: они родились людьми достойными. А родились они такими потому, что произошли от достойных. Итак, восславим прежде всего благородство их по рождению, а затем их воспитание и образованность. Вслед за этим мы покажем, как выпол- ь няли они свой долг, и это явит их доблестные дела во всем их великолепии.
В основе их благородства лежит происхождение их предков: они не были чужеземцами и потому их потомки не считались метеками 13 в своей стране, детьми пришельцев издалека, но были подлинными жителями этой земли, по праву обитающими на своей родине и вскормленными не мачехой, как другие, а родимой страной, кою они населяли; и теперь они, пав, покоятся в роди- с мых местах той, что их произвела на свет, вскормила и приняла в свое лоно. По справедливости прежде всего надо прославить эту их мать: вместе с тем будет прославлено и благородное их рождение.
Земля наша достойна хвалы от всех людей, не только от нас самих, по многим разнообразным причинам, но прежде и больше всего потому, что ее любят боги. Свидетельство этих наших слов — раздор и решение богов, d оспаривавших ее друг у друга 14. Разве может земля, коей воздали хвалу сами боги, не заслужить по праву хвалы всех людей? Другой справедливой похвалой будет для нее то, что во времена, когда вся земля производила и взращивала всевозможных животных — зверье и скот, наша страна явила себя девственной и чистой от диких зверей: из всех живых существ она избрала для себя и породила человека, разумением своим превосходящего остальных и чтящего лишь богов и справедливость. Самым значительным свидетельством моих слов являет- е ся то, что земля наша породила предков вот этих павших, а также и наших. Любое родящее существо располагает
пищей, полезной тем, кого оно порождает, что и отличает истинную мать от мнимой, подставной, коль скоро эта последняя лишена источников, кои питали бы порожденное ею. Наша мать-земля являет достаточное свидетельство того, что она произвела на свет людей: она 238 первая и единственная в те времена приносила пшеничные и ячменные злаки — лучшую и благороднейшую пищу для людей, и это значит, что она сама породила человеческое существо ,5.
Подобное свидетельство еще более весомо в отношении земли, чем в отношении женщины: не земля подражает женщине в том, что она беременеет и рожает, но женщина — земле. При этом земля наша не пожадничала и уделила свой плод другим. После того она породила оливу — помощницу в трудах для своих детей, ь Вскормив и взрастив их до поры возмужалости, она призвала богов в качестве их наставников и учителей. Имена их не подобает здесь называть (ведь мы их знаем!); они благоустроили нашу жизнь, учредили каждодневный ее уклад, первыми обучили нас ремеслам и показали, как изготовлять оружие и пользоваться им для защиты нашей земли.
Рожденные и воспитанные таким образом, предки погибших жили, устрояя свое государство, о котором с надо здесь вкратце упомянуть. Ведь государство растит людей, прекрасное — хороших, противоположное — дурных. Поскольку наши предшественники воспитывались в прекрасном государстве, то с необходимостью становится ясным, что именно благодаря этому доблестны наши современники, к числу которых принадлежат и павшие. Само наше государственное устройство и тогда было, и ныне является аристократией: эта форма правления почти всегда господствовала у нас, как и d теперь. Одни называют ее демократией, другие еще как- нибудь — кто во что горазд, на самом же деле это правление лучших 16 с одобрения народа. У нас ведь всегда есть басилевсы 17 — иногда это цари по рождению, иногда же выборные; а власть в государстве преимущественно находится в руках большинства, которое неизменно передает должности и полномочия тем, кто кажутся лучшими, причем ни телесная слабость, ни бедность, ни безвестность предков не служат поводом для чьего-либо отвода, да и противоположные качества не являются предметом почитания, как в других городах, и существует только одно мерило: властью обладает и правит тот,

кто слывет доблестным или мудрым. В основе такого общественного устройства лежит равенство по рождению. В других городах собраны самые различные люди, поэтому и их государственные устройства отклоняются от нормы — таковы тирании и олигархии 18; города эти населяют люди, считающие других либо своими господами, либо рабами. Мы же и все наши люди, будучи братьями, детьми одной матери, не признаем отношений господства и рабства между собою 19; равенство происхождения заставляет нас стремиться к равным правам для всех, основанным на законе, и повиноваться друг другу лишь в силу авторитета доблести и разума.
Поэтому, воспитанные в условиях полной свободы, отцы погибших и наши отцы, а также и сами эти люди явили всем нам множество прекрасных дел как в частной жизни, так и на общественном поприще, ибо они считали необходимым сражаться за свободу эллинов как с эллинами, так и с варварами — в защиту всех эллинов. Слишком мало у меня времени, чтобы достойным образом рассказать о том, как они сражались с Евмолпом и амазонками, напавшими на нашу землю, или как еще раньше они бились на стороне аргивян против кадмей- цев и на стороне Гераклидов против аргивян 20: поэты уже воспели в прекрасных стихах их доблесть, сделав ее достоянием всех. И если мы попытаемся восхвалить те же деяния обыкновенным слогом, то скорее всего займем лишь второе место. Итак, мне представляется лучшим это оставить, ибо делам этим была уже отдана достойная дань. Но то достойное славы, по поводу чего еще ни один поэт не высказался достойным образом и что покоится пока в забвении,— о нем, думается мне, следует напомнить, почтив эти деяния хвалой, дабы побудить других изложить их в песнях и поэмах иного вида подобающим для свершивших эти деяния образом. Я имею в виду прежде всего следующее: когда персы стали правителями Азии и вознамерились также поработить Европу, дети нашей земли — наши родители — преградили им путь; необходимо и справедливо в первую очередь вспомнить о них и восславить их доблесть. Но если кто хочет прославить ее достойно, пусть обратится мысленным взором к тем временам, когда вся Азия была рабыней третьего по счету царя: первым был Кир, который освободил персов и, обуянный гордыней, поработил как своих сограждан, так и прежних повелителей,, мидян; он простер свою власть над всей Азией вплоть до Египта;
сын его властвовал уже над Египтом и Ливией, насколько он мог в эти страны проникнуть; третий же царь, Дарий, расширил свои владения на суше вплоть до Скифии 2I, а корабли его были хозяевами на море и островах, так что никто не мог и помыслить выступить против него. Сознание всех людей было подавлено: ведь Персидская держава подчинила себе столько великих и искусных в войне народов.
Дарий, выдвинув против нас и эретрийцев ложное обвинение в коварных замыслах против Сард, выслал под этим предлогом корабли и грузовые суда с пятисоттысячным войском; военных кораблей было триста под командованием Датиса 22, и Дарий распорядился, чтобы тот, если ему дорога его голова, возвратился с пленными эретрийцами и афинянами. Датис направил свой флот к Эретрии против воинов, более всех прославленных среди эллинов и немалых числом, в течение трех дней одолел их и обшарил всю эретрийскую землю, чтобы ни один эретриец от него не укрылся, причем сделал он это так: подступив к границам эретрийской земли, его воины, взявшись за руки, образовали цепочку от моря до моря и так прошли всю землю, дабы иметь возможность объявить царю, что никто не сумел от них убежать 23. Точно с таким же замыслом отправились они из Эретрии к Марафону 24, словно не вызывало сомнений, что им удастся подобным же образом запрячь в ярмо афинян и увести их в плен вместе с эретрийцами. Когда замысел этот отчасти был приведен в исполнение, но делались еще попытки полного его осуществления, никто из эллинов не пришел на помощь ни эретрийцам, ни афинянам, кроме лакедемонян (причем эти последние явились на помощь на другой день после битвы 25); все остальные, устрашенные, предпочли временную безопасность и не трогались с места. Если бы кто-нибудь из нас в это время там оказался, он бы познал, сколь велика была доблесть тех, кто у Марафона встретили полчища варваров и, обуздав всеазиатскую гордыню, первыми водрузили трофеи в честь победы над ними; они стали вождями и наставниками для всех остальных, показав, что могущество персов вполне сокрушимо и что никакая людская сила и никакое богатство не могут противостоять доблести. Я утверждаю, что эти мужи не только дали нам жизнь, но и породили нашу свободу, да и не только нашу, но свободу всех жителей этого материка. Оглядываясь на их деяние, эллины проявляли отвагу и в последующих битвах за свою жизнь, став навсегда учениками сражавшихся при Марафоне.
Итак, высшая награда в нашем слове должна быть отдана этим последним, вторая же — тем, кто сражался и победил на море — при Саламине и Артемисии 26. И об этих людях многое можно было бы рассказать — о том, как они выстояли перед надвигавшейся с суши и с моря опасностью, и о том, как они ее отразили. Но я напомню лишь то, что мне представляется самым прекрасным их подвигом: они довершили дело, начатое бойцами при Марафоне. Марафонцы лишь показали эллинам, что их небольшое число может на суше отразить полчища варваров; что же касается морских битв, это пока оставалось неясным: персы пользовались славой непобедимых моряков благодаря своей численности, богатому снаряжению, искусству и силе. И потому в особую заслугу мужам, сражавшимся в те времена на море, надо поставить то, что они рассеяли боязнь, существовавшую тогда среди эллинов, страшившихся огромного числа судов и людей.
Поэтому и те и другие — как сражавшиеся при Марафоне, так и те, что сражались в морском бою при Саламине,— научили остальных эллинов умению и привычке не страшиться варваров как на суше, так и на море.
На третьем месте и по числу сражавшихся за благополучие Греции, и по их доблести я назову дело при Платеях 27: оно было общим для афинян и лакедемонян. Все они отразили величайшую и тягостнейшую опасность, и эта их доблесть прославляется нами теперь и в последующие времена будет прославляться нашими потомками. После того многие эллинские города оставались еще союзниками варвара, он же объявил о своем намерении вновь пойти войною на эллинов. Справедливо поэтому будет, чтобы мы вспомнили о тех, кто завершил подвиги первых бойцов, очистив от варваров море и изгнав их оттуда всех до единого. Это те, кто сражался при Евримедонте, кто двинулся походом на Кипр и поплыл в Египет и другие земли 28: память их надо чтить и быть им признательными за то, что они заставили царя дрожать за свою жизнь и помышлять о ее спасении, вместо того чтобы уготовлять гибель эллинам.
Вот сколь трудную войну вынес на своих плечах весь город, поднявшийся против варваров на защиту свою и других родственных по языку народов. Когда же наступил мир и город пребывал в расцвете своей славы, случилась напасть, обычно выпадающая среди людей на долю тех, кто процветает,— соперничество, которое затем перешло в зависть. Таким образом, наш город был против воли втянут в войну с эллинами 29. В войне, вспыхнувшей вслед за тем, афиняне, защищавшие в Танагре свободу беотийцев, вступили в сражение с лакедемонянами 30; исход сражения остался неясен, и дело решили последующие события: лакедемоняне отступили, бросив на произвол судьбы своих подопечных, наши же, победив в трехдневной битве при Энофи- тах, честно вернули несправедливо изгнанных беотийцев. Эти наши люди первыми после персидской войны защищали эллинскую свободу, противостоя самим же эллинам. Они проявили себя доблестными мужами: освободив тех, кого они защищали, они первыми легли в эту усыпальницу, прославляемые своими согражданами.
После того вспыхнула великая война, когда все эллины скопом двинулись на нашу землю, раздирая ее на части и проявляя недостойную неблагодарность по отношению к нашему городу. Наши победили их в морском сражении и захватили у острова Сфактерия в плен лакедемонских военачальников, которых вполне могли предать смерти, но отпустили, вернули на родину и заключили мир31, полагая, что против соплеменников следует сражаться лишь до победы и что городу негоже, поддавшись гневу, губить общее дело всех эллинов; против варваров же, считали они, следует биться вплоть до полного их разгрома. Нам следует восславить этих мужей: завершив то сражение, они покоятся здесь, доказав всем, кто сомневался,— не проявили ли себя некоторые другие эллины в той первой войне против варваров более доблестными, чем афиняне,— что сомневались они напрасно: ведь афиняне показали, в случае когда на них поднялась вся Эллада, что они вышли победителями из этой войны и захватили в плен предводителей остальных эллинов; в ту войну они вместе с ними одолели варваров, теперь же победили в одиночку всех эллинов.
После этого мира разгорелась третья война, нежданная и опасная, и множество доблестных мужей, павших на этой войне, также покоятся здесь; многие из них водрузили большое число трофеев на побережье Сицилии, защищая свободу леонтинцев, они поплыли в те края, чтобы оказать им поддержку во исполнение дан- ных им клятв, но из-за дальности морского пути город был не способен оказать им необходимую помощь, и они, утратив силы, познали невзгоды,— они, для кого у врагов и противников было в запасе больше похвал за их доблесть и рассудительность, чем для некоторых других у друзей 32. Многие же погибли при морских сражениях в Геллеспонте 33; при этом они в течение одного дня захватили все вражеские суда, а множество остальных ь разбили.
Говоря о том, что война эта была нежданной и страшной, я имею в виду ту великую зависть, что питали к нашему городу остальные эллины: зависть эта побудила их решиться на переговоры с персидским царем 34, которого они вместе с нами вытеснили из нашей страны; они задумали на свой страх вновь повести его на наш город — варвара на эллинов — и объединить против Афин всех эллинов и варваров. Вот тут-то и проявила с себя во всем блеске мощь и доблесть нашего города. Когда они считали, что город повержен, когда суда наши были отрезаны у Митилены, наши сограждане на шестидесяти кораблях сами поспешили на помощь этим судам; проявив себя, согласно всеобщему мнению, доблестнейшими людьми, они разбили врагов, освободили друзей, но по несчастной случайности не были вынесены на сушу и потому не покоятся в этой могиле 35. Да пребудет их память и слава вечно, ибо благодаря их доблести мы d не только победили в этом морском сражении, но и продолжали побеждать в течение всей войны. Город благодаря им обрел славу непобедимого, даже если против него будет все человечество, и славу справедливую, ибо мы победили благодаря собственному превосходству, а не с чужой помощью. И по сей день мы остаемся неодолимыми для этих наших врагов: ведь не они, но мы сами себя повергли и победили 36.
Когда затем наступило спокойствие и был заключен в мир с остальными эллинами, у нас началась гражданская война 37, причем шла она таким образом, что каждый (если только раздор — это неизбежный удел людей) должен молить богов, чтобы его родной город лихорадило не больше, чем наш. С какой радостью и как по- родственному объединились затем граждане Пирея с жителями столицы вопреки ожиданиям прочих эллинов, с каким чувством меры положили они конец войне против тех, КТО был В Элевсине!38 И причиной всего ЭТОГО 244 было не что иное, как истинное родство, обеспечившее
крепкую родственную дружбу не на словах, но на деле. Следует вспомнить здесь и тех, кто погиб в этой междоусобице, и умиротворить их, насколько лишь в наших силах, жертвоприношениями и молитвой, положенными в таких случаях; надо помолиться теперешним их владыкам, тогда и для нас самих наступит умиротворение. Ведь не из-за своей порочности или вражды подняли они друг на друга руку, но по велению тяжкой судьбы, ь Мы, живые, тому свидетели: будучи людьми той же крови, что и они, мы прощаем друг другу и наши дела, и наши страдания.
После этого у нас воцарилась полная тишина и город обрел спокойствие. Простив варварам то, что, потерпев от него, они отплатили ему за это той же монетой, город наш продолжал негодовать на эллинов, вспоминая их, с неблагодарность в ответ на благодеяние, их союз с варварами, захват кораблей, некогда спасших им жизнь, и разрушение стен 39 — последнее как бы в благодарность за то, что ранее мы помешали падению их стен. Город продолжал жить, приняв решение впредь не оказывать помощи ни эллинам, пытающимся поработить других эллинов, ни варварам, питающим против эллинов те же замыслы. И в то время как мы находились в подобном расположении духа, лакедемоняне решили, что мы,- а покровители свободы, разбиты и теперь их задачей является покорение прочих эллинов. Этот свой замысел они и стали приводить в исполнение.
Но к чему здесь долго распространяться? То, что я сейчас скажу, относится к недавним временам и не к кому иному, как к нам самим: ведь мы знаем, что первыми среди эллинов аргивяне, беотийцы и коринфяне, пораженные ужасом, вынуждены были обратиться за помощью к нашему городу 40. Однако вот величайшее чудо: сам персидский царь оказался в таком затруднении, что ему оставалось искать спасения только у наше-} го города, против которого он столь рьяно злоумышляв е погибель. И если бы кто пожелал выдвинуть справедлит ( вое обвинение против нашего города, он был бы прав, упрекнув его в излишней сострадательности и готовности защищать более слабых. Так вот и в то время он оказался не в силах проявить твердость и соблюсти свое решение не подчиняться никому из своих обидчиков: 245 он подчинился и оказал помощь; один он поддержал всех эллинов, освободив их от рабства, так что они стали, свободными вплоть до того времени, когда снова пора-

ботили друг друга; что касается царя, то город наш не осмелился прийти ему на помощь, стыдясь трофеев Марафона, Саламина и Платей, и, лишь дав позволение перебежчикам и добровольцам помочь царю, выручил его из беды 41. Восстановив затем стены и построив флот, он принял вызов и, понуждаемый воевать, сразился с лакедемонянами в защиту паросцев 42.
Царь почувствовал страх перед нашим городом, видя/ что лакедемоняне отказались от войны на море. Стремясь отступить, он потребовал признать его власть над эллинами, обитавшими на материке, которых ранее ему выдали лакедемоняне, и взамен обещал сражаться на нашей стороне и на стороне остальных наших союзников; он рассчитывал, что мы откажемся и тем самым дадим ему предлог для отступления43. В остальных союзниках он ошибся: они пожелали ему подчиниться; коринфяне, аргивяне, беотийцы и другие союзники договорились с ним и поклялись выдать ему всех эллинов — обитателей материка с условием, что он заплатит им деньги. Одни лишь мы не дерзнули ни присягнуть, ни предать44, настолько свойственно нашему городу свободолюбие и благородство, покоящиеся на здравой основе и природной нелюбви к варварам, ведь мы — подлинные эллины, без капли варварской крови. Среди нас нет ни Пелопов, ни Кадмов, ни Египтов, ни Данаев, ни многих других, рожденных варварами и являющихся афинскими гражданами лишь по закону, но все мы, живущие здесь, настоящие эллины, а не полукровки; отсюда городу присуща истинная ненависть к чужеземной природе 45. Как бы то ни было, мы снова остались в одиночестве с нашим нежеланием совершить позорное и нечестивое дело, выдав эллинов варварам. Вернувшись, таким образом, к тому самому положению, в каком прежде были побеждены, мы тем не менее с помощью бога завершили войну благополучнее, чем тогда. Ведь после войны у нас остались и корабли, и стены, и наши собственные поселения; сами враги не могли бы желать себе лучшего исхода. Но все же мы потеряли достойных мужей и в этой войне: противники наши воспользовались неудобствами местности в Коринфе и предательством в Jlexee 46. Достойными людьми показали себя и те, кто освободили царя и выгнали с моря лакедемонян; я вам о них напомню, вы же, как подобает, превознесете и прославите этих мужей 47.
Итак, мы сказали о многих прекрасных и славных делах покоящихся здесь мужей и о других погибших защитниках нашего города; но есть еще больше прекрасных дел, о которых мы не сказали: ведь поистине многих дней и ночей не хватило бы тому, кто пожелал бы все это перечислить. Нам следует, помня об этих людях, передавать всем их потомкам наказ — не покидать строя своих предков, как на войне, и не отступать под влиянием малодушия. Я и сам хочу наказать вам, сыновья доблестных мужей, — и сейчас, и когда бы ни встретил вас в будущем — и буду напоминать вам и увещевать вас стремиться ко всевозможному совершенству. В настоящий момент правильным будет сказать вам то, что отцы наши поручили объявить тем, кого они оставляли; завещали они нам это перед лицом опасности на случай, если им не повезет. Я произнесу сейчас слова, слышанные мною из их собственных уст, кои они с радостью сказали бы вам сами, если были бы в состоянии; так по крайней мере заключаю я на основе того, что они тогда говорили. Надо представить себе, будто это их собственная речь; говорили же они так 48:
«Дети, свидетельством того, что вы родились от достойных отцов, является нынешнее событие. Мы могли жить бесславно, но предпочли этому славную смерть, дабы не ввергнуть вас и ваше потомство в позор, а вашим отцам и всему предыдущему поколению нашего рода не принести бесчестье; мы считали, что тем, кто приносит бесчестье своим сородичам, не стоит и жить и что подобное деяние не мило никому из богов и людей — ни тем, кто ходит еще по земле, ни тем, кто схоронен уже под землею. Вам надлежит, памятуя наши слова, выполнять доблестно все, что бы вы ни делали, зная, что там, где доблесть отсутствует, бесчестны и порочны любые приобретения и дела. Ведь ни богатство не красит того, кто приобрел его трусливым путем (такой человек скорее обогащает другого, чем себя), ни телесная красота и сила, если они присущи трусливому и порочному человеку, не являют собой подобающего ему украшения. Наоборот, при этом бросается в глаза несоответствие, кое еще больше подчеркивает и выявляет трусость, а любое умение в отрыве от справедливости и других добродетелей оказывается хитростью, но не мудростью 49. Поэтому всю свою жизнь, и в начале ее, и в конце, всячески стремитесь к тому, чтобы принести как нам, так и нашим предкам по возможности больше доброй славы; если же нет, знайте, коли мы превзойдем вас в доблести, это принесет нам бесчестье; но если мы уступим вам, то испытаем блаженство. А ваша победа и наше поражение вернее всего в том случае, если вы сумеете не умалить и не уничтожить славу ваших предков: вы должны понимать, что для уважающего себя человека нет ничего постыднее, чем пользоваться почестями не за свои заслуги, но за заслуги своих отцов. Почести, заслуженные родителями,— прекрасное и величественное сокровище их детей; расточить же сокровище (и деньги, и честь) и не передать его потомкам — позорно и немужественно; это — свидетельство недостатка собственного достояния и славы. Так вот, если вы позаботитесь обо всем этом, вы, как друзья, примкнете к нам, вашим друзьям, когда положенный вам удел приведет вас сюда; если же вы пренебрежете нашим наказом и покроете себя позором, никто не примет вас благосклонно. Таково наше слово к нашим сыновьям.
Что касается наших отцов — у кого они еще есть — и наших матерей, то надо постоянно их убеждать как можно легче перенести несчастье, если оно надвинется, и не причитать вместе с ними, ибо не надо ничего добавлять к их печали (она и так будет у них достаточно велика из-за выпавшей на их долю судьбы), а, наоборот, следует ее исцелять и смягчать, напоминая им, что боги благосклонно вняли их мольбе и даровали самое великое ее исполнение. Ведь молили они богов не о том, чтобы дети их стали бессмертными, но о том, чтобы они были доблестными и славными, и они обрели эти блага — величайшие из всех. (А чтобы у смертного мужа все в его жизни получалось согласно его желанию — это нелегкая вещь.) Мужественно перенося свое несчастье, родители покажут себя истинными отцами своих мужественных сыновей, достойными их славы; если же они поддадутся горю, то возбудят подозрение в том, что либо они не наши отцы, либо наши хвалители были лжецами. Им следует избежать и того и другого и на деле стать нашими самыми большими хвалителями, ясно показав, что они истинные наши родители — сами мужи и отцы мужей.
Древняя пословица «ничего сверх меры» 50 представляется прекрасной, ведь это в самом деле очень хорошо сказано. Муж, у которого всё приносящее счастье зависит полностью или почти полностью от него самого и который не перекладывает это на плечи других, удача или неудача коих делает неустойчивой и его собствен- ную судьбу, тем самым уготавливает себе наилучший удел и оказывается мудрым, разумным и мужественным. Когда на его долю выпадают имущество или дети или когда он то и другое теряет, эта пословица в высшей степени обретает для него вес: он не радуется чрезмерно и не печалится слишком, ибо полагается на себя самого. Именно такими мы хотим видеть наших сородичей и утверждаем, что таковы они и на самом деле. Сами себя мы теперь тоже явили такими — не возмущающимися и не страшащимися чрезмерно, если ныне нам предстоит умереть. И мы умоляем наших отцов и матерей прожить остальную часть своей жизни в том же расположении духа, в уверенности, что ни слезами, ни скорбью о нас они не доставят нам ни малейшей радости, но, наоборот (если только есть у умерших какое-то чувство живых), они станут нам в этом случае весьма неприятны, сами же себе нанесут вред тем, что тяжко будут переносить свою недолю; но если они легко и умеренно к ней отнесутся, они нас весьма обрадуют. Ведь жизнь наша получила прекраснейшее, как считается среди людей, завершение, так что следует ее прославлять, а не оплакивать.
Если же они обратят свои мысли на заботу о наших женах и детях и их пропитании, то скорее забудут свое несчастье и будут жить лучше, правильнее и милее для нас.
Для наших сородичей будет достаточно того, что мы им сейчас возвестили; город же наш мы просим позаботиться о наших отцах и сыновьях: пусть сыновья наши получат надлежащее воспитание, отцы же — содержание, подобающее им в старости. Впрочем, мы уверены, что и без нашей просьбы вы проявите достаточную заботу» .

Вот что, сыновья и отцы погибших, поручили они нам для вас возвестить, и я выполняю это со всевозможным тщанием. В свою очередь я за них прошу: одних — брать пример с павших, других же — быть стойкими и уверенными в себе, ибо мы берем на себя и личную и общественную заботу о вашей старости, где бы мы ни встретились с кем бы то ни было из отцов погибших. Что же до города, то вы сами знаете, как он о вас печется: он издал законы, касающиеся заботы о детях и родителях тех, кто погиб на войне; эти граждане пользуются особенным покровительством наших законов, согласно которым охрана их поручена высшему должностному лицу, коему надлежит следить за тем, чтобы отцы и ма- тери погибших не претерпели обиды51; город следит за совместным воспитанием сыновей погибших, заботясь о том, чтобы сиротство было для них по возможности незаметным; он берет на себя роль отца, пока они еще дети, когда же они достигнут возмужалости52, отправляет их, снабдив полным вооружением, домой; он указывает им на образ жизни их отцов и напоминает о нем, снабжая их орудиями отцовской доблести; вместе ь с тем это служит добрым предзнаменованием, когда они отправляются к отцовскому очагу отлично вооруженными, дабы во всеоружии осуществлять там свое управление. Город никогда не забывает оказывать почести тем, кто пал, и ежегодно совершает в общественном порядке обряды, какие положено совершать в честь каждого из них частным образом; кроме того, он учреждает гимнастические и конные, а также и всевозможные мусиче- ские состязания, полностью заменяя павшим сыновей с и наследников, сыновьям — отцов, а родителям — опекунов: все они в течение всей своей жизни пользуются неизменной заботой. Вдумываясь в это, вы должны с большей кротостью переносить ваше несчастье; таким образом, вы будете более угодны как погибшим, так и живым и облегчите себе заботу о других, а им — заботу о вас. Теперь же и вы, и все остальные, оплакав, согласно обычаю, павших, ступайте».
Вот тебе, Менексен, речь Аспазии, уроженки Милета. а
Менексен. Клянусь Зевсом, Сократ, если верить тебе, счастлива Аспазия: будучи женщиной, она способна составлять подобные речи!
Сократ. Но если ты мне не веришь, пойдем со мною, и ты услышишь ее самое.
Менексен. Сократ, я часто встречал Аспазию и знаю, какова она.
Сократ. Что же? Разве ты не восхищаешься ею и не благодарен ей за эту речь?
і Менексен. Напротив, Сократ, весьма благодарен за эту речь ей или же тому — кем бы он ни был,— кто е пересказал ее речь тебе 53. А вдобавок я испытываю великую благодарность к тому, кто ее сейчас произнес.
Сократ. Отлично. Только не выдавай меня, тогда я и впредь буду сообщать тебе многие ее прекрасные политические речи.
Менексен. Будь уверен, не выдам. Лишь бы ты мне их сообщал.
Сократ. Пусть будет так.
ЕВТИДЕМ
Критон, Сократ
Критон. Кто это был, мой Сократ, вчерашний твой собеседник в Ликее? 1 Вас окружала такая толпа, что, хоть я и приблизился к вам, желая послушать, все же не смог ничего ясно расслышать; но я увидел его, глядя поверх голов, и мне показалось, что ты беседовал с каким-то чужеземцем. Кто ж это был?
Сократ. О ком именно ты спрашиваешь, Критон? Ведь их было двое, а не один.
Критон. Тот, о котором я говорю, сидел третьим справа от тебя, а между вами был отрок, сын Аксиоха 2. И показалось мне, Сократ, что он очень вырос и не многим отличается по возрасту от нашего Критобула 3; но тот еще худосочен, этот же — видный собой, красивый и приятный на взгляд.
Сократ. Тот, о ком ты спрашиваешь, Критон, — Евтидем; сидевший же слева от меня — брат его, Дионисодор4, он также участвовал в нашей беседе.
Критон. Я не знаю, Сократ, ни того ни другого. Это, видно, какие-то новые софисты. Но откуда они? И чему учат?
Сократ. Родом они, думаю я, откуда-то с Хиоса, переселились же в Фурии, а бежав оттуда 5, много уже лет проживают в наших местах. Что же касается их учения, о котором ты спрашиваешь, Критон, то оно удивительно. Они ведь оба — просто мастера на все руки, я и не знал раньше, что бывают на свете такие многоборцы 6. Да они готовы схватиться с любым, не то что два брата-многоборца из Акарнании 7: те умеют сражаться лишь телом; эти же, во-первых, весьма искусны в телесной борьбе и всех побеждают в сражении — ведь они прекрасно умеют сражаться в тяжелом вооружении и могут научить этому за плату других; к тому же они самые сильные в судебных сражениях и спорах и лучше всех могут научить других произносить и писать судебные речи. Прежде они были искусны лишь в этом, теперь же достигли совершенства в искусстве многоборья: до этого иной вид сражений был у них не отработан, а теперь они преуспели так, что никто ничего не посмеет им возразить, настолько стали они искусными в рассуждениях — в любых спорах и опровержениях, говорится ли при этом ложь или истина. Так вот, Критон, я и задумал пойти в ученики к этим мужам: они ведь вызываются за короткий срок кого угодно умудрить в этом искусстве.
Критон. Как же так, Сократ? Тебя не пугает твой возраст? Не стар ли ты для такого дела?
Сократ. Ничуть, Критон. Я располагаю достаточным доводом против такого страха. Ведь сами они, надо сказать, уже старцами 8 приступили к изучению той мудрости, приобщиться к которой я жажду,— к искусству спора: год или два назад они вовсе не были в нем знатоками. Боюсь только одного — не навлечь бы мне хулу на этих чужеземцев, как случилось с Конном, сыном Метробия, кифаристом, обучающим меня и сейчас игре на кифаре: мальчишки, мои соученики, глядя на это, смеются надо мной, да и над Конном, называя его «учителем старцев» 9. Как бы не пал такой же позор на обоих этих гостей и они, опасаясь именно этого, не отказались меня принять. Вчера я, Критон, убедил и других старцев пойти вместе со мной в обучение, а сейчас попробую убедить и еще кое-кого. Да почему бы и тебе не поучиться вместе со мною? Приманкой же послужат твои сыновья: в погоне за ними они, я уверен, и нас с тобой примут в ученики.
Критон. Да, ничто этому не препятствует, Сократ, если ты на это согласен. Но прежде растолкуй мне искусство этих мужей, в чем оно состоит, дабы я понял, чему мы научимся.
Сократ. Ты тотчас же это услышишь. Не могу сказать, чтобы я был невнимателен к их речам, наоборот, весьма был внимателен и многое запомнил и попытаюсь разъяснить тебе все с самого начала.

По воле некоего бога случилось так, что сидел я там, где ты меня видел, в раздевальне, один и уже подумывал об уходе, как вдруг, только я встал, явилось мне мое привычное божественное знамение 10. Я снова сел, и немного спустя вошли они оба — Евтидем и Дионисодор, а с ними вместе многие другие, как мне показалось, их ученики. Войдя, они стали прохаживаться по крытой площадке. Но не сделали они даже двух или трех кругов, как вошел Клиний, о котором ты правильно сказал, что он сильно вырос, а за ним — многочисленные его поклонники и между ними Ктесипп п, пэаниец, юноша, обладающий прекрасными врожденными качествами, разве только несколько заносчивый по молодости. Кли- ний, не успев войти, тотчас же увидел меня, сидящего в одиночестве, и, направившись прямо ко мне, сел справа, как ты и сказал. А Дионисодор и Евтидем, заметив его, сначала остановились поодаль и продолжали свой разговор, то и дело взглядывая на нас,— я очень внимательно следил за ними при этом,— а затем подошли, и один из них, Евтидем, сел подле отрока, другой же — слева от меня, а все прочие — где попало.
Я приветствовал их, поскольку давно их не видел, а затем обратился к Клинию с такими словами: «Клиний, оба этих мужа, Евтидем и Дионисодор, мудры не малой, но великой мудростью: им ведомо все о войне, все, что надлежит знать стремящемуся стать стратегом,— строевой порядок, командование войсками и как 'обучиться вооруженной борьбе; могут они также научить человека защищать себя в судебных делах, если кто причинит ему несправедливость» 12.
Однако они отнеслись пренебрежительно к этим моим словам; рассмеявшись, они обменялись между собою взглядом, и Евтидем сказал:
  • Мы уже не занимаемся этим всерьез, Сократ, но лишь между делом.

А я, изумившись, молвил:
  • Прекрасно же ваше занятие, если такие дела для вас лишь забава; скажите же мне, ради богов, в чем оно состоит, это великолепное искусство?
  • Мы умеем оба, как мы считаем, лучше и скорее всех из людей прививать другим добродетель 13.

— О Зевс,— говорю я,— какое вы
Какое знание помянули дело! Как напали вы на
служит ОСНОВОЙ              Ч 14 А
добродетели? такую находку? А я-то еще мыслил о вас, как только что говорил, что вы большие искусники биться во всеоружии. Так я про вас и высказывался. Ведь в ваш прежний приезд, помню я, вы провозглашали именно это. Но коль скоро вы теперь обладаете упомянутым новым знанием, будьте милостивы — я обращаюсь к вам просто как к богам — и имейте снисхождение к моим прежним словам. Однако смотрите, Евтидем и Дионисодор, правду ли вы сказали? Ведь не удивительно, что с трудом верится в столь великое притязание.
  • Но будь уверен, Сократ, что все так и есть.
  • Тогда, я считаю, вы благодаря этому достоянию гораздо более блаженные люди, чем Великий царь 15 со всей его властью. Скажите мне только, собираетесь ли вы показать свое искусство, или же у вас другие замыслы?
  • Да мы ведь именно ради того и прибыли — показать его и обучить ему всех, кто пожелает учиться.
  • В том, что захотят все, не обладающие этой мудростью, я вам ручаюсь; и первым буду я, затем вот Клиний, а вдобавок Ктесипп и все прочие, кто здесь есть,— сказал я, указывая на поклонников Клиния.

А они уже окружили нас плотным кольцом. Между тем Ктесипп сидел далеко от Клиния, и мне показалось, что, когда Евтидем со мной разговаривал, склонившись вперед, он мешал ему лицезреть сидевшего между нами Клиния. Поэтому Ктесипп, желая смотреть на мальчика и вместе с тем стремясь послушать, о чем идет речь, первым подошел и стал прямо напротив нас. Следуя его примеру, и все остальные окружили нас — и поклонники Клиния, и друзья Евтидема и Дионисодора. Показав на них, я сказал Евтидему, что все готовы учиться; Ктесипп весьма охотно с этим согласился, и все прочие тоже и сообща попросили их показать силу своей мудрости.
Тут я сказал:
  • Прошу вас, Евтидем и Дионисодор, изо всех сил угодить собравшимся, да и ради меня показать нам свое искусство. Ясно, что изложить его большую часть — дело нелегкое. Скажите мне, однако, вот что: вы можете сделать достойным человеком лишь того, кто уже убежден, что он должен у вас учиться, или также и того, кто вовсе в этом не убежден — потому ли, что он вообще не считает добродетель предметом, которому можно обучиться, или же потому, что не признает именно вас ее учителями? Объясните же тому, кто так считает: именно это ваше искусство призвано убедить его в том, что добродетели возможно научить и только у вас он ей обучится лучше всего, или это задача другого искусства?
  • Нет, того же самого, Сократ,— откликнулся Дионисодор.

  • 161

6 Платон, т. 1
  • Значит, вы, — сказал я, — из всех наших современников наиболее умело склоняете других к философии и к заботе о добродетели?
  • Да, мы так полагаем, Сократ,
  • Тогда отложите пока все другие доказательства и поясните нам именно этот вопрос: убедите вот этого юношу в том, что следует заниматься философией и заботиться о добродетели; этим вы очень угодите и мне, и всем здесь собравшимся. Ведь отрок этот попал именно в такие обстоятельства: я и все окружающие страстно желаем, чтобы он стал как можно более достойным человеком. Он — сын Аксиоха, сына Алкивиада-стар-

ь шего, а ныне здравствующему Алкивиаду двоюродный брат, имя же ему — Клиний. Он молод, и, естественно, его юность внушает нам опасения, как бы кто-нибудь не опередил нас, не направил бы его ум на другое какое-то дело и тем самым не погубил. Итак, вы явились вовремя; если вы не возражаете, подвергните испытанию мальчика и побеседуйте с ним при нас.
После такой примерно моей речи Евтидем отвечал отважно и вместе с тем дерзко : с — Пустяки, Сократ, лишь бы молодой человек пожелал отвечать.
  • Но,— сказал я,— к этому он привык. Все присутствующие часто обращаются к нему с вопросами и беседуют с ним, так что он бывает достаточно смел в ответах.

Как же мне получше описать тебе, мой Критон, все, что там было потом? Ведь нелегкое это дело — обстоятельно воспроизвести столь своенравную мудрость, а Итак, я, подобно поэтам, должен, приступая к рассказу, воззвать к Музам и Мнемосине 17. Начал же Евтидем, как мне помнится, следующим образом:
  • Скажи мне, Клиний, те из людей, кто идет в обучение, они мудрецы или невежды?

Мальчик же, услышав столь трудный вопрос, покраснел и бросил на меня недоумевающий взгляд. А я, видя его смущение, говорю: е — Мужайся, Клиний, отвечай смело то, что ты думаешь. Быть может, это принесет тебе величайшую пользу.
В это мгновение Дионисодор, наклонившись чуть- чуть к моему уху и улыбаясь во весь рот, молвил:
  • Предсказываю тебе, Сократ, что бы ни ответил мальчик, он будет все равно опровергнут.

А пока он это говорил, Клиний уже отвечал, так что 276 мне не удалось предупредить мальчика, чтобы он был осторожен, и он сказал, что учатся люди мудрые.
А Евтидем:
  • Называешь ли ты кого-либо учителями или же нет?

Мальчик ответил утвердительно.
  • Значит, учители — это учители учеников, как, например, кифарист и грамматик были учителями твоими и других мальчиков, вы же были учениками?

Клиний согласился.
  • А разве не обстояло дело таким образом, что, когда вы учились, вы не знали того, чему обучались?
  • Именно так, — сказал Клиний.
  • Но были ли вы мудрыми, коль скоро не знали ь этого?
  • Конечно, нет,— ответил тот.
  • Значит, вы были не мудрыми, но невеждами?
  • Разумеется.
  • Следовательно, учась тому, чего вы не знали, вы учились, будучи невеждами?

Мальчик кивнул в знак согласия.
  • Вот и получается, что учатся невежды, а не мудрецы, как ты это думаешь.

Когда он это сказал, все спутники Дионисодора и с Евтидема, подобно хору, послушному команде своего наставника, зашумели и засмеялись, и раньше, чем мальчик как следует успел перевести дух, Дионисодор вмешался и сказал:
  • Послушай, Клиний, когда учитель грамматики читает вам что-нибудь, кто из мальчиков запоминает прочитанное — тот, кто мудр, или же тот, кто невежествен?
  • Тот, кто мудр, — отвечал Клиний.
  • Следовательно, учатся мудрые, а вовсе не невежды, и ты только что неверно ответил Евтидему ,8.

Тут уже вовсю засмеялись и зашумели поклонники d этих мужей, восхищенные их премудростью; мы же, остальные, молчали, пораженные. Евтидем, поняв, что мы поражены, дабы мы еще более выказали ему свое восхищение, не отпускает мальчика, но снова принимается его спрашивать и, подобно искусным плясунам, обращает к нему один и тот же вопрос то одной его, то другой стороной 19. Итак, он спросил:
  • А учащиеся обучаются тому, что они знают, или же тому, чего не знают?

И снова Дионисодор зашептал мне:
  • И здесь, Сократ, речь идет все о том же.•


6*
163
  • О Зевс,— отвечал я,— уже и в первый раз нам это показалось великолепным.
  • Все наши вопросы,— сказал он,— столь же настоятельны: от них не убежишь.
  • Вот поэтому-то,— говорю я,— вас так и почитают ваши ученики.

Как раз в это время Клиний отвечал Евтидему, что ученики обучаются тому, чего они не знают. Тот же стал спрашивать его на прежний лад:
  • Как же так? Разве ты не знаком с буквами?
  • Знаком,— ответил Клиний.
  • То есть со всеми?

Клиний ответил утвердительно.
  • А когда кто-нибудь что-то произносит, разве он произносит не буквы?

Клиний согласился.
  • Значит, ты произносишь нечто из того, что тебе известно, коль скоро ты знаешь все буквы?

И с этим он согласился.
  • Что же,— возразил тот,— значит, ты не учишься тому, что тебе читают, а тот, кто не знаком с буквами, учится?
  • Нет,— отвечал мальчик,— именно я учусь.
  • Значит,— сказал Евтидем,— ты учишься тому, что знаешь, коль скоро ты знаешь все буквы.

Клиний согласился.
  • А следовательно, ты неправильно мне ответил.

И не успел Евтидем это промолвить, как Дионисодор, перехватив слово, как мяч, перебросил его обратно мальчику, говоря:
  • Евтидем тебя обманывает, Клиний. Скажи мне: разве учиться не значит получать знание о том, чему ты учишься?

Клиний ответил утвердительно.
  • А знать — разве это не то же самое, что уже обладать знанием?

Клиний подтвердил это.
  • Следовательно, не знать — это значит не иметь знания?

Клиний снова с ним согласился.
  • А получающие что-либо уже имеют что-то или не имеют?
  • Нет, не имеют.
  • А ведь ты признал, что к неимеющим относятся и незнающие?

Клиний кивнул в знак согласия.
  • Значит, учащиеся относятся к получающим знание, а не к имеющим его?

Клиний согласился.
  • Следовательно, обучаются незнающие, Клиний, а вовсе не те, кто знает.

Тут Евтидем в третий раз наскочил на молодого d человека, стремясь как бы повалить его навзничь ловким приемом. Я же, почуяв, что мальчик совсем сбит с толку, и желая дать ему передышку, чтобы он полностью у нас не оробел, стал его убеждать, говоря:
  • Клиний, не удивляйся кажущейся необычности этих речей. Быть может, ты не отдаешь себе отчета, что именно проделывают с тобою оба наших гостя; делают же они все то, что бывает при посвящении в таинства корибантов 20, когда совершается обряд возведения посвящаемого на престол. При этом бывают хороводные пляски и игры и тогда, когда ты уже посвящен. Сейчас в оба они делают то же самое — водят вокруг тебя хоровод и как бы пляшут, играя, чтобы потом тебя посвятить. Вот и считай, что сейчас ты слышишь вступление

к софистическим таинствам21. Прежде всего, как говорит Продик, следует изучить правильность имен 22: это- то и показывают тебе наши гости, так как ты не знал, что словом «учиться» люди обозначают равным образом и познание какого-либо предмета в том случае, когда кто-либо поначалу не имел относительно него никакого знания, и дальнейшее развитие знания того же предме- 278 та, когда им уже обладают как в своей деятельности, так и в рассуждениях. Правда, в этом случае больше подходит название «заниматься», чем «учиться», однако пользуются здесь и словом «учиться» 23. От тебя же, как они показали, ускользнуло, что одно и то же имя относится к людям противоположного состояния — и к знающим, и к невеждам. Примерно в этом же состоит существо их второго вопроса — когда они спрашивали тебя, учатся ли люди тому, что они знают, ь или тому, что им неизвестно. Такова игра познания — почему я и говорю, что они с тобой забавляются, — а игрою я именую это потому, что, если кто узнает множество подобных вещей или даже все их, он ничуть не лучше будет знать самый предмет — какова его суть,— а сумеет лишь забавляться с людьми, подставлять им ножку, используя различия имен, и заставлять их падать — так кто-нибудь смеется и развлекается, выдер-

гивая скамейку из-под ног у намеревающихся сесть и глядя, как они падают навзничь. Вот и считай, что они с тобой пошутили. Но ясно, что после этого они предъявят тебе серьезные речи, а я предупрежу их, чтобы они заплатили мне обещанный долг. Они утверждали, что покажут нам увещевательное искусство; пока же, думается мне, они просто с тобой играли. Ну что ж, Евтидем и Дионисодор, пошутили, а теперь уж шутки в сторону; теперь покажите мальчику, как следует печься о мудрости и добродетели. Однако прежде я сам покажу вам, как я это разумею и что именно мне хотелось бы об этом услышать. Но если вам подумается, что делаю я это смешно и неискусно, не насмехайтесь надо мною: ведь лишь из стремления услышать вашу премудрость посмею я выступить перед вами без подготовки. Сдержитесь же и без смеха выслушайте меня, вы и ваши ученики. Ты же, сын Аксиоха, мне отвечай.
Стремимся ли все мы, люди, к благополучию? Или же это один из вопросов, которые, как я сейчас опасался, покажутся смешными? В самом деле, бессмысленно задавать подобный вопрос: кто, в самом деле, не хочет быть счастливым?
  • Такого человека не существует,— отвечал Кли- ний.
  • Пойдем дальше,— сказал я.— Коль скоро, однако, мы хотим быть счастливыми, каким образом мы можем этого достигнуть? Быть может, путем обладания многими благами? Или же этот вопрос еще наивнее? Ведь ясно, что дело обстоит именно так.

Клиний согласился.
  • Но послушай, какие же бывают у нас блага из всего сущего? 4 Или и на это ответить нетрудно и не нужен особо серьезный муж, чтобы это постичь? Любой ведь скажет нам, что быть богатым — это благо. Так ведь?
  • Конечно,— ответил Клиний.
  • Наверно, сюда же относятся здоровье, красота и другие прекрасные телесные совершенства?

Клиний согласился.
  • Ну а родовитость, власть и почести у себя на родине — ясно ведь, что это блага?

Клиний признал и это.
  • Что же,— спросил я,— остается нам из благ? Быть рассудительным, справедливым и мужествен- ным? Как ты считаешь, Клиний, во имя Зевса, правильно ли мы сделаем, причислив все это к благам, или же нет? Может быть, кто-нибудь станет нам возражать? Как тебе кажется?
  • Это — блага,— отвечал Клиний.
  • Ну,— сказал я, — а в каком кругу окажется у нас с мудрость? Среди благ? Или ты думаешь иначе?
  • Среди благ.
  • Подумай, не пропустили ли мы какое-либо из благ, достойное упоминания?
  • Но мне кажется, мы ничего не пропустили,— отвечал Клиний.

Однако я, напрягши память, сказал:
  • Клянусь Зевсом, мы едва не пропустили величайшее из благ!
  • Какое же именно? — спросил он.
  • Счастье, мой Клиний. Ведь все, даже самые неумные люди, утверждают, что это — величайшее благо.
  • Ты прав,— сказал он.

Подумав еще раз, я добавил:
  • А ведь мы едва не оказались в смешном положе- dнии перед гостями — и я, и ты, сын Аксиоха.
  • Каким это образом? — спросил он.
  • А таким, что, назвав раньше благом счастье, мы сейчас снова заговорили об этом.
  • Да как же так?
  • Смешно ведь, когда положение, однажды уже выдвинутое, повторяешь снова и дважды утверждаешь одно и то же.
  • Что,— спрашивает он, — ты имеешь в виду?
  • Да ведь мудрость,— отвечал я,— и есть счастье, это известно любому ребенку.

Клиний выразил удивление: настолько он еще молод и простодушен. Я же, видя его изумление, сказал:
  • Разве тебе неведомо, Клиний, что в мастерстве е игры на флейте всего счастливее флейтисты?

Клиний согласился.
  • А разве в деле написания и прочтения текстов не всего счастливее грамматики?
  • Разумеется.
  • Ну а что касается опасностей в море, неужели ты думаешь, что есть кто-либо счастливее в избежании их, чем, как правило, искусные кормчие?
  • Нет, конечно.
  • Ну а отправляясь на войну, с кем бы ты охотнее 280 разделил опасности и успех — с искусным стратегом

или с невежественным?
  • С искусным.
  • А болея, кому бы ты рискнул довериться — искусному врачу или неучу?
  • Искусному.
  • Следовательно,— сказал я,— ты считаешь, что больше счастья приносит сотрудничество с мудрым человеком, чем с неучем?

Он согласился.
  • Значит, мудрость во всем несет людям счастье, ибо мудрость ни в чем не ошибается, но необходимо заставляет правильно действовать и преуспевать. Иначе она вовсе и не была бы мудростью.

ь В конце концов мы как-то так согласились, что в целом, если у кого налицо мудрость, тот не нуждается в другом счастье. А придя с ним к такому соглашению, я возобновил свой расспросы относительно нашей прежней договоренности, как обстоит с нею дело.
  • Мы согласились,— сказал я,— что если у нас есть все блага, то мы тем самым благополучны и счастливы?

Он подтвердил это.
  • Ну а счастливы мы благодаря наличным благам, если они приносят нам пользу или если не приносят?
  • Если приносят,— отвечал он.

с — А приносят они нам пользу лишь в силу обладания ими, даже если мы ими не пользуемся? Например, если бы у нас было много пищи, но мы бы не ели, или много питья, но мы бы не пили,— принесло бы нам это пользу?
  • Конечно, нет,— отвечал он.
  • Далее: если бы все мастера имели в своем распоряжении все необходимое для своего дела, но не пользо-

d вались этим, были бы они счастливы в силу самого обладания тем, что нужно мастеру? Например, если бы плотник имел в своем распоряжении все необходимые инструменты и дерево, но не работал бы с ними, извлек бы он какую-то пользу из этого обладания?
  • Ни в коем случае,— отвечал Клиний.
  • Ну а если бы кто-нибудь обрел богатство и все блага, о которых мы сейчас говорили, но не пользовался бы всем этим, был бы он счастлив благодаря одному лишь обладанию благами?

  • Конечно, нет, Сократ.
  • Следовательно, желающему стать счастливим должно не только обладать подобными благами, но и пользоваться ими, в противном случае это обладание не принесет никакой пользы.
  • Истинная правда.
  • Так, значит, Клиний, для того чтобы сделать кого-то счастливым, достаточно, чтобы он приобрел блага и пользовался ими?
  • Мне кажется, да.
  • Если он правильно пользуется ими,— спросил я,— или же неправильно?
  • Нет, если правильно.
  • Ты прекрасно отвечаешь,— промолвил я.— Совсем иное дело, кажется мне, если кто неправильно пользуется какой бы то ни было вещью или просто пренебрегает ею: в первом случае это зло, во втором — ни то ни другое. Не так ли мы скажем?

Он согласился.
  • Далее, разве в работе по дереву и в применении его должно для правильной обработки руководствоваться чем-либо иным, а не плотничьей наукой?
  • Нет, именно ею,— ответил Клиний.
  • Но ведь и при производстве утвари руководствуются наукой для правильной обработки?

Он согласился.
  • Так ведь,— сказал я,— и при пользовании теми благами, что мы назвали первыми,— богатством, здоровьем и красотою — именно наука руководит правильным применением всего этого и направляет его или, может быть, что-то другое?
  • Наука,— отвечал он.
  • Значит, как видно,- наука дает людям не только счастье, но и мастерство в любом приобретении и деле.

Он согласился.
  • Но ради Зевса,— спросил я,— какая может быть польза в любом приобретении, если не хватает разума и мудрости? Разве извлечет какую-либо пользу человек, многое приобретший и многое совершающий, но лишенный ума? Не лучше ли при этом довольствоваться малым? Посмотри: разве, меньше делая, он не меньше совершит ошибок, а совершая меньше ошибок, не скорее избегнет неблагополучия, избегая же неблагополучия, разве он не избегает несчастья?
  • Разумеется, избегает,— сказал Клиний.
  • Ну а кто предпочитает действовать меньше — бедный или богатый?
  • Бедный,— ответил он.
  • А слабый или сильный?
  • Слабый.
  • Если он в почете находится или в бесчестье?
  • В бесчестье.
  • Ну а какой человек действует меньше — мужественный и мудрый или же трус?
  • Трус.
  • Значит, это свойство человека праздного, а не деятельного?

Он согласился, d — И медлительного, а не быстрого, а также подслеповатого и тугого на ухо, а не человека с острым зрением и тонким слухом?
Во всем этом мы согласились друг с другом.
  • В целом же, Клиний,— сказал я,— как представляется, все то, что мы раньше назвали благами, не потому носит это имя, что по самой своей природе является таковым, но вот почему: если этими вещами руководит невежество, то они — большее зло, чем вещи противоположные, причем настолько большее, насколько сильнее они подчиняются руководящему началу, выступающему как зло; если же их направляют разумение и мудрость, то они скорее будут добром; само же по себе ни то ни другое ничего не стоит 2 .

е — Похоже,— заметил он,— что дело обстоит именно так, как ты говоришь.
  • Какой же вывод сделаем мы из сказанного? Не тот ли, что из всех остальных вещей ничто не есть ни добро, ни зло, а вот из этих двух — мудрости и невежества — первая есть благо, второе же — зло?

Он согласился.
282 — Давай же,— сказал я,— рассмотрим все остальное. Поскольку мы все стремимся к счастью и, как оказалось, мы счастливы тогда, когда пользуемся вещами, причем пользуемся правильно, а правильность эту и благополучие дает нам знание, должно, по-видимому, всякому человеку изо всех сил стремиться стать как можно более мудрым. Не так ли?
  • Так,— подтвердил он.
  • И если человек в этом убежден, он должен пере- ь нимать от отца мудрость, а не деньги, и от воспитателей,

и от прочих друзей, а также от тех, что именуют себя

поклонниками,— от чужеземных гостей и сограждан, прося и умоляя поделиться с ним мудростью; и ничего нет позорного, Клиний, и предосудительного в том, чтобы ради этого быть рабом и служить и поклоннику, и любому другому человеку, поскольку это значит служить прекраснейшую службу — стремиться и желать стать мудрым. Или ты так не думаешь? — спросил его я.
  • Мне кажется, ты великолепно сказал,— отвечал он.
  • Особенно, Клиний,— продолжал я,— если мудрости можно научиться (а она не приходит к людям сама собою): последнее у нас с тобой еще не рассмотрено, и мы пока не пришли на этот счет к соглашению.
  • Но мне кажется, Сократ, что можно ей научиться.

А я, обрадовавшись, сказал:
  • Поистине прекрасно ты говоришь, благороднейший из мужей, и оказываешь мне услугу, избавив от длинного рассмотрения этого вопроса — можно ли или нельзя научиться мудрости. Теперь же, поскольку ты считаешь, что ей можно научиться и что она одна делает человека блаженным и счастливым, не будешь же ты отрицать, что необходимо философствовать и что ты сам намерен этим заняться?
  • Разумеется, Сократ,— сказал он,— это самое подобающее занятие.

И я, с удовольствием это слыша, сказал:
  • Вот каков, Дионисодор и Евтидем, образчик желанного мне увещевательного слова, хотя, быть может, оно бесхитростно, тяжеловесно и растянуто. Вы же либо покажите нам то же самое, пустив в ход свое искусство, либо, если вам это не нравится, преподайте мальчику урок по порядку, начиная с того места, где я остановился,— нужно ли ему приобретать всякое знание, или существует единственное, овладев которым человек будет достойным и счастливым, и какое именно. Как я сказал с самого начала, нам очень важно, чтобы юноша этот стал мудрым и добродетельным.

Такова была моя речь, Критон. После этого я стал внимательно наблюдать за тем, что будет дальше, следя, каким образом продолжат они рассуждение и с чего начнут свой призыв к юноше упражняться в мудрости и добродетели. Итак, старший из них, Дионисодор, первый начал свою речь, мы же, все остальные, поглядывали на него, немедленно ожидая услышать какие-то
ь удивительные слова. Так и случилось, ибо муж этот поразительное повел рассуждение, и тебе, Критон, стоит его выслушать, потому что то было побуждение к добродетели.
  • Скажи мне, Сократ,— молвил он,— и вы, все остальные, утверждающие, что стремитесь одарить мудростью этого юношу, говорите ли вы это в шутку или серьезно и взаправду испытываете такое желание?

Тут я решил, что они раньше подумали, будто мы шутили, когда просили их обоих побеседовать с мальчиком, и потому поддразнивали их, а не хранили серьез- с ность; и, помыслив так, я еще раз подтвердил, что мы относимся к этому делу на удивление серьезно.
А Дионисодор в ответ:
  • Смотри, Сократ, не отрекись потом от того, что сейчас сказал.
  • Я уже предусмотрел это,— возразил я,— и никогда от этого не отрекусь в будущем.
  • Так, значит,— сказал он, — вы утверждаете, будто хотите, чтобы он стал мудрым?
  • Очень хотим.
  • А в настоящее время,— спросил он,— мудр Клиний или же нет?
  • Ну уж об этом-то он помалкивает, ему ведь не свойственно хвастовство.

d — Но вы-то, — сказал он,— хотите, чтобы он стал мудрым и не был невежественным?
Мы согласились.
  • Значит, вы хотите, чтобы он стал тем, чем он сейчас не является, и чтобы таким, каков он сейчас есть, он впредь уже никогда не был.

Услышав это, я пришел в замешательство, он же, подметив мое смущение, продолжал:
  • Так разве, желая, чтобы он впредь не был тем, что он есть сейчас, вы не стремитесь его, как кажется, погубить? Хороши же такие друзья и поклонники, которые изо всех сил желают гибели своего любимца!

е Но тут Ктесипп, услышав это, вознегодовал из-за любимого мальчика и поднял голос:
  • Фурийский гость,— сказал он, — если бы это не было чересчур неучтиво, я бы тебе ответил: «Погибель на твою голову!» 2 Что это ты вздумал ни с того ни с сего взвести на меня и на других такую напраслину, о которой, по-моему, и молвить-то было бы нечестиво,— будто я желаю погибели этому мальчику!
  • Как, Ктесипп ,— вмешался тут Евтидем,— ты считаешь, что возможно лгать?
  • Да, клянусь Зевсом,— отвечал тот,— если только я не сошел с ума.
  • А в каком случае — если говорят о деле, о котором идет речь, или если не говорят?
  • Если говорят,— отвечал тот.
  • Но ведь если кто говорит о нем, то он называет не что иное из существующего, как то, о чем он говорит?
  • Что ты имеешь в виду? — спросил Ктесипп.
  • Ведь то, о чем он говорит, является одним из существующего, отдельным от всего прочего.
  • Разумеется.
  • Значит, тот, кто говорит об этом, говорит о существующем?
  • Да.
  • Но ведь тот, кто говорит о существующем, говорит сущую правду. Так и Дионисодор, коль скоро он говорит о существующих вещах, говорит правду, а вовсе не клевещет на тебя.
  • Да,— отвечал Ктесипп.— Но тот, Евтидем, кто говорит подобные вещи, говорит о том, чего нет.

А Евтидем на это:
  • Разве то, чего нет,— это не то, что не существует?
  • Да, то, что не существует.
  • И дело обстоит разве не так, что то, чего нет, нигде не существует?
  • Нигде.
  • Возможно ли, чтобы кто-нибудь — кем бы он ни был — так воздействовал на это, чтобы создать его, это нигде не существующее?
  • Мне кажется, невозможно,— отвечал Ктесипп.
  • Так что же, когда ораторы говорят в народном собрании, разве они ничего не делают?
  • Нет, делают,— отвечал тот.
  • Но раз они что-то делают, значит, и что-то создают?
  • Да.
  • Следовательно, говорить — это значит что-то делать и создавать?

Ктесипп согласился.
  • Значит, никто не говорит о несуществующем: ведь при этом он что-то делает, а ведь ты признал, что ни для кого невозможно создать несуществующее; вот по твоєму слову и выходит, что никто не произносит лжи и, если Дионисодор говорит, он говорит об истинно существующем.
  • Клянусь Зевсом, Евтидем! — воскликнул Кте- сипп.— Говорит-то он некоторым образом о существующем, но в неправильном смысле.
  • Что ты имеешь в виду, Ктесипп? — спросил Дионисодор.— Не то ли, что существуют люди, называющие вещи своими именами?
  • Да, добропорядочные люди и те, что говорят правду.
  • Но разве,— возразил тот,— хорошее не 'бывает хорошим, а дурное — дурным?

Ктесипп сказал, что бывает.
  • А ты признаешь, что хорошие люди называют .вещи своими именами?
  • Признаю.
  • Значит, хорошие люди говорят дурно о дурном, раз они все называют своими именами.
  • Да, клянусь Зевсом,— отвечал тот,— и даже очень дурно, когда речь идет о дурных людях. И ты поостережешься быть в числе этих последних, если меня послушаешься, дабы хорошие люди не говорили о тебе дурно.
  • И о людях высоких они говорят высоким слогом, а о горячих говорят горячо?
  • В высшей степени так,— отвечал Ктесипп,— А о холодных людях они говорят холодно, как и о прохладных их рассуждениях.
  • Бранишься ты, Ктесипп,— бросил Дионисодор,— да, бранишься.
  • Нет, клянусь Зевсом, — отвечал тот,— я не бранюсь, потому что люблю тебя и по-дружески наставляю я пытаюсь убедить никогда не выступать против меня так грубо, утверждая, будто я желаю гибели тем, кого ценю превыше всего.

А я, поскольку мне показалось, что они слишком резко друг против друга настроены, шутливо обратился к Ктесиппу со словами:
  • Ктесипп, мне кажется, нам надо принять от наших гостей их речи, коль скоро они желают их нам подарить, и мы не должны спорить с ними из-за имен. Если им дано так губить людей, что из дурных и неразумных они могут сделать достойных и благоразумных, то сами ли они изобрели это или от другого кого научи- лись такому уничтожению и порче, с помощью которых они, разрушив скверного человека, воскрешают его хорошим, если они это умеют (а ведь ясно, что умеют: они заявили, что их недавно обретенное искусство состоит в том, чтобы делать дурных людей хорошими), то уступим им в этом: пусть они погубят нам мальчика и сделают его разумным, а также и всех нас. Если же вы, с молодые, боитесь, то пусть опасность коснется меня, как это бывает с карийцами 27; ведь, поскольку я стар, я готов рискнуть и предоставить себя нашему Дионисо- дору, как колхидской Медее. Пусть он погубит меня и, если хочет, сварит живьем или сделает другое что- либо со мной по желанию, лишь бы только я стал хорошим 28.

А Ктесипп на это:
  • Я и сам готов, Сократ, предоставить себя гостям — пусть, если им это угодно, сдирают с меня шкуру еще неистовей, лишь бы эта шкура не оказалась у меня потом пустым мешком, как шкура Марсия 29, а наполни- dлась добродетелью. Хотя Дионисодор считает, что я на него сержусь, это не так; но я противоречу, как мне кажется, его неблаговидным речам, направленным против меня. А ты, благородный Дионисодор, не считай противоречие бранью: брань — это нечто совсем иное.

А Дионисодор на это:
  • Ты строишь свои рассуждения так, как если бы противоречие в самом деле существовало?
  • Само собой разумеется,— отвечал Ктесипп,— е и даже более того. А ты, Дионисодор, думаешь, что противоречие не существует?
  • Но ведь ты не сумел бы мне показать,— возразил тот,— что когда-либо слышал, как один противоречит другому.
  • Правда твоя,— молвил Ктесипп.— Но вот сейчас я это слышу и показываю тебе Ктесиппа, противоречащего Дионисодору.
  • Ты можешь отстоять это свое заявление?
  • Разумеется,— сказал Ктесипп.
  • Так как же? — спросил тот.— Для каждой существующей вещи есть свои слова? 30
  • Конечно.
  • Слова ли о том, что каждая вещь существует или же нет?
  • О том, что существует.
  • Если ты помнишь, Ктесипп,— сказал тот,— мы 286

только что показали, что никто не говорит о том, чего не существует: никто ведь не может выявить в слове то, что не существует.
  • Ну и что же?! — воскликнул Ктесипп.— Разве от этого мы меньше противоречим друг другу — я и ты?
  • А если,— возразил тот,— мы оба говорим об одном и том же, то мы противоречим друг другу или, скорее, утверждаем относительно этого одно и то же?

Ктесипп подтвердил, что одно и то же.
  • А если бы ни один из нас,— сказал Дионисо- ь дор,— не говорил об этом деле, разве противоречили бы

мы друг другу? Ведь скорее никто из нас двоих о нем бы и не вспомнил.
И с этим Ктесипп согласился.
  • Ну а когда я веду речь относительно этого дела, ты же — иную речь, об ином деле, противоречим ли мы друг другу в этом случае? Или же я говорю о некоем деле, а ты о нем не говоришь вовсе? А может ли противоречить говорящему тот, кто не говорит?

Тут Ктесипп онемел. Я же, подивившись этим словам, спросил:
  • Что ты имеешь в виду, Дионисодор? Не в первый с раз, но от многих и часто слышал я это рассуждение31

и всякий раз удивлялся. Ведь и ученики Протагора32 всячески пользовались им, и старшее поколение тоже. Мне же оно кажется странным и ниспровергающим как другие рассуждения, так и само себя. Но я полагаю, что лучше всего убедишь меня в его истинности именно ты. Значит, ложь произнести нельзя (ведь именно в этом сила данного рассуждения, не так ли?) и говорящий может либо говорить правду, либо молчать?
Дионисодор подтвердил это. d — Но если невозможно произнести ложь, то по крайней мере можно иметь ложное мнение?
  • Нет, невозможно и это,— отвечал он.
  • Значит, вообще не существует ложного мнения? — спросил я.
  • Не существует,— отвечал он33.
  • И нет ни невежества, ни невежественных людей? Разве невежество — если бы оно существовало — заключалось бы не в том, чтобы иметь ложное мнение о вещах?
  • Разумеется, в этом, — сказал он.
  • Но его не существует,— подсказал ему я.
  • Нет,— подтвердил он.
  • Ты ведешь эту речь, Дионисодор, ради красного словца, из какой-то причуды или в самом деле считаешь, что среди людей нет невежд?
  • А ты, — сказал он,— меня опровергни.
  • Что же получается, по твоим словам, лто возможно опровержение, в то время как никому не дано дгать?
  • Нет, невозможно,— вмешался Евтидем.
  • Но разве вот сейчас,— спросил я,— Дионисодор не потребовал, чтобы я его опровергнул?
  • Как можно требовать то, чего не существует? Ты разве требуешь?
  • Да я, Евтидем,— говорю,— не очень-то смыслю во всех этих великолепных тонкостях, ведь я тугодум. Быть может, я и нескладно спрошу тебя, но уж ты меня извини. Взгляни: если нельзя ни лгать, ни иметь ложного мнения, ни быть невежественным, то разве мыслимо ошибаться, делая что-то? Ведь при этом тому, кто действует, невозможно ошибаться в том, что он делает? Разве не это вы утверждаете?
  • Да, разумеется,— отвечал он.
  • Вот это и есть,— сказал я,— неприятный вопрос. Коль скоро мы, действуя, говоря и размышляя, никогда не ошибаемся, то вы-то, ради Зевса,— если все это так — чему явились сюда учить? Разве вы не сказали недавно, что лучше всех из людей преподаете добродетель тем, кто желает учиться?
  • Вот ведь, Сократ, — подхватил Дионисодор,— какой ты отсталый человек — сущий Кронос 3\ раз ты сейчас вспоминаешь самые первые наши слова, чуть ли не прошлогодние, с тем же, что мы сейчас говорим, не знаешь, что и делать!
  • Да,— отвечал я,— уж очень трудны ваши речи. Оно и понятно: ведь какие мудрецы эти речи держат! Вот и последние твои слова очень трудно истолковать: что это значит, Дионисодор, «не знаешь, что и делать»? Видимо, что я не в состоянии опровергнуть Евтидема? Ибо, скажи, какой еще смысл может иметь это твое выражение — «не знаешь, что и делать с этими речами»?
  • Но вот с твоими-то речами,— возразил он,— совсем не трудно что-то сделать. Отвечай же.
  • Как, Дионисодор?! — говорю.— Раньше, чем ты сам мне ответил?
  • Так ты не станешь отвечать? — спрашивает он.
  • Да разве это справедливо?
  • Разумеется, справедливо,— ответствовал он.
  • На каком же основании? — возразил я.— Видно, на том, что ты явился к нам как великий знаток рассуждений и тебе ведомо, когда нужно отвечать, а когда нет? И сейчас ты ничегошеньки не отвечаешь, потому что уверен — это не нужно?
  • Болтаешь,— возразил он,— и не заботишься об ответе. Но, достойнейший мой, будь добр, отвечай, коли уж ты признал меня мудрецом!
  • Надо, видно, послушаться: похоже, что это необходимо. Ты ведь здесь верховодишь. Спрашивай же.
  • Считаешь ли ты, что мыслящие существа мыслят, имея душу, или они ее лишены?
  • Мыслят существа, имеющие душу.
  • Ну а знаешь ли ты речь, которая имела бы душу?
  • Клянусь Зевсом, нет.
  • Почему же ты недавно спрашивал, какой смысл в моем выражении?
  • Да почему же еще, как не ошибаясь, по своей тупости? А может быть, я не ошибся и верно сказал, утверждая, что речи имеют смысл? Так как же — ошибся я или нет? Если я не ошибся, ты не опровергнешь меня, хоть ты и мудрец, и не сообразишь, что делать с моим словом; если же я ошибся, то и тут ты не прав, поскольку утверждаешь, что ошибаться невозможно. И это я возражаю вовсе не на то, о чем ты говорил в прошлом году. Но,— продолжал я,— похоже, Дионисодор и Евтидем, что наше рассуждение топчется на месте и снова, как и раньше, ниспровергает само себя, а ваше искусство бессильно помочь этой беде, хоть оно и поразительно по точности выражений.

Сказал тут Ктесипп:
  • Дивны речи ваши, мужи фурийские или хиосские, или по каким другим местам и как еще вы бы ни хотели именоваться! До чего же вам нипочем нести такой вздор!

Но я, убоявшись, что возникнет ссора, снова стал успокаивать Ктесиппа, сказав:
  • Ктесипп, говорю тебе то же самое, что я говорил сейчас Клинию: ты не знаешь мудрости наших гостей — сколь она удивительна. Но они не хотят показать нам ее всерьез и околдовывают нас, подражая Протею, египетскому софисту35. Мы же давайте уподобимся Ме- нелаю 36 и не отпустим этих мужей до тех пор, пока они не обнаружат перед нами серьезную свою суть: думаю,

что, когда они заговорят по существу, они явят нам
нечто прекрасное; будем же просить их и убеждать и
умолять нам это явить. А я со своей стороны собираюсь
снова им объяснить, каким образом, согласно моей
просьбе, они должны для меня это сделать.
„              Попытаюсь начать с того, на чем я d
Природа
философского остановился ранее, и проити это все, знания              насколько смогу, по порядку, дабы
из снисхождения к моему усердию и серьезности вызвать серьезность и с их стороны. Ты же, Клиний,— продолжал я,— напомни мне, на чем мы тогда остановились. Как мне кажется, вот на чем: мы пришли к выводу, что необходимо философствовать. Не так ли?
  • Да,— отвечал он.
  • Философия же — это приобретение знания; как по-твоему? — спросил я.
  • Да,— отвечал он.
  • Какое же мы собираемся приобрести знание, если е правильно к этому приступить? Не то ли, попросту говоря, что принесет нам пользу?
  • Несомненно,— сказал он.
  • Ну а принесло бы нам какую-то пользу умение обнаруживать, обходя землю, большие залежи золота?
  • Быть может,— отвечал он.
  • Но ведь перед этим,— возразил я,— мы установили, что ничего бы не выгадали, даже если бы без хлопот и раскопок у нас в руках оказалось все золото; и если

бы мы даже умели превращать в золото скалы, это зна- 289 ние не имело бы для нас никакой цены. Ведь коли бы мы не знали, как использовать золото, то ясно, что от него не было бы никакой пользы. Припоминаешь ли? — спросил я.
  • Конечно,— отвечал он,— припоминаю.
  • Точно так же, видимо, и от любого другого знания не будет никакой пользы — ни от умения наживаться, ни от врачебного искусства, ни от какого иного, если кто умеет что-либо делать, пользоваться же сделанным не умеет. Разве не так?

Клиний согласился.
  • Даже если бы существовало умение делать людей ь бессмертными, но мы не знали бы, как этим бессмертием пользоваться, и от этого не было бы никакой пользы, если только данный вопрос надо решать на основе того,

в чем мы ранее согласились.

Все это он подтвердил нам.
  • Следовательно, прекрасный мой мальчик,— продолжал я,— мы нуждаемся в таком знании, в котором сочеталось бы умение что-то делать и умение пользоваться сделанным.
  • Это ясно, — отвечал он.
  • Значит, как видно, нам вовсе не нужно становиться искусными в изготовлении лир и сноровистыми в подобном умении. Ведь здесь искусство изготовления и искусство применения существуют порознь, хотя и относятся к одному и тому же предмету, ибо искусство изготовления лир и искусство игры на них весьма отличаются друг от друга. Не так ли?

Он согласился.
  • Точно так же не нуждаемся мы в искусстве изготовления флейт: ведь и здесь такое же положение.

Он выразил согласие.
  • Но, во имя богов,— сказал я, — если мы изучим искусство составления речей, то именно приобретение этого искусства сделает нас счастливыми?
  • Я этого не думаю,— отвечал Клиний, схватив мою мысль.
  • А как ты можешь это обосновать? — спросил я.
  • Я знаю некоторых составителей речей, не умеющих пользоваться собственными речами, которые сами они сочинили, подобно тому как изготовители лир не умеют пользоваться лирами. В то же время есть другие люди, умеющие пользоваться тем, что первые приготовили, хотя сами приготовить речи не умеют. Ясно, что и в деле составления речей искусство изготовления — это одно, а искусство применения — другое.
  • Мне кажется,— сказал я,— ты достаточно веско доказал, что составление речей — это не то искусство, обретя которое человек может стать счастливым. А я уж подумал, что здесь-то и явится нам знание, которое мы давно ищем. Ведь мне и сами эти мужи, сочинители речей, кажутся премудрыми, и искусство их — возвышенным и волшебным. Да и неудивительно: оно как бы часть искусства заклинаний и лишь немного ему уступает. Только искусство заклинателей — это завораживание гадюк, тарантулов, скорпионов и других вредных тварей, а также недугов, а искусство сочинителей речей — это завораживание и заговор судей, народных представителей и толпы. Или ты думаешь иначе? — спросил я.
  • Нет, я думаю то же, что ты говоришь,—отвечал он.
  • Так к чему же,— спросил я,— мы еще обратимся? К какому искусству?
  • Что-то я не соображу,— отвечал он.
  • Но,— вставил я,— кажется, я нашел!

—: Что же это? — спросил Клиний.
  • Мне представляется, — отвечал я,— что искусство полководца, более чем какое-либо другое, если им овладеть, может сделать человека счастливым.
  • А я так не думаю.
  • Почему? — спросил я.
  • Да ведь оно напоминает искусство охоты — только на людей.
  • Ну и что же? — спросил я.
  • Никакое охотничье искусство,—отвечал он,— не идет далее того, чтобы схватить, изловить. А после того как дичь, за которой охотятся, схвачена, звероловы и рыбаки уже не знают, что с нею делать, но передают свою добычу поварам; а геометры, астрономы и мастера счета, которые тоже ведь охотники, ибо не создают сами свои задачи, чертежи и таблицы, но исследуют существующие,— они (поскольку не знают, как этим пользоваться, а занимаются лишь охотой), если только не совсем лишены разума, передают диалектикам 37 заботу об использовании своих находок.
  • Значит, прекраснейший и мудрейший Клиний, вот как обстоит дело?
  • Конечно. И стратеги,— продолжал он, — таким же точно образом, когда захватят какой-либо город или военный лагерь, передают их государственным мужам, ибо сами они не умеют воспользоваться тем, что захватили» наподобие того как ловцы перепелов передают их тем, кто умеет перепелов откармливать. И если нам необходимо искусство, которое, сделав какое-то приобретение, создав что-либо или изловив, само же и умеет этим воспользоваться, и такое искусство сделает нас счастливыми, то надо искать какое-то иное искусство, не полководческое.

Критон. Что ты говоришь, Сократ? Этот юнец мог произнести такие слова?
Сократ. А ты не веришь этому, Критон?
Критон. Клянусь Зевсом, нет. Я думаю, что, если он такое сказал, он не нуждается в обучении ни у Евти- дема, ни у кого-либо еще из людей.
Сократ. Но быть может, во имя Зевса, это молвил Ктесипп, а я просто запамятовал?
Критон. Какой там Ктесипп!
Сократ. Но в одном я уверен: ни Евтидем, ни Дионисодор этого не сказали. Однако, милый Критон, быть может, это произнес кто-то более сильный из присутствующих? Ведь я слышал эти слова, в этом я уверен.
Критон. Да, клянусь Зевсом, Сократ, мне кажется, это был кто-то из более сильных, и намного. Но после того какое еще искусство вы рассмотрели? И нашли вы или не нашли то, ради чего предприняли изыскание?
Сократ. Где же, дорогой мой, найти! Наоборот, мы оказались в очень смешном положении: подобно детишкам, гоняющимся за жаворонками, мы всякий раз думали, что уже схватили то или другое из знаний, они же все ускользали из наших рук. Стоит ли тут вдаваться в подробности? Когда мы дошли до царского искусства 38 и стали исследовать, доставляет ли оно кому-либо счастье, то, подобно заблудившимся в лабиринте, подумали было, что мы уже у самого выхода; и вдруг, оглянувшись назад, мы оказались как бы снова в самом начале пути, заново испытав нужду в том, с чего начались наши искания.
  • Как же это случилось с вами, Сократ?
  • Сейчас скажу. Показалось нам, что государственное и царское искусство — это и есть то, что мы ищем.
  • Ну и что же?
  • Именно этому искусству, подумали мы, и военное дело, и другие искусства передоверяют руководить тем, что сами они создают,— единственному знающему, как всем этим пользоваться. Нам показалось очевидным, что это именно то, чего мы искали; как раз это искусство, думалось нам, причина правильной деятельности в государстве, и именно оно, как говорится в ямбах Эсхила, единственное стоит у государственного кормила, всем управляя и повелевая всем творить одну пользу .

Критон. Но разве не верно показалось вам это, Сократ?
Сократ. Ты рассудишь сам, Критон, если соблаговолишь послушать меня. После того что было достигнуто нами ранее, мы снова принялись за рассмотрение примерно так: «Ну а царское искусство, руководящее всем, само-то оно что-нибудь для нас производит? Или ничего? — Несомненно,— сказали мы друг другу,— производит». Разве ты не был бы того же мнения, Критон?
Критон. Конечно, был бы.
С о к р а т. А что бы ты назвал в качестве его произведения? Ответь, например: если бы я спросил тебя, что производит врачебное искусство, руководящее всем, чем оно руководит, разве ты не назвал бы здоровье?
Критон. Да, разумеется.
Сократ. Ну а ваше искусство — земледелие, руководя всем тем, чем оно руководит, что именно производит? Разве ты не скажешь, что оно добывает для нас из земли пищу?
Критон. Да, скажу.
Сократ. Ну а царское искусство, руководя всем, чем оно руководит, что производит? Не приводит ли тебя этот вопрос в некоторое смущение?
Критон. Да, клянусь Зевсом, Сократ.
Сократ. Точно так же и нас, Критон. Но ведь, насколько ты знаешь, если оно — то самое, какое мы ищем, оно должно приносить пользу.
Критон. Несомненно.
Сократ. Не должно ли оно доставлять нам некое благо?
Критон. Непременно, Сократ.
Сократ. Благо, которое, как мы согласились с Кли- нием, должно быть не чем иным, как неким знанием.
Критон. Да, ты это говорил.
Сократ. Но другие дела, которые кто-то мог бы счесть задачей государственного искусства, их ведь множество: например, делать граждан богатыми, свободными и умиротворенными — все это оказалось ни благом, ни злом. Искусство это должно делать нас мудрыми и передавать нам знание, коль скоро оно хочет быть полезным и делать людей счастливыми.
Критон. Да, так. И вы тогда на этом и сошлись, как следует из твоего рассказа.
Сократ. Значит, царское искусство делает людей мудрыми и достойными?
Критон. А что этому мешает, Сократ?
Сократ. Но всех ли и во всем делает оно достойными? И может ли оно передать всякое знание — и сапожничье, и плотничье, и любое другое?
Критон. Нет, Сократ, этого я не думаю.
Сократ. Ну а какое же знание может оно передать? И какую мы извлечем из этого знания пользу? Ведь оно не должно быть творцом ни одного из тех дел; что не плохи и не хороши, и не должно передавать никакого иного знания, кроме себя самого. Так давай же определим, что это за знание и какую мы могли бы извлечь из него пользу. Может, если тебе угодно, Критон, скажем, что это то знание, с помощью которого мы сделаем других достойными людьми?
Критон. Да, несомненно.
Сократ. А в чем они будут у нас достойными и полезными? Быть может, они сделают такими других? А те, другие, еще других? А в каком именно отношении они достойные люди, это нам никак не становится ясным, потому что названные нами дела мы отнесли к государственному искусству, но все, что мы сказали, весьма напоминает пословицу «Коринф — сын Зевса» 40, и нам снова недостает стольких же слов и даже гораздо большего их числа, для того чтобы узнать, какое именно знание сделает нас счастливыми.
Критон. Да, клянусь Зевсом, Сократ, в ужасном оказались вы тупике!
Сократ. Вот я и сам, Критон, когда попал в это трудное положение, на все лады стал молить обоих наших гостей, словно они Диоскуры 41, призывая их спасти нас — меня и мальчика — от этой лавины слов и, отнесясь к этому с полной ответственностью, совершенно серьезно нам показать, что это за наука, изучая которую мы бы достойно прожили оставшуюся часть жизни.
Критон. Ну и как? Пожелал вам это показать Евтидем?
Сократ. Как же иначе! И повел
Критика              ощ мой друг, весьма высокомерно
софистического
релятивизма              А
— Должен ли я научить тебя,
Сократ, знанию, относительно коего вы давно недоумеваете, или же показать, что ты им уже обладаешь?
  • Блаженный ты человек! — отвечал я.— И это в твоих силах?
  • Несомненно,— подтвердил он.
  • Покажи же, во имя Зевса,— попросил я,— что я им уже обладаю: ведь это гораздо легче для меня, чем учиться в преклонном возрасте.
  • Отвечай же мне,— сказал он,— есть ли что- нибудь, что ты знаешь?
  • Конечно,— отвечал я,— я знаю многие вещи, но малозначительные.
  • Этого достаточно,— говорит он.— А считаешь ли ты возможным, чтобы какое-либо существо не было тем, что оно есть?
  • Нет, клянусь Зевсом!с
  • Ну а ты ведь,— молвил он, — что-то знаешь?
  • Да,— подтвердил я еще раз.
  • Значит, коль скоро ты знаешь, ты человек знающий?
  • Да, знающий то, что я знаю.
  • Это не имеет значения: коль скоро ты человек знающий, разве ты не должен в силу необходимости знать всё?
  • Нет, клянусь Зевсом,— отвечал я,— ведь многого я не знаю.
  • Но если ты чего-то не знаешь, ты будешь человеком незнающим.
  • Не знающим лишь то, что мне неизвестно,— отвечал я.
  • Но не делает ли это тебя менее знающим? А недавно ты сказал, что ты знающий. И таким образом, ты dкак таковой одновременно и существуешь и не существуешь в одном и том же отношении.
  • Что ж, Евтидем,— возразил я,— ты, как говорится, за словом в карман не лезешь. Но как же это поможет мне найти то знание, которое мы ищем? Быть может, я найду его в том смысле, что невозможно быть и не быть одним и тем же, и если я знаю что-либо одно, то тем самым я знаю всё: ведь не могу же я быть одновременно и знающим и незнающим, а коль скоро я знаю всё, значит, я обладаю и тем самым знанием? Вот, значит, что ты утверждаешь, и в этом-то и состоит твоя мудрость?
  • Ты сам себя уличил, Сократ,— отвечал он.е
  • А с тобой, Евтидем,— спросил я,— разве не случалось чего-либо подобного? Я-то ведь все стерпел бы вместе с тобой и с задушевным другом моим Дионисодо- ром и не очень бы возмущался. Скажи мне: с обоими вами разве не бывало, что одно из сущего вы знали, другое же — нет?
  • Никогда, Сократ, не бывало,— отвечал Дионисодор.
  • Что вы имеете в виду? — спросил я.— Быть может, вы ничего не знаете?

  • Как бы не так! — отозвался он.
  • Значит, вы всё знаете, коль скоро знаете что-либо?
  • Всё,— отвечал он.— И ты также, если знаешь что-либо одно, знаешь всё.
  • Великий Зевс! — воскликнул я.— О каком чуде ты говоришь и сколь великое возвещаешь благо! Так и другие люди либо всё знают, либо ничего?
  • Конечно. Ведь невозможно, чтобы одно они знали, а другое нет и одновременно были бы знающими и незнающими.
  • Ну а все-таки? — переспросил я.
  • Все,— отвечал он,— знают всё, если они знают что-либо одно.
  • Но ради богов, Дионисодор, — взмолился я,— теперь-то мне ясно, что вы говорите серьезно (еле-еле удалось мне от вас этого добиться!); итак, вы в самом деле знаете всё — и плотничье ремесло, и сапожничье?
  • Конечно,— отвечал он.
  • И накладывать швы из жил вы умеете?
  • И тачать сапоги, клянусь Зевсом, — отвечал он.
  • Ну а такие вещи — например сосчитать, сколько звезд в небе или песка на дне морском?
  • Разумеется, — подтвердил он.— Или ты думаешь, что мы в этом не признаемся?

Тут Ктесипп не выдержал.
  • Ради Зевса, Дионисодор,— сказал он, — дайте мне такое доказательство этих слов, чтобы я поверил в их истинность.
  • Какое же мне дать доказательство? — возразил Дионисодор.
  • А вот: знаешь ли ты, сколько зубов у Евтидема, а Евтидем — сколько их у тебя?
  • Не довольно ли тебе знать,— отвечал Дионисодор,— что нам известно решительно всё?
  • Нет, не довольно; скажите нам лишь это одно и докажите, что вы говорите правду. И если каждый из вас скажет, сколько у другого зубов, и после того, как мы сосчитаем, вы окажетесь знатоками, мы поверим вам и во всем остальном.

Почувствовав насмешку, они не уступили в этом Ктесиппу, ограничившись утверждением, что знают все вещи, о которых он спрашивал их в отдельности. А Ктесипп кончил тем, что совершенно откровенно стал спрашивать их обо всем на свете, вплоть до вещей уж совсем непристойных, знают ли они их; те же два храбреца шли напролом, утверждая, что знают,— ни дать ни взять кабаны, прущие прямо на нож, так что я и сам, Критон, побуждаемый недоверием, в конце концов спросил, умеет ли Дионисодор плясать.
А он:
  • Ну конечно, умею,— говорит.
  • Но уж само собой,— возразил я,— ты не можешь кувыркаться на остриях мечей и вертеться колесом — в твоем-то возрасте! Ведь не столь далеко зашел ты в своей премудрости.
  • Нет ничего,— отвечал он,— чего бы мы не умели.
  • Но,— спросил я,— вы только теперь всё знаете или вам всегда всё было известно?
  • Всегда,— отвечал он.
  • И когда детьми были, и даже новорожденными, вы тоже всё знали?

Оба в один голос подтвердили это.
  • Но нам это кажется невероятным.

А Евтидем в ответ:
  • Тебе это кажется невероятным, Сократ?
  • Всё, за исключением того, что вы, на мой взгляд, мудрецы.
  • Но если ты пожелаешь мне отвечать,— сказал он,— я покажу, что и тебе свойственно признаваться во всех этих чудесах.
  • Да я с радостью приму такое доказательство. Если я сам не знал, что мудр, ты же докажешь, что я всё знаю и знал всегда, выпадет ли за всю мою жизнь более счастливый случай?
  • Отвечай же,— сказал он.
  • Спрашивай, я буду отвечать.
  • Итак, Сократ,— начал он,— ты знаешь что-либо или нет?
  • Знаю, конечно.
  • А знающим ты являешься благодаря тому, чем ты познаёшь, или по какой-то другой причине?
  • Благодаря тому, чем я познаю. Ведь, полагаю, ты имеешь в виду душу? Или же нет?
  • И тебе не стыдно, Сократ? На вопрос ты отвечаешь вопросом!
  • Хорошо,— возразил я,— но как же мне поступать? Я буду делать так, как ты мне велишь. Когда я не понимаю, что ты от меня хочешь, ты все же велишь мне отвечать, не переспрашивая тебя?
  • Да ведь что-то ты усваиваешь,— сказал он,— из того, что я говорю?
  • Да, конечно,— отвечал я.
  • Так на то и отвечай, что ты усвоил.
  • Как же так? — возразил я.— Если ты, спрашивая, имеешь в виду одно, я же восприму это по-другому щ соответствующим образом стану тебе отвечать, тебя: удовлетворит такой несуразный ответ?
  • Меня-то да, — сказал он, — тебя же, я думаю, нет.
  • Так не стану же я, Зевс свидетель, отвечать,— возразил я,— пока все в точности не пойму.
  • Ты никогда не отвечаешь, хоть и прекрасно все понимаешь, потому что ты болтун и донельзя отсталый человек!

И я понял, что он зол на меня за то, что я расчленяю выражения, в то время как он хотел поймать меня в словесные силки. Тут я вспомнил о Конне 42: он ведь тоже сердится на меня всякий раз, как я ему не уступаю, и перестает заботиться обо мне, словно я какой-то тупица. А так как я задумал поступить в обучение и к Евтидему, то порешил, что необходимо ему уступить, дабы он не отказал мне, сочтя меня бестолковым учеником. Итак* я сказал:
  • Пусть будет по-твоему, Евтидем, если ты того хочешь. Ты ведь во всех отношениях умеешь рассуждать лучше, чем я, человек простой и неискусный. Спрашивай же сначала.
  • Отвечай же,— начал он,— сызнова: познаешь ли ты чем-либо то, что ты познаешь, или нет?
  • Разумеется, познаю,— отвечал я, — а именно душою.
  • Ты опять,— сказал он,— предвосхищаешь вопрос! Я ведь не спрашиваю тебя, чем именно ты познаешь, а лишь познаешь ли чем-то.
  • Снова,— говорю,— по неотесанности я ответил больше должного. Но прости мне это: теперь-то уж я отвечу просто, что познаю чем-то то, что я познаю.
  • А всегда ли,— спросил он,— ты познаешь одним и тем же или то одним, то другим?
  • Всегда,— говорю,— когда я познаю, то одним и тем же.
  • Да перестанешь ли ты вставлять лишнее?! — вскричал он.
  • Но как бы нас не подвело это «всегда».
  • Если это и подведет кого-либо,— сказал он, — то не нас, а только тебя! Но отвечай: всегда ли ты познаешь одним и тем же?
  • Всегда,— отвечал я,— если уж нужно исключить это «когда».
  • Значит, ты всегда познаешь одним и тем же. А познавая всегда, ты одно познаешь тем, чем познаешь, а другое — другим или всё познаешь одним и тем же?
  • Одним и тем же,— отвечал я,— познаю в целом всё то, что я познаю.
  • Вот-вот! — воскликнул он.— Опять такая же вставка!
  • Ну, хорошо,— отозвался я, — я исключу «то, что я познаю».
  • Да не исключай ты ничего,— сказал он,— ведь я ничего от тебя не требую! Но отвечай мне: можешь ли ты познавать «всё в целом», если не познаешь всего?
  • Это было бы дивом! — возразил я.

А он в ответ:
  • Теперь можешь вставлять всё, что хочешь: ведь ты признался, что знаешь всё.
  • Что ж,— говорю,— если «то, что я познаю» не имеет никакого значения, значит, я знаю всё.
  • Итак, ты признал, кроме того, что всегда познаешь одним и тем же то, что ты познаешь, когда бы ты ни познавал и что бы тебе ни было угодно: ведь ты согласился, что всегда познаешь и вместе с тем — всё. Значит, ясно, что и будучи ребенком ты все знал, и при рождении, и при зачатии, а также и раньше, чем ты явился на свет, раньше возникновения неба и земли ты знал всё в целом, коль скоро ты всегда знал. И клянусь Зевсом,— воскликнул он,— ты всегда будешь всё знать, если я того захочу!
  • Так захоти этого, высокочтимый Евтидем,— попросил я,— коль скоро ты молвишь правду. Но я не вполне поверю в эту твою возможность, если только тебе не подсобит в этом присутствующий здесь Дионисодор, твой брат. В этом случае ты, быть может, и покажешься на это способным. Скажите же мне оба,— продолжал я,— вот что (во всем прочем я не смогу с вами, людьми столь диковинной мудрости, спорить и утверждать, будто я не всё знаю, в то время как вы говорите противное) : смогу ли я настаивать, Евтидем, будто я знаю, что достойные люди несправедливы? Скажи же, знаю я это или не знаю?

' — Конечно, ты это знаешь,— отвечал он.
  • Что именно я знаю? — спросил я.
  • Что достойные люди не несправедливы.
  • Разумеется, я это давным-давно знаю. Но спрашиваю я не об этом, а о том, откуда я взял, что достойные люди — несправедливы?
  • Ниоткуда,— ответствовал Дионисодор.
  • Значит, я этого не знаю,— заключил я.
  • Ты разрушаешь все рассуждение,— обратился Евтидем к Дионисодору.— Ведь окажется у нас, что он чего-то не знает, и выйдет, что он одновременно и знающий и незнающий.

Дионисодор покраснел.
  • Но ты-то что при этом думаешь, Евтидем? — спросил я. — Не кажется ли тебе, что прав твой брат — он, всеведущий?
  • Ведь я — брат Евтидема,— живо подхватил Дионисодор.

А я на это:
  • Брось это, милейший, пока Евтидем не покажет мне, что я знаю, будто достойные люди — несправедливы, и не мешай этому моему познанию.
  • Ты увиливаешь, Сократ,— возразил Дионисодор,— и не желаешь отвечать.
  • Естественно,— сказал я. — Ведь я слабее каждого из вас, так не могу я не бежать от вас обоих! Мне ведь далеко до Геракла, а и он не был в силах сражаться с гидрой — настоящей софисткой, которая, когда снимали одну голову с ее рассуждения, выпускала вместо нее, пользуясь своей мудростью, много новых,— а также с неким раком, другим софистом, недавно приплывшим, как мне кажется, прямо из моря: поскольку этот рак досаждал ему своими речами и укусами слева 43, он позвал на помощь своего племянника Иолая, и тот ему крепко помог. Мой же Иолай, Патрокл 44, если придет, только испортит дело.
  • Отвечай же, — вставил тут Дионисодор,— раз уж ты сам затянул эту песню: был ли Иолай больше Геракловым племянником, чем твои^м?
  • Да уж самое лучшее для меня, Дионисодор,— возразил я,— ответить тебе! Ты ведь не оставишь свои вопросы — я почти в этом уверен — и будешь сердиться и мне мешать, не желая, чтобы Евтидем научил меня той премудрости.
  • Так отвечай же,— настаивал он.
  • Итак, я отвечаю, что Иолай был племянником

Геракла, моим же, как мне кажется, не был ни в коей мере. Ведь отцом его не был мой брат Патрокл, но был Ификл, близкий ему по имени брат Геракла 45.
  • А Патрокл 46,— спросил он,— твой брат?
  • Разумеется,— отвечал я,— но по матери, не по отцу.
  • Значит, он и брат тебе и не брат.
  • Не со стороны отца, милейший,— отвечал я.— Его отцом был Хэредем, моим же — Софрониск 47.
  • Отцом-то был,— говорит он,— и Софрониск и Хэредем?
  • Конечно,— отвечаю,— Софрониск — моим, Хэредем — его.
  • Значит,— говорит он,— Хэредем отличается от отца?
  • От моего,— отвечаю.
  • Следовательно, он был отцом, отличным от отца? Или же ты подобен камню? 48
  • Боюсь,— отвечал я,— как бы по твоей милости я и в самом деле не показался камнем. Себе же я таким не кажусь.
  • Значит, ты отличаешься от камня?
  • Конечно, отличаюсь.
  • То есть, отличаясь от камня, ты сам — не камень? И, отличаясь от золота, ты сам — не золото?
  • Это так.
  • Значит, и Хэредем, отличаясь от отца, сам не может быть отцом.
  • Похоже, что он и впрямь не отец,— отвечал я.
  • Если же, с другой стороны,— подхватил тут Евтидем,— Хэредем — отец, то Софрониск, отличаясь от отца, не является отцом, и у тебя, Сократ, нет отца.

Тут вмешался Ктесипп.
  • А разве с вашим отцом,— сказал он,— не произошло того же самого? Ведь он отличен от моего отца?
  • Вовсе нет,— отвечал Евтидем.
  • Значит, он с моим отцом — одно и то же?
  • Да, одно и то же.
  • Я бы с этим не согласился. Но, Евтидем, мне ли он только отец или и прочим людям?
  • И прочим людям также,— отвечал тот.— Или ты думаешь, что один и тот же человек, будучи отцом, может не быть отцом?
  • Я и в самом деле хотел бы так думать,— отвечал Ктесипп.

  • Как же так? — возразил Евтидем. — То, что является золотом, будет не золотом? Или тот, кто есть человек, не будет человеком?
  • Да нет же, Евтидем, — отвечал Ктесипп.— Как говорится, не громозди на заплату заплату 49. Ведь чудные вещи ты говоришь — будто твой отец также отец всем людям.
  • Но это верно,— говорит тот.
  • А только ли людям,— спросил Ктесипп,— или также лошадям и всем прочим животным?
  • Всем животным, — отвечал тот.
  • И мать твоя — мать всем животным?
  • И мать.
  • И морским ежам, — спросил Ктесипп, — она также мать?
  • Да, и твоя мать — тоже.
  • И значит, ты — брат телят, щенят и поросят?
  • И ты тоже.
  • А вдобавок отцом твоим будет кабан или пес?
  • И твоим также.
  • Ты тотчас же,— вмешался Дионисодор, — если станешь мне отвечать, с этим согласишься, Ктесипп. Скажи мне, есть у тебя пес?
  • Да, и очень злой,— отвечал Ктесипп.
  • А щенята у него есть?
  • Есть, тоже очень злые.
  • Этот пес, значит, им отец?
  • Сам видел, — отвечал Ктесипп,— как он покрыл суку.
  • Ну что же, разве это не твой пес?
  • Конечно, мой, — отвечает.
  • Следовательно, будучи отцом, он твой отец, так что отцом твоим оказывается пес, а ты сам — брат щенятам.

И снова Дионисодор, не дав Ктесиппу произнести ни звука, продолжил речь и сказал:
  • Ответь мне еще самую малость: бьешь ты этого пса?

А Ктесипп, рассмеявшись:
  • Да,— говорит,— клянусь богами! Ведь не могу же я прибить тебя.
  • Значит, ты бьешь своего отца?
  • Нет, гораздо справедливее было бы, если бы я прибил вашего отца, которому взбрело в голову взрастить таких мудрецов сыновей. Но, верно, Евтидем,—

продолжал Ктесипп,— немалыми благами попользовался от этой вашей мудрости ваш отец, он же и отец щенят?
  • Однако ни он не нуждается во многих благах, Ктесипп, ни ты сам.
  • И ты, Евтидем, тоже не нуждаешься? — спросил тут Ктесипп.
  • Мало того, и никто из людей. Скажи мне, Ктесипп, ь считаешь ли ты благом для больного пить лекарство, когда он в том нуждается, или это представляется тебе не благом? Или когда кто-нибудь идет на войну, быть вооруженным лучше, чем выступать безоружным?
  • Думаю, что да, — отвечал Ктесипп,— хотя и ожидаю, что ты нас чем-нибудь огорошишь.
  • Да, в наилучшем виде,— промолвил тот.— Но отвечай: коль скоро ты признаёшь, что пить лекарство — благо для человека, когда он в этом нуждается, и, значит, этого добра надо пить по возможности больше, то ему будет хорошо, если кто-нибудь разотрет и намешает ему целый воз эллебора? 50

А Ктесипп отвечал:
  • Да, очень хорошо, если пьющий это лекарство с будет ростом с дельфийское изваяние51.
  • Значит, и на войне, коль скоро это благо — иметь оружие, надо иметь как можно больше копий и щитов, ведь это же благо?
  • Разумеется,— отвечал Ктесипп.— А ты этого не думаешь, Евтидем? По-твоему, достаточно одного щита и одного копья?
  • По-моему, да.
  • И ты бы так вооружил,— возразил Ктесипп,— и Гериона и Бриарея? 52 Я-то думал, ты более искусный боец в тяжелом вооружении — и ты, и твой дружок.

Евтидем тут промолчал. А Дионисодор, возвращаясь d к тому, на что Ктесипп уже отвечал, спросил его:
  • Тебе и золото, значит, кажется благом?
  • Конечно, и очень большим,— отвечал Ктесипп.
  • Что ж, разве ты не думаешь, что блага надо иметь всегда и везде?
  • Безусловно,— отвечал тот.
  • Значит, ты признаешь, что золото — это благо?
  • Уже признал ведь,— отвечал тот.
  • Значит, его нужно иметь повсюду, и особенно —

в себе самом? И счастливейшим был бы тот человек, ко- в торый имел бы три таланта золота в желудке, один та-

193
7 Платон, т. 1

лант — в черепе и по золотому статеру в каждом глазу?
  • Да ведь рассказывают же о скифах, Евтидем,— молвил тут Ктесипп,— в точности как ты сейчас говорил о родителе-псе, что достойнейшими и счастливейшими из них считаются те, у кого много золота в черепах, а еще удивительнее, что и пьют они из своих собственных позолоченных черепов, держа собственные головы в руках и заглядывая им внутрь 53.
  • Ну а смотрят-то и скифы, и все прочие люди,— спросил Евтидем,— на то, что им доступно видеть или недоступно?
  • Конечно, на то, что доступно.
  • Значит, и ты также?
  • И я.
  • А видишь ты наши плащи?
  • Да.
  • Значит, им доступно видеть.
  • Восхитительно! — воскликнул Ктесипп.
  • Ну и что же дальше? — спросил Евтидем.
  • Ничего. А ты, возможно, такой простак, что не веришь, будто плащи видят? Но мне кажется, Евтидем, что ты спишь наяву, и, коли возможно, чтобы говорящий не говорил, так ты именно это и делаешь.
  • А разве невозможно,— вмешался Дионисодор,— молчащему говорить?
  • Никоим образом,— отвечал Ктесипп.
  • И говорящему — молчать?
  • Еще менее того,— отвечал он.
  • А когда ты говоришь о камнях, о дереве, о железе, разве ты говоришь не о молчащем?
  • Вовсе нет, наоборот: когда я бываю в кузницах, железо, как говорится, вопит и издает прегромкие звуки, если к нему притрагиваются. А ты со своей премудростью этого не знал и сказал ерунду. Но вы мне все-таки покажите, как это возможно — говорящему молчать.

Тут мне показалось, что Ктесипп из-за своего любимца чересчур увяз в споре.
  • Но разве,— сказал Евтидем,— когда ты молчишь, это молчание относится не ко веему?
  • Ко всему,— отвечал Ктесипп.
  • Значит, ты молчишь и о говорящем, если только то, что говорится, относится ко всему.
  • Как так? — спросил Ктесипп.— Разве всё не молчит?
  • Конечно, нет,— отвечал Евтидем.
  • Но тогда, почтеннейший, всё говорит?
  • Да, всё говорящее.
  • Однако,— возразил Ктесипп,— я спрашиваю не об этом, но о том, говорит ли всё или молчит.
  • Ни то ни другое, а вместе с тем и то и другое,— подхватил здесь Дионисодор.— Уверен, что ты не извлечешь ничего для себя из этого ответа.

Но Ктесипп, по своей привычке громко захохотав, сказал:
  • Евтидем, твой братец, внеся двусмысленность в рассуждение, поражен насмерть!

А Клиний смеялся и радовался, и Ктесипп почувствовал, что силы его удесятерились. Мне же показалось, что этот ловкач Ктесипп перенял у них собственный их прием: ведь никто другой из ныне живущих людей не обладает подобной мудростью. И я сказал:
  • Что же ты, Клиний, смеешься над столь важными и прекрасными вещами?
  • Так, значит, Сократ, тебе все-таки известна какая-то прекрасная вещь? — вставил тут Дионисодор.
  • Известна, Дионисодор, и не одна, а многие.
  • Но вещи эти отличны от прекрасного или они то же самое, что прекрасное?

Тут я всем своим существом почувствовал затруднение и подумал, что это мне поделом: не надо было произносить ни звука; однако я отвечал, что прекрасные вещи отличны от прекрасного самого по себе: в каждой из них присутствует нечто прекрасное.
  • Так, значит, если около тебя присутствует бык, то ты и будешь быком, а коль скоро я нахожусь около тебя, то ты — Дионисодор?
  • Нельзя ли поуважительней, — сказал я.
  • Но каким же образом одно, присутствуя в другом, делает другое другим?
  • И это тебя затрудняет? — возразил я; теперь я уже попробовал подражать мудрости этих двух мужей, настолько я ее жаждал.
  • Как же не затрудняться и мне, и всем прочим людям в том, чего нет на свете?
  • Что ты говоришь, Дионисодор? Прекрасное не прекрасно и безобразное не безобразно?
  • Да,— отвечал он,— если так мне кажется.
  • А тебе так кажется?

  • 7*

195
  • Конечно, и даже очень.

  • Но разве одно и то же — не одно и то же, а дру^ гое — не другое? Ведь конечно же другое не может быть одним и тем же; думаю, и ребенку ясно, что другое не может не быть другим. Но ты, Дионисодор, нарочно это опустил: мне кажется, что, как мастера колдуют над тем, что им положено обработать, так и вы великолепно отрабатываете искусство рассуждения.
  • А знаешь ли ты,— сказал он,— что подобает делать каждому из мастеров? И прежде всего, кому подобает ковать?
  • Знаю, конечно,— кузнецу.
  • А заниматься гончарным делом?
  • Гончару.
  • А кто должен забивать скот, свежевать и, нарубив мясо на мелкие куски, жарить его и варить?
  • Повар,— отвечал я.
  • Значит, если кто-нибудь делает то, что ему надлежит, он поступает правильно?
  • Безусловно.
  • А повару, как ты утверждаешь, надлежит убой и свежевание? Признал ты это или же нет?
  • Признал,— отвечал я,— но будь ко мне снисходителен.
  • Итак, ясно,— заявил он,— если кто, зарезав и зарубив повара, сварит его и поджарит, он будет делать то, что ему подобает; и если кто перекует кузнеца или вылепит сосуд из горшечника, то он будет делать лишь надлежащее.
  • Великий Посейдон! — воскликнул я.— Теперь ты увенчал свою мудрость! Но будет ли когда-нибудь так, что она станет моею собственной?
  • А признаешь ли ты ее, Сократ,— возразил он,— если она станет твоею?
  • Коль ты того пожелаешь,— отвечал я, — ясно, что признаю.
  • Как? — спросил он.— Ты думаешь, что знаешь свое?
  • Да, если ты не возражаешь (ведь начинать нужно с тебя, а кончать вот им — Евтидемом).
  • Итак,— сказал он,— считаешь ли ты своим то, что тебе подвластно и чем ты можешь пользоваться как тебе угодно? Например, считаешь ли ты, что тебе принадлежит вол или мелкий скот, который ты можешь продать, подарить или принести в жертву любому из богов по выбору? И то, чем ты не можешь распорядить- ся подобным образом, ты ведь не считаешь своим?

А я, чувствуя, что из всех этих вопросов вынырнет нечто прекрасное, и сгорая от желания поскорее его услышать, говорю:
  • Безусловно, дело обстоит именно так: только подобные вещи и могут считаться моими.
  • Ну а животными, — сказал он,— ты называешь то, что имеет душу?
  • Да,— отвечал я.
  • А ты признаешь, что из животных лишь те твои, ь в отношении которых тебе позволено делать все то, что

я сейчас перечислил?
  • Признаю.

Выдержав с весьма ироническим видом паузу, как если бы он обдумывал нечто значительное, Дионисодор спросил:
  • Скажи мне, Сократ, есть ли у тебя родовой Зевс? 54

А я, заподозрив, к чему именно он клонит свою речь,
сделал беспомощную попытку вывернуться, подобно дичи, пойманной в сеть, и бросил рывком:
  • Нету, Дионисодор!
  • Злополучный же ты человек и вовсе не похож на с афинянина, коли у тебя нет ни родовых богов, ни святынь, ни чего-либо другого прекрасного и достойного.
  • Позволь, Дионисодор,— возразил я,— не богохульствуй и не учи меня уму-разуму. Есть у меня и семейные, и родовые святыни и все прочее в том же роде, что имеют другие афиняне.
  • Значит, у других афинян, — молвил он,— нет родового Зевса?
  • Ни у кого из ионян,— отвечал я,— нет такого бога-покровителя — ни у тех, кто выселился из нашего города, ни у нас самих; покровитель наш — Аполлон, dчерез род Иона 55. Зевса же мы не именуем «Родовым», но «Оградителем» и «Фратрием», и Афину также «Фратрией» 56.
  • Однако довольно, — прервал меня Дионисодор.— Похоже, что у тебя есть и Аполлон, и Зевс, и Афина.
  • Несомненно,— отвечал я.
  • Так разве боги эти не твои? — говорит он.
  • Нет, они мои родоначальники и повелители.
  • Но ведь твои же,— возразил он.— Или ты не признал, что они принадлежат тебе?
  • Признал,— отвечаю.— Куда ж мне деваться?
  • Но,— говорит он,— разве эти боги — не живые

е существа? Ведь ты признал живыми существами всех тех, кто имеет душу. А эти боги разве не имеют души?
  • Имеют,— отвечал я.
  • Значит, они — животные?
  • Животные,— отвечаю.
  • А из животных,— говорит он,— ты тех признал своими, которых ты волен дарить, продавать и приносить в жертву тому из богов, какому тебе заблагорассудится?
  • Да, я это признал,— говорю.— Вижу, Евтидем, что нет у меня пути к отступлению.
  • Так иди же вперед,— говорит он,— и отвечай: зоз когда ты признаёшь, что Зевс и все остальные боги —

твои, ты тем самым считаешь, что волен их продавать, дарить и всячески использовать по своему разумению, как и других животных?
А я, Критон, как бы пораженный насмерть этим рассуждением, остался безгласен. Но Ктесипп, желая прийти мне на помощь, воскликнул:
  • Геракл меня побери! Да это чудо что за рассуждение!

А Дионисодор на это:
  • Так что же, Геракл — это «тебя побери» или «тебя побери» — это Геракл?

И Ктесипп отвечал:
  • Великий Посейдон! Потрясающие слова! Отступаюсь: эти мужи непобедимы.

ь Тут уже, милый Критон, не было ни одного из присутствующих, кто бы не превозносил в похвалах этих мужей и их рассуждение: все смеялись, рукоплескали и восторгались до изнеможения. До сих пор при каждом метком слове поднимали ужасный шум лишь поклонники Евтидема, теперь же зашумели чуть ли не сами с колонны Ликея, радуясь за этих двух мужей! Я и сам был в таком настроении, что готов был признать, будто никогда не видывал людей столь премудрых, и, совершенно покоренный их мудростью, принялся их восхвалять и прославлять в таких словах:
«О вы, блаженно одаренные столь удивительным свойством и сумевшие выполнить столь великое дело так проворно и в такой малый срок! В ваших речах, Евтидем и Дионисодор, содержится много прекрасного, d но великолепнее всего то, что вам нет никакого дела до многих людей, весьма уважаемых и, до-видимому, значительных, а вы думаете лишь о тех, кто подобен

вам. Уверен, что речи вроде ваших любезны лишь немногим людям, похожим на вас, другие же о них столь низкого мнения, что, я знаю, более стыдились бы опровергать с их помощью собеседников, чем быть опровергнутыми. Есть в ваших речах еще одна черта — дружелюбие и благожелательность: когда вы утверждаете, что не существует никаких прекрасных и достойных вещей, ничего белого и ничего другого в том же роде, да и вообще никаких различий между вещами, вы просто-напросто зашиваете людям рты (впрочем, вы и сами это признаете); но поскольку это касается не только других, но и, по-видимому, вас самих, это становится очень приятным и крадет у ваших речей их явную непривлекательность. Самое же главное — ваши рассуждения таковы и так искусно изобретены, что в самый небольшой срок научают любого человека: я наблюдал это и на примере Ктесиппа — ведь он прямо с места научился вам подражать. Это умение быстро преподать — прекрасная черта вашего ремесла, однако она неудобна для публичных выступлений с рассуждениями; если бы вы меня послушались, вы воздержались бы от речей перед толпой, а не то, быстро выучившись вашему делу, эти люди не почувствуют к вам благодарности. Лучше всего вам рассуждать между собою; если же у вас будет слушатель, то пусть лишь такой, который заплатит вперед. То же самое, по зрелом размышлении, вы посоветуете и своим ученикам — никогда не вести рассуждений ни с кем из людей, кроме как с вами и между собою. Ты ведь понимаешь, Евтидем, что ценны редкие вещи, самая же дешевая вещь — вода, хоть она и превосходна, по выражению Пиндара 57. Но,— заключил я, — примите все же в обучение меня и нашего Клиния».
После этой речи, мой Критон, и краткого обмена словами мы удалились. Так смотри же, начни посещать школу этих двух мужей, ведь они уверяют, что могут обучить любого, кто заплатит деньги, причем ни природные свойства, ни возраст им не помеха; а еще важнее тебе узнать, что, по их мнению, даже и деловая занятость не может служить препятствием любому с налета воспринять их премудрость.
Критон. Конечно, Сократ, я внимательный слушатель и с радостью чему-нибудь поучился бы, но боюсь, что я один из тех, непохожих на Евтидема, о которых ты сказал, что они с большей радостью позволяют опровергать себя подобными речами, чем сами опровергают других. И хотя смешно было бы мне наставлять тебя уму-разуму, все же я хочу сообщить тебе то, что я слышал. Знай же: один из покинувших вас после беседы подошел ко мне во время моей прогулки — муж, почитающийся весьма мудрым, из тех, кто особенно искусны в судебных речах 5 ,— и молвил:
«— Критон, ты не слушаешь этих мудрецов?
  • Нет, клянусь Зевсом,— отвечал я.— Я не сумел пробиться сквозь толпу, чтобы послушать.
  • И однако,— возразил тот,— стоило бы это сделать.
  • Зачем же? — спрашиваю.
  • Чтобы услышать рассуждения мужей, искуснейших ныне в такого рода речах.

А я в ответ:
  • Ну а как они показались тебе?
  • Да не иначе,— отвечал он,— как всегда, когда слушаешь людей подобного сорта — болтливых и придающих мнимую серьезность никчемным вещам. (Вот прямо так он мне и сказал.)
  • Однако,— возразил я,— ведь милое это дело — философия.
  • Да чем же, говорит, почтеннейший, оно мило? Самое никчемное дело, и, если бы ты оказался там, я уверен, тебе было бы очень стыдно за своего приятеля: уж очень он был нелеп в своем стремлении пойти в обучение к людям, совершенно не задумывающимся над своими словами и имеющим на все готовые возражения. А ведь они, как я тебе сейчас сказал, ходят нынче в сильнейших. Но, Критон,— продолжал он,— их дело — пустое, и люди, занимающиеся таким делом, пусты и смешны».

Мне же, Сократ, показалось, что само дело ошибочно порицают и он и другие, кто так поступает; но он правильно порицал стремление рассуждать с такими ЛЮДЬМИ перед ЛИЦОМ целой ТОЛПЫ.              '!
Сократ. Ах, Критон! Удивительны подобные люди. Не знаю, что тебе и сказать. А тот, кто подошел к тебе и порицал философию,— из каких он? Из тех ли, кто искусны в судебных препирательствах, какой-нибудь оратор, или же он сам посылает таких ораторов в суд, сочиняя для них речи, с помощью которых они участвуют в тяжбах?
Критон. Да нет, клянусь Зевсом, он не оратор; полагаю, он никогда даже не появлялся в суде. Но говорят,
что он очень хорошо понимает судебное дело — клянусь Зевсом — и весьма искусные сочиняет речи.
Сократ. Теперь понимаю. Я и сам только что хотел сказать о подобных людях. Это те, Критон, кого Продик называет пограничными между философом и политиком: они воображают себя мудрейшими из всех и вдобавок весьма значительными в глазах большинства, причем никто не мешает им пользоваться у всех доброй а славой, кроме тех, кто занимается философией. Поэтому они думают, что если ославят философов как людей никчемных, то уж бесспорно завоюют у всех награду за победу в мудрости. Ведь они считают себя поистине великими мудрецами, но, когда терпят поражение в частных беседах, сваливают вину за это на последователей Евтидема. Естественно, что они считают себя мудрецами, ибо в меру заимствуют у философии, в меру — е у политики, и делают это на вполне достаточном основании: следует-де насколько положено приобщаться к тому и другому; при этом, оставаясь вне опасностей и споров, они пользуются плодами мудрости.
Критон. Ну и как, Сократ? Кажется тебе, дело они говорят? Ведь в их словах есть все-таки какая-то видимость истины.
Сократ. Но на самом деле, Критон, здесь больше зов видимости, чем истины. Ведь нелегко убедить их в том, что и люди, и все прочие вещи, расположенные на грани неких двух [начал] и причастные к ним обоим, когда находятся посредине между благом и злом, оказываются хуже блага и лучше зла; те, что слагаются из двух разнородных благ, хуже каждого из них в том, в отношении чего каждое из них хорошо; и лишь те, что слагаются из двух разнородных зол и расположены посредине между ними, лучше каждого из двух зол, к которым ОНИ b причастны. Итак, если философия — это благо и политическая деятельность — тоже, однако в различных отношениях, те, кто причастен к ним обеим и находятся посредине между ними, болтают вздор, ибо они ниже и той и другой; если же одна из них — благо, а другая — зло, то они хуже представителей одной из них и лучше представителей другой. Наконец, если и то и другое — с зло, то лишь в этом случае они правы, в противном же случае — никогда. Но я не думаю, чтобы они признали как то и другое злом, так и одно из них добром, а другое — злом. На самом деле, будучи причастны к тому и другому, они ниже и философии и политики во всем том,

в чем та и другая заслуживают внимания, и, занимая поистине третье место, претендуют, однако, на первое. Надо простить им это поползновение и не сердиться на них, однако следует считать их такими, каковы они есть: ведь нужно почитать всякого, кто заявляет, что он хоть как-то печется о разуме, и кто мужественно проводит в жизнь свое дело.
Критон. Но вот, Сократ, как я всегда тебе говорил, меня заботят мои сыновья, и я недоумеваю, что же мне с ними делать? Младший еще очень мал, но Критобул уже возмужал и нуждается в руководителе. И знаешь, когда я с тобой беседую, мне начинает представляться безумием, что я, во всем остальном проявив столько старания о детях — и в смысле брака, чтобы они родились от благороднейшей матери, и в отношении состояния, чтобы дать им побольше средств,— о воспитании их вдруг не позабочусь! Но когда я смотрю на кого-либо из тех, кто берется воспитывать людей, я всякий раз бываю поражен, и все они представляются мне при ближайшем рассмотрении весьма странными, так что скажу тебе откровенно: не приложу ума, как мне склонить мальчика к философии.
Сократ. Милый Критон, разве тебе неведомо, что к любому делу большинство людей непригодно и ничего не стоит, серьезных же людей и во всех отношениях стоящих очень мало? Не кажутся ли тебе прекрасными делами гимнастика, торговля, риторика, стратегия?
Критон. Конечно.
Сократ. Ну а разве ты не замечаешь, что большинство людей, берущихся за эти дела, достойны лишь презрения?
Критон. Да, клянусь Зевсом, ты говоришь сущую правду.
Сократ. Так что ж, из-за этого ты и сам оставишь все занятия и сыновей не будешь к ним приучать?
Критон. Нет, Сократ, это не дело.
Сократ. Вот, Критон, и не поступай так, как не следует, но, махнув рукой на тех, кто подвизается в философии,— достойные они люди или плохие — хорошенько попытай само дело и, если оно покажется тебе негодным, отвращай от него любого, а не только своих сыновей; если же оно явится тебе таким, каким я его считаю, смело принимайся за него и в нем упражняйся, как говорится, «и сам, и дети твои».
ГИППИЙ МЕНЬШИЙ
Евдик, Сократ, Гиппий
Ев дик. Ты-то почему молчишь, мой Сократ, после збз столь внушительной речи Гиппия, не присоединяясь к нашим похвалам и ничего не опровергая, если что- нибудь у него кажется тебе плохо сказанным? Да ведь и остались здесь все свои люди, посвящающие досуг усердным занятиям философией.
Сократ. В самом деле, Евдик, я с радостью расспросил бы Гиппия о многом из того, что он сейчас по- ь ведал нам о Гомере. Ведь и от твоего отца Апеманта я слыхивал, будто Гомерова «Илиада» — поэма более прекрасная, чем его «Одиссея»,— настолько более прекрасная, насколько Ахилл доблестнее Одиссея: по словам Апеманта, одна из этих поэм сочинена в честь Одиссея, другая же — в честь Ахилла И если только Гиппий к тому расположен, именно это я с удовольствием выспросил бы у него — кто из этих двух мужей кажется ему более доблестным, коль скоро он явил нам MHO- с жество разнообразных соображений не только о Гомере, но и относительно ряда других поэтов 2.
Евдик. Ну уж ясно, что Гиппий не откажет тебе в ответе, если ты у него о чем-либо спросишь. Послушай, Гиппий, ты ведь ответишь, если Сократ задаст тебе свой вопрос? Не правда ли?
Гиппий. Было бы очень странно, Евдик, с моей стороны тут вдруг попытаться ускользнуть от вопросов Сократа, если, прибывая всякий раз с родины, из Эли- d ды, в Олимпию на всенародные состязания эллинов, я предоставлял себя в храме в распоряжение всякого желающего послушать заготовленные мною образцы доказательств и отвечал любому на его вопросы .
Сократ. Блажен ты, Гиппий, зв4
Вопрос              есди кажДуЮ Олимпиаду прибыва-
о природе лжи
ешь в святилище столь уверенным в расположении твоей души к мудрости! Я был бы удивлен, если бы кто-нибудь из атлетов входил туда столь же
бесстрашно и с такой же уверенностью в готовности своего тела к борьбе, в какой ты, по твоим словам, пребываешь относительно своего разума.
Гиппий. Моя уверенность, Сократ, вполне обоснованна: с тех пор как я начал участвовать в олимпийских состязаниях, я никогда ни в чем не встречал никого мне равного.
ь Сократ. Выходит, Гиппий, что прекрасен этот дар мудрости — твоя слава — и для града элейцев, и для твоих родителей! Однако что скажешь ты нам относительно Ахилла и Одиссея: который из них достойнее и в чем именно? Пока нас здесь было много и ты держал свою речь, я упустил сказанное тобою; я воздерживался от вопросов и из-за присутствия огромной толпы, и чтобы не перебивать твою речь своими вопросами. Теперь же, поскольку нас мало, а наш Евдик побуждает с меня к вопросам, ответь и разъясни нам получше, что говорил ты об этих двух мужах? Какое различение ты здесь проводишь?
Гиппий. Но, Сократ, я хочу еще яснее, чем раньше, изложить тебе свой взгляд и на них, и на других мужей: я утверждаю, что Гомер изобразил самым доблестным мужем из стоявших под Троей Ахилла, самым мудрым — Нестора 4, а самым хитроумным — Одиссея.
Сократ. Поразительно, Гиппий! Но не будешь ли ты так добр не смеяться надо мной, коль я с трудом усвою сказанное и буду часто тебя переспрашивать? d Прошу тебя, попытайся в своих ответах быть кротким и невзыскательным.
Гиппий. Позором было бы для меня, Сократ, если бы, обучая всему этому других и считая возможным брать за это деньги 5, я не проявил бы снисходительности к твоим вопросам и кротости в ответах.
Сократ. Ты прекрасно сказал. Когда ты утвер- е ждал, что Ахилл изображен самым доблестным, а Нестор — мудрейшим, мне казалось, я понимаю твои слова; но вот когда ты сказал, что поэт изобразил Одиссея как самого хитроумного, я, по правде сказать, совсем не понял, что ты имеешь в виду. Скажи же, чтобы я лучше все это постиг: разве у Гомера Ахилл не представлен хитроумным?
Гиппий. Отнюдь, Сократ. Напротив, он изображен честнейшим простаком, особенно в «Мольбах», где, изображая их беседующими друг с другом, Гомер заставляет Ахилла сказать Одиссею:
Сын богоравный Лаэрта, Улисс хитроумный и ловкий!              365
Должен на речи твои прямым я отказом ответить,— Что я мыслю, скажу, и что совершить полагаю; Ибо не менее врат Аида мне тот ненавистен,
Кто на сердце таит одно, говорит же другое.              ь
Сам я лишь то возвещу, чему неминуемо сбыться 6.
Эти слова раскрывают характер каждого из мужей, а именно правдивость Ахилла и его прямоту, а с другой стороны, многоликость и лживость Одиссея. Ведь, по Гомеру, эти слова Ахилла направлены против Одиссея.
Сократ. Вот теперь, Гиппий, я, кажется, понимаю, что ты говоришь: ясно, что многоликого ты почитаешь лживым.
Гиппий. Именно так, Сократ. Как раз таким изо- с бразил Одиссея Гомер всюду — и в «Илиаде», и в «Одиссее» .
Сократ. Значит, Гомеру, видимо, представляется, что один кто-то бывает правдивым, другой же — лживым, а не так, чтобы один и тот же человек был и правдив и лжив.
Гиппий. Как же иначе, Сократ?
Сократ. А твое собственное мнение, Гиппий, такое же?
Гиппий. Безусловно. Было бы странно, если бы оно оказалось иным.
Сократ. Пожалуй, оставим в покое Гомера: теперь уже невозможно его допросить, что именно он разу- d мел, сочиняя эти стихи. Но поскольку, как видно, ты становишься сам ответчиком и тебе кажется, что ты единодушен с Гомером, то и говори сразу и за Гомера и за себя.
Гиппий. Пусть будет так; спрашивай что хочешь, только покороче.
Сократ. Как, по-твоему, лжецы не способны к действию, подобно больным, или они все же на что-то способны?
Гиппий. Я считаю их даже очень способными и весьма на многое, особенно же на обман людей.
Сократ. Значит, по-твоему, они очень способны, в а также и хитроумны, или ты это мыслишь иначе?
Гиппий. Именно так.
Сократ. А хитроумные они обманщики по тупости и неразумию или же благодаря изворотливости и разуму?
Гиппий. Безусловно, благодаря изворотливости и разуму.
Сократ. Итак, похоже, что они умны.
Гиппий. Клянусь Зевсом, даже слишком.
Сократ. А будучи умными, они знают, что делают, или не ведают?
Гиппий. Весьма даже ведают, потому и злоумышляют.
С о к р а т. А зная то, что они знают, невежды они или мудрые?
Гиппий. Они мудры в таких вот вещах — в обманах.
Сократ. Постой. Давай припомним, что ты сказал: ты признаешь, что лжецы — люди способные, и умные, и знающие, и мудрые в своей лжи?
Гиппий. Да, признаю.
Сократ. А правдивые люди и лживые отличаются друг от друга и во всем друг другу противоположны?
Гиппий. Да, таково мое мнение.
Сократ. Послушай же: лжецы, согласно твоему утверждению, относятся к людям способным и мудрым.
Гиппий. Несомненно.
Сократ. А когда ты утверждаешь, что лжецы способны и мудры в одном и том же, ты разумеешь, что они способны лгать когда им угодно (относительно того, в чем они лгут) или что они не способны на то, в чем они лгут?
Гиппий. Я утверждаю, что они на это способны.
Сократ. Итак, если это обобщить, можно сказать, что лжецы — люди способные и мудрые в лжи.
Гиппий. Да.
С о к р а т. А человек невежественный и неспособный лгать, значит, не будет лжецом?
Гиппий. Конечно же.
Сократ. Следовательно, способный человек — это каждый, кто может делать то, что ему угодно, если это ему угодно? Я не говорю об избавлении себя от болезни или о других подобных вещах, но о том, что ты, например, способен, когда захочешь, написать мое имя. Разве не такого рода людей называешь ты способными?
Гиппий. Да, таких.
Сократ. Скажи же мне, Гиппий, разве ты не опытен в вычислениях и искусстве счета?
Гиппий. И даже очень опытен, Сократ7.
Сократ. Значит, если кто спросит тебя, сколько будет трижды семьсот, ты, если пожелаешь, быстрее и лучше всех дашь правильный ответ?
Гиппий. Конечно.
Сократ. Потому, следовательно, что ты в этом деле самый способный и мудрый?
Гиппий. Да.
Сократ. Ты только самый мудрый и способный или и наиболее достойный человек в том, в чем ты способнейший и мудрейший,— в искусстве счета?
Гиппий. Конечно же, Сократ, и наиболее достойный.
Сократ. Значит, именно тебе легче всех промолвить истину в этом деле? Ведь так?
Гиппий. Я полагаю, да.
Сократ. Ну а как же относительно лжи в том же е самом деле? Ответь мне, как и раньше, Гиппий, честно и откровенно: если кто спросил бы тебя, сколько будет трижды семьсот, а ты пожелал бы лгать и ни за что не отвечать правду, ты ли солгал бы лучше других и продолжал бы постоянно лгать насчет этого, или же невежда в искусстве счета сумел бы солгать лучше тебя, на- 367 меренно лгущего? И не выйдет ли случайно, что часто невежда, желая солгать, невольно выскажет истину благодаря своему невежеству, ты же, мудрец, собираясь лгать, всегда будешь лгать на один манер?
Гиппий. Да, получится так, как ты говоришь.
Сократ. Ну а лжец является лжецом во всем прочем, кроме числа, и не лжет, когда он ведет подсчет?
Гиппий. Нет, клянусь Зевсом, лжет и в подсчете.
Сократ. Значит, мы допустим, Гиппий, что бывает лжец и в деле подсчета чисел?              ь
Гиппий. Да, это так.
Сократ. Но кто же это будет такой? Коль скоро он хочет явиться лжецом, не должна ли ему по необходимости быть присуща и способность лгать, как ты это недавно признал? Если ты припоминаешь, согласно твоим же словам, человек, не способный лгать, вроде бы и не может оказаться лжецом.
Гиппий. Да, припоминаю, я так сказал.
Сократ. А разве не оказался ты недавно самым способным на ложь при подсчетах?
Гиппий. Да, сказал я также и это.
Сократ. Но следовательно, ты и больше других с способен говорить правду при вычислениях?
Гиппий. Конечно.
Сократ. Значит, один и тот же человек способен лгать и говорить правду ігри вычислениях? И таким
человеком является тот, кто силен в подсчетах — знаток этого дела.
Гиппий. Да.
Сократ. Так кто же иной, Гиппий, оказывается лжецом при подсчетах, если не тот, кто в этом достоин и силен? Он же является и способным, и он же — правдивым.
Гиппий. Это очевидно.
Сократ. Вот ты и видишь, что правдивый человек и лжец — это в деле вычисления одно и то же, и первый (1 из них ничуть не лучше второго. Ведь это один и тот же человек, и нет тут такой противоположности, как ты думал недавно.
Гиппий. В этом деле, как видно, нет.
Сократ. Хочешь, рассмотрим это для дел и иного рода?
Гиппий. Что ж, если тебе угодно.
Сократ. Ведь ты, конечно, сведущ и в геометрии? 8
Гиппий. Да, разумеется.
Сократ. Ну что ж, не так ли все обстоит и в геометрии? Разве не один и тот же человек способнее всех и на ложь и на правду относительно чертежей, а именно знаток геометрии?
Гиппий. Да, это так.
Сократ. А достойным человеком в этом деле яв- е ляется он или кто-то другой?
Гиппий. Нет, именно он.
Сократ. Следовательно, достойный и мудрый геометр — способнейший из всех и на ложь и на правду? И уж если кто лжет относительно чертежей, это ведь будет он — тот, кто является достойным геометром? Ведь он же способен, а плохой геометр не способен лгать, а кто не способен лгать, тот не окажется лжецом, как мы уже согласились.
Гиппий. Это правда.
Сократ. Давай же рассмотрим и третьего знатока — астронома: ведь в этом искусстве ты считаешь 368 себя еще более сведущим, чем в двух предыдущих, не так ли, Гиппий?
Гиппий. Да.
Сократ. Значит, и в астрономии дело обстоит таким же образом, как и там?
Гиппий. Похоже, что так.
Сократ. И в астрономии, следовательно, если кто вообще лжив, он-то и будет хорошим лжецом как знаток
астрономии, раз он способен лгать; не способный же — не сможет: ведь он невежда.
Гиппий. Это очевидно.
Сократ. Значит, и в области астрономии правдивый человек и лжец будет одним и тем же.
Гиппий. Очевидно, да.
Сократ. Так вот, Гиппий, рассмотри таким же ь образом, без обиняков, все науки и убедись в том, что ни в одной из них дело не обстоит иначе. Ты ведь вообще мудрейший из всех людей в большей части искусств: слыхал я однажды, как ты рассыпался у лавок на площади 9, похваляясь своей достойной зависти многомуд- ростью. Ты говорил, что, когда однажды прибыл в Олимпию, все твое тело было украшено изделиями твоих собственных рук, и прежде всего начал ты с перстня, сказав, что это вещь твоей работы, поскольку ты вла- с деешь искусством резьбы по камню; и другая печатка оказалась твоим изделием, а также скребок и флакончик для масла 10— будто ты сработал их сам; потом ты сказал, что свои сандалии на ремнях ты собственноручно вырезал из кожи, а также скроил свой плащ и короткий хитон. Но что уж всем показалось весьма необычным и знаком высокой мудрости, так это твое заявление, будто ты сам сплел свой поясок для хитона, хотя такие пояса обычно носят богатые персы. Вдобавок ты заявил, что принес с собою поэмы, эпические стихи, трагедии и ди- d фирамбы и много нестихотворных, на разнообразный лад сочиненных речей. И по части тех искусств, о которых я только что говорил, ты явился превосходящим всех остальных своим знанием, да и самым искусным в науке о ритмах и гармониях, а также в правописании; и то же самое во многих других искусствах, насколько могу я припомнить... Да! Я совсем было позабыл о твоей преискусной памяти: ты ведь считаешь себя в этом самым блистательным из людей п. Возможно, я забыл и о © многом другом. Однако я повторяю: попробуй, бросив взгляд на свои собственные искусства — их ведь немало,— а также на умения других людей, сказать мне, найдешь ли ты, исходя из того, в чем мы с тобой согласились, хоть одно, где бы правдивый человек и лжец подвизались отдельно друг от друга и не были бы одним и тем же лицом? Ищи это в любом виде мудрости, хитрости или как тебе это еще будет угодно назвать — не най- звэ дешь, мой друг! Ведь этого не бывает. А коли найдешь, скажи сам.
Гиппий. Да нет, Сократ, сейчас не найдусь, что сказать.
Сократ. Ну так не найдешься и впредь, как я полагаю. Если я прав, припомни, Гиппий, что вытекает из нашего рассуждения.
Гиппий. Не очень-то я могу уразуметь, Сократ, о чем ты толкуешь.
Сократ. Быть может, именно сейчас ты забыл о своей изобретательной памяти: видно, ты считаешь, что это здесь неуместно. Но я напомню тебе: ты же знаешь, что ты сказал об Ахилле, будто он правдив, об Одиссее же, что он лжив и многолик.
Гиппий. Да.
Сократ. Теперь же, как ты сам чувствуешь, выявилось, что правдивый и лжец — это одно и то же лицо 12, так что если Одиссей был лжецом, то он же и выходит правдивым, а если Ахилл был правдивым, то он же оказывается лжецом, и эти мужи не различны между собой и не противополояшы друг другу, но одинаковы.
Гиппий. Ну, Сократ, вечно ты сплетаешь какие-то странные рассуждения и, выбирая в них самое трудное, цепляешься к мелочам, а не опровергаешь в целом положение, о котором идет речь. Вот и сейчас, если желаешь, я приведу тебе достаточно веское доказательство, подкрепленное множеством доводов, в пользу того, что Гомер изобразил Ахилла как человека лучшего, чем Одиссей: он не умеет лгать, Одиссей же — хитер, без конца лжет и как человек гораздо хуже, чем Ахилл. Если же хочешь, противопоставь свою речь моей и докажи, что Одиссей более достойный человек, чем Ахилл; тогда все вокруг скорее поймут, кто из нас двоих красноречивей.
Сократ. Гиппий, я ведь не сражаюсь с тобой и не оспариваю того, что ты мудрее меня; но по всегдашней своей привычке я, когда кто что-либо говорит, стараюсь вдуматься в это, особенно если говорящий кажется мне мудрецом; стремясь понять, что он говорит, я исследую, пересматриваю и сопоставляю его слова с целью познания. Если же говорящий кажется мне невеждой, я не переспрашиваю его, и нет мне дела до того, что он говорит. Из этого ты поймешь, каких людей я считаю мудрыми. Ты увидишь, что я бываю очень дотошен в отношении речей подобного человека и выспрашиваю его, чтобы извлечь таким образом полезное знание. Вот и теперь, слушая тебя, я подумал насчет прочтенных
тобою недавно стихов, которые должны были показать, что Ахилл порицает Одиссея как пустого бахвала (если только ты верно это толкуешь): странно, но мне кажется, что как раз изворотливый Одиссей всегда правдив, Ахилл же изворотлив — в твоем понимании: 370 ведь именно он лжет. Произнеся сперва те слова, которые ты недавно привел:
Ибо не менее врат Аида мне тот ненавистен, Кто на сердце таит одно, говорит же другое 13,
он, немного погодя, заявляет, что Одиссею и Агамемнону ь его не убедить и что он не намерен оставаться у Трои, но
Завтра, принесши Зевесу и всем небожителям жертвы,
Я корабли нагружу и спущу их на волны морские.
Если желаешь и если до этого есть тебе дело,
Рано с зарей ты увидишь, как рыбным они Геллеспонтом
Вдаль по волнам побегут под ударами сильными весел.              с
Если счастливое плаванье даст мне земли колебатель,
В третий уж день я прибуду в мою плодородную Фтию |4.
А еще раньше, браня Агамемнона, он говорил:
Еду теперь же во Фтию! Гораздо приятней вернуться На кораблях изогнутых домой. Посрамленный тобою, Не собираюсь тебе умножать здесь богатств и запасов! ,5              d
И, сказав это в первый раз перед лицом всего войска, а затем в кругу своих друзей, он, как это становится ясным, не делает никаких приготовлений к отплытию домой и даже попыток спустить корабли на воду, выразив тем самым великолепнейшее пренебрежение к необходимости говорить правду. Так вот, Гиппий, я с самого начала спрашивал тебя, потому что недоумевал, который из этих двух мужей изображен у поэта достойнейшим, и считал, что оба они в высшей степени достойные люди е и трудно различить, кто из них лучше в правде и лжи и в любой способности: ведь оба они во всем этом чрезвычайно между собою сходны.
Гиппий. Твой взгляд неверен, Сократ: ведь Ахилл лжет, как это очевидно, не умышленно, но невольно; он вынужден остаться из-за бедственного положения своего войска, чтобы ему помочь. Одиссей же лжет добровольно и с умыслом.
Сократ. Ты вводишь меня в заблуждение, Гиппий, беря тем самым пример с Одиссея.
Гиппий. Вот уж нет, Сократ; скажи, в чем и ради 371 чего я тебя обманываю?

Сократ. В том, что уверяешь, будто Ахилл лжет без умысла — это он-то, завзятый обманщик, столь нацеленный на похвальбу (как его изобразил Гомер), что оказывается гораздо более ловким, чем Одиссей, от которого он легко утаивает свое хвастовство; он осмеливается прямо противоречить самому себе, а Одиссею это и невдомек. По крайней мере слова Одиссея, обращенные к Ахиллу, ничем не выдают понимания Ахилловой лжи.
Гиппий. Что ты имеешь в виду, Сократ?
Сократ. Разве тебе не известно, что после разговора с Одиссеем, когда он уверял, что намерен отплыть на заре, Аяксу он сообщает совсем другое, вовсе не подтверждая, что собирается отплывать?
Гиппий. В каком это месте?
Сократ. А там, где он говорит:
Думать начну я о битве кровавой, скажите, не раньше,
Чем крепкодушным Приамом рожденный божественный Гектор
К нашему стану придет и к черным судам Мирмидонским,
Смерть аргивянам неся и огнем корабли истребляя.
Здесь же, у ставки моей, пред моим кораблем чернобоким,
Думаю, Гектор от боя удержится, как ни желал бы ,6.
Так неужели же ты, Гиппий, считаешь сына Фетиды и воспитанника премудрого Хирона 17 настолько лишенным памяти, что, лишь недавно жестоко выбранив лицемеров, он теперь Одиссею говорит, будто намерен отплыть, Аяксу же — что он остается, и все это — словно без умысла и вовсе не потому, что он считает Одиссея простаком, а себя — далеко превосходящим его во всех этих штуках, в кознях и лжи?
Гиппий. Нет, Сократ, я так не думаю: здесь, переубежденный, он простодушно говорит Аяксу не совсем то, что до того говорил Одиссею. А вот Одиссей и правду и ложь произносит всегда с умыслом.
Сократ. Выходит, Одиссей — человек более достойный, чем Ахилл.
Гиппий. Ну уж нет, Сократ, отнюдь.
Сократ. Как же так? Разве не выяснилось недавно, что добровольно лгущие лучше, чем обманывающие невольно?
Гиппий. Но каким же образом, Сократ, добровольные нечестивцы, злоумышленники и преступники могут быть достойнее невольных? Ведь этим последним оказывается обычно большое снисхождение, коль скоро они учинят какое-то зло — несправедливость или ложь — по неведению? Да и законы куда более суровые существуют для сознательных преступников и лжецов, чем ДЛЯ невольных.
Сократ. Вот видишь, Гиппий, я говорю правду, когда утверждаю, что бываю очень назойлив, расспрашивая мудрецов. Это, смею сказать, единственное мое достоинство, ведь прочие мои качества ничего не стоят. По существу вопроса я обычно колеблюсь, не зная, как оно обстоит на самом деле. Об этом достаточно свидетельствует то, что когда я оказываюсь лицом к лицу с кем-либо из вас, прославленных мудростью, свидетели которой — все эллины, то кажется, будто я круглый неуч: ведь я решительно ни в чем с вами, скажем прямо, не соглашаюсь, а какое может быть более сильное доказательство невежества, чем расходиться в мнениях с мудрыми мужами? Но есть у меня и чудесное преимущество, которое меня выручает: я не стыжусь учиться, я выспрашиваю и выведываю и питаю великую благодарность к тому, кто мне отвечает, и никто не бывает у меня этой благодарностью обойден. Вдобавок я никогда не отрицал, что был чему-то научен, и не делал вид, будто это мое собственное изобретение; наоборот, я всегда прославляю своего учителя как мудреца и объявляю во всеуслышание, чему я от него научился. Вот и сейчас я не согласен с тем, что ты утверждаешь, и весьма сильно расхожусь с тобою во мнении. Я отлично понимаю, что дело тут во мне самом, ибо я таков, каков я есть, говорю это без всяких преувеличений. Ведь мое представление, Гиппий, прямо противоположно твоему: те, кто вредят людям, чинят несправедливость, лгут, обманывают и совершают проступки по своей воле, а не без умысла,— люди более достойные, чем те, кто все это совершает невольно 18. Правда, иногда у меня возникает противоположное мнение и я блуждаю вокруг да около, видимо, по неведению, но вот сейчас на меня сошло как бы наитие и мне представляется, что люди, добровольно совершающие какие-либо проступки, лучше, чем те, кто вершат их невольно. Виню же я в этом своем состоянии наши прежние рассуждения, из-за которых мне теперь кажется, что люди, совершающие все это невольно, хуже тех, кто действуют добровольно. Так уж будь столь любезен и не откажи исцелить мою душу; ибо, искоренив невежество моей души, ты сотворишь мне гораздо большее благо, чем если бы ты излечил болезнь моего тела. Но если ты собираешься произнести длинную речь,
предупреждаю тебя — ты меня не исцелишь, ибо я за нею не услежу; если же ты, как перед этим, захочешь отвечать на мои вопросы, ты великую принесешь мне пользу, себе же, я полагаю, не повредишь. Честно говоря, должен я обратиться и к тебе, сын Апеманта: ведь это ты подвигнул меня на беседу с Гиппием; и теперь, если Гиппий не пожелает мне отвечать, заступись перед ним за меня.
ь Евдик. Но, Сократ, я думаю, что Гиппий не нуждается в нашей просьбе: ведь его прежние слова не имели такого смысла, наоборот, он заявил, что не собирается уклоняться от чьих бы то ни было вопросов. Послушай, Гиппий! Разве не так ты сказал?
Гиппий. Да, именно так. Но, Евдик, ведь Сократ всегда мутит воду при рассуждениях вроде какого-то злоумышленника.
Сократ. Достойнейший Гиппий! Я делаю это без умысла — ведь тогда бы я был мудр и искусен по смыслу твоих утверждений — и невольно, так что будь ко мне снисходителен: ведь ты говоришь, что к невольному злоумышленнику надо иметь снисхождение, с Евдик. Да, ни в коем случае не поступай иначе, Гиппий, но и ради нас и ради подтверждения своих прежних слов отвечай на вопросы Сократа.
Г и п п и й. Я и буду отвечать, раз ты просишь. Спрашивай же что тебе угодно.
Сократ. Я горячо желаю, Гип-
Необходимость              рассмотреть то, что было сейчас
объективно
обоснованного сказано: кто достойнее — те, кто со-
утверждення вершают проступки добровольно, или те, кто невольно? И я думаю, что к этому рассмотрению правильнее всего приступить так... Отвечай же: называешь ли ты какого-либо бегуна хорошим? d Гиппий. Да, конечно.
Сократ. Или же скверным?
Гиппий. Да.
Сократ. Значит, бегущий хорошо — хороший бегун, а бегущий плохо — плохой?
Гиппий. Да.
С о к р а т. И значит, бегущий медленно бежит плохо, а бегущий быстро — хорошо?
Гиппий. Да.
Сократ. Следовательно, в беге и в умении бегать быстрота — это благо, а медлительность — зло?
Гиппий. Как же иначе?
Сократ. Так лучшим бегуном будет тот, кто бежит медленно с умыслом, или тот, кто невольно?
Гиппий. Тот, кто с умыслом.
Сократ. А разве бежать не значит что-то делать?
Гиппий. Конечно, значит.
Сократ. А если делать, то и совершать?
Гиппий. Да.
Сократ. Следовательно, тот, кто скверно бежит, совершает в беге дурное и постыдное дело?
Гиппий. Конечно, дурное. Как же иначе?
Сократ. А тот, кто бежит медленно, бежит скверно?
Гиппий. Да.
Сократ. Значит, хороший бегун совершает это скверное и постыдное дело добровольно, а дурной — невольно?
Гиппий. Похоже, что так.
Сократ. Следовательно, в беге хуже тот, кто совершает скверное дело невольно, чем тот, кто вершит его добровольно?
Гиппий. В беге — да.
Сократ. А как же в борьбе? Кто будет лучший борец: тот, кто падает с умыслом, или тот, кто невольно?
Гиппий. Похоже, тот, кто с умыслом.
С о к р а т. А что в борьбе хуже и постыднее — упасть или повергнуть противника?
Гиппий. Упасть.
Сократ. И в борьбе, следовательно, тот, кто добровольно совершает дурное и постыдное дело, является лучшим борцом, чем тот, кто это вершит невольно.
Гиппий. Похоже, что так.
Сократ. А как же в любом другом телесном занятии? Разве тот, кто крепче телом, не может выполнять оба дела — дело сильного и дело слабого, то, что постыдно, и то, что прекрасно? И когда совершается что-то постыдное для тела, тот, кто покрепче телом, совершает это добровольно, а тот, кто хил,— невольно?
Гиппий. Как будто и в отношении силы дело обстоит таким образом.
Сократ. Ну а насчет благообразия как обстоит дело, Гиппий? Разве не так, что более красивому телу свойственно добровольно принимать постыдные и безобразные обличья, более же безобразному — невольно? Или ты думаешь иначе?
Гиппий. Нет, именно так.
Сократ. Следовательно, умышленное безобразие с следует приписать достоинству тела, а невольное — его пороку?
Гиппий. Это очевидно.
Сократ. А что ты скажешь относительно голоса? Какой голос ты назовешь лучшим — фальшивящий умышленно или невольно?
Гиппий. Умышленно.
Сократ. А более негодным — тот, что фальшивит невольно?
Гиппий. Да.
Сократ. Ну а что бы ты предпочел иметь — хоро-, шее или негодное?
Гиппий. Хорошее.
Сократ. Так ты предпочел бы иметь ноги, хромающие нарочно или же поневоле?
Гиппий. Нарочно, d Сократ. А хромота — разве это не безобразный порок?
Гиппий. Да.
Сократ. Пойдем дальше: подслеповатость — разве это не порок глаз?
Гиппий. Да.
Сократ. Какие же ты предпочел бы иметь и какими пользоваться глазами — теми, что умышленно щурятся и косят, или же теми, что невольно?
Гиппий. Теми, что умышленно.
Сократ. Значит, ты считаешь лучшим для себя добровольно совершаемое зло, а не то, что вершится невольно?
Гиппий. Да, если это зло такого рода.
Сократ. Но разве все органы чувств — уши, ноздри, рот и другие — не подчинены одному и тому же определению, гласящему, что те из них, кои невольно вершат е зло, нежелательны, ибо они порочны, те же, что вершат его добровольно, желанны, ибо они добротны?
Гиппий. Мне кажется, это так.
Сократ. Ну а какими орудиями лучше действовать — теми, с помощью которых можно добровольно действовать дурно, или теми, которые толкают на дурное поневоле? Например, какое кормило лучше — то, которым приходится дурно править поневоле, или то, с помощью которого неверное направление избирается добровольно?
Гиппий. То, с помощью которого это делается добровольно.
Сократ. И разве не так же точно обстоит дело с луком и лирой, с флейтами и со всем остальным?
Гиппий. Ты говоришь правду.
Сократ. Ну а что касается норова лошади — будет ли он лучше, если кто из-за него станет скверно наездничать добровольно или же поневоле?
Гиппий. Если добровольно.
Сократ. Значит, такой норов лошади лучше.
Гиппий. Да.
Сократ. Значит, с лошадью менее норовистой ты дела, зависящие от ее норова, будешь добровольно совершать дурно, а с лошадью более норовистой — поневоле?
Гиппий. Конечно же.
Сократ. Не так же ли обстоит дело и с нравом собак и всех прочих животных?
Гиппий. Так.
Сократ. Ну а у человека, например у стрелка, какая душа кажется тебе достойнее — та, что добровольно не попадает в цель, или та, что невольно?
Гиппий. Та, что не попадает в цель добровольно.
Сократ. Значит, такая душа лучше в стрелковом деле?
Гиппий. Да.
С о к р а т. А душа, промахивающаяся невольно, хуже той, что делает это добровольно?
Гиппий. В стрелковом деле — да.
С о к р а т. А во врачебном? Разве душа, добровольно причиняющая телу зло, не более сведуща в искусстве врачевания?
Гиппий. Да, более.
Сократ. Значит, такая душа более искусна, чем та, что не сведуща?
Гиппий. Да, более искусна.
Сократ. Ну а если душа весьма искушена в игре на кифаре и флейте и во всех других искусствах и науках, то разве та, что искушена в них больше, не добровольно погрешает в этом, совершая дурное и постыдное, а та, что менее искушена, разве не совершает это невольно?
Гиппий. Очевидно.
Сократ. Итак, мы бы, конечно, предпочли, чтобы рабы наши имели души, добровольно погрешающие и вершащие зло, а не невольно, ибо души эти более искушены в подобных делах.
Гиппий. Да.
Сократ. Что же, а собственную свою душу разве не желали бы мы иметь самую лучшую?
Гиппий. Да.
Сократ. И значит, лучше будет, если она добровольно будет совершать зло и погрешать, а не невольно?
Гиппий. Однако чудно бы это было, Сократ, если бы добровольные злодеи оказались лучшими людьми, чем невольные.
Сократ. Но это вытекает из сказанного.
Гиппий. По-моему, это неверно.
Сократ. Ая думаю, Гиппий, что и тебе это кажется верным. Ответь же мне снова: справедливость не есть ли некая способность или знание 19 или то и другое вместе? Ведь необходимо, чтобы она была чем-то таким?
Гиппий. Да.
Сократ. А ведь если справедливость — это способность души, то более способная душа будет и более справедливой: такая душа, милейший, оказалась у нас достойнее.
Гиппий. Да, оказалась.
Сократ. Ну а если справедливость есть знание? Разве более мудрая душа — не более справедливая, а более невежественная — не менее справедливая?
Гиппий. Это так.
Сократ. Ну а если справедливость — и то и другое? Разве не так обстоит дело, что, обладая и знанием и способностью, душа бывает более справедливой, невежественная же душа — менее? Ведь это же неизбежно.
Гиппий. Да, очевидно.
Сократ. Так ведь душа более способная и мудрая оказывается лучшей и более способной совершать и то и другое — прекрасное и постыдное — в любом деле?
Гиппий. Да.
Сократ. Следовательно, когда она совершает нечто постыдное, она делает это добровольно, с помощью способности и искусства? А последние, по-видимому, присущи справедливости — оба или каждое порознь?
Гиппий. Похоже, что так.
Сократ. Ведь чинить несправедливость — значит поступать плохо, а не чинить ее — хорошо?
Гиппий. Да.
Сократ. Итак, более способная и достойная душа,

когда она чинит несправедливость, чинит ее добровольно, а недостойная душа — невольно?
Гиппий. Это очевидно.
Сократ. И достойный человек — это тот, кто имеет ь достойную душу, скверный же человек имеет душу недостойную?
Гиппий. Да.
Сократ. Итак, достойному человеку свойственно чинить несправедливость добровольно, а недостойному — невольно, коль скоро достойный человек имеет достойную душу?
Гиппий. Да ведь он же ее имеет.
Сократ. Следовательно, Гиппий, тот, кто добровольно погрешает и чинит постыдную несправедливость — если только такой человек существует,— будет не кем иным, как человеком достойным.
Гиппий. Трудно мне, Сократ, согласиться с тобою в этом.
Сократ. Да яи сам с собой здесь не согласен, Гиппий, но все же это с необходимостью вытекает из нашего с рассуждения. Однако, как я говорил раньше, я блуждаю в этом вопросе вокруг да около и никогда не имею одинакового мнения на этот счет. Правда, неудивительно, что я или другой какой-либо обычный человек здесь находится в заблуждении. Но уж если вы, мудрецы, станете тут блуждать, это и для нас ужасно, раз мы даже с вашей помощью не можем избавиться от ошибки.
АЛКИВИАД I
Сократ, Алкивиад
юз Сократ. Сын Клиния \ я полагаю, ты дивишься тому, что я, став первым твоим поклонником, продолжаю оставаться им и теперь, когда другие от тебя отвернулись, а также и тому, что, тогда как все прочие досаждали тебе своими беседами, я в течение стольких лет не сказал тебе ни единого слова. Причина тому была не человеческого, но божественного свойства ; позже ты ь сможешь оценить ее значение. Но теперь, когда она больше не служит препятствием, я пришел к тебе: я полон надежды, что и впредь это препятствие не возникнет. Все это время я примечал, как ты ведешь себя по отношению к твоим поклонникам: сколь много их ни было и как ни были они заносчивы, не было среди них ни одного, которого ты не отвадил бы своей высокомерной горды- 104 ней. Причину твоего высокомерного превосходства я тебе сейчас объясню. Ты утверждаешь, что тебе не нужен никто из людей: мол, присущее тебе величие — как телесное, так и душевное — таково, что ты ни в ком не нуждаешься. Ты считаешь, что ты — первый среди людей по красоте и росту, причем для каждого очевидно, что это правда. Далее, по твоему мнению, ты происходишь из самого отважного рода в своем городе, самом ь великом из греческих городов, и потому у тебя есть по отцу множество достойнейших друзей и сородичей, которые в случае нужды придут тебе на помощь, и не меньшее число столь же достойных родственников по матерй. Самый же сильный из них покровитель, как ты считаешь,— Перикл, сын Ксантиппа, коего твой отец оставил после себя вашим опекуном — твоим и твоего брата 3: ведь он не только в этом городе волен вершить все, что захочет, но и по всей Элладе и среди многочис- с ленных и могущественных варварских племен. Добавлю еще, что ты — из богатых; впрочем, как кажется, это менее всего питает твою гордыню. Чванясь всем этим, ты подавил своих поклонников, а они, будучи послабее,

признали свое поражение. Для тебя это не прошло незамеченным. Поэтому я уверен, что ты удивляешься настроению, мешающему мне отречься от моей любви, и спрашиваешь себя, на что глядя я сохраняю твердость там, где все остальные бежали.
Алкивиад. Но быть может, тебе невдомек, Сократ, что ты лишь чуточку меня упредил: я ведь еще раньше предполагал подойти к тебе и спросить, что тебе от меня надо и чего ради ты меня не оставляешь в покое, преследуя меня на каждом шагу. Ведь и в самом деле я дивлюсь, какое у тебя ко мне дело, и с величайшей охотой получил бы ответ на этот вопрос.
Сократ. Значит, можно предполагать, что ты со вниманием меня выслушаешь, коль скоро, как ты говоришь, тебе желательно узнать мои намерения: слова мои будут обращены к терпеливому слушателю.
Алкивиад. Несомненно. Говори.
Сократ. Смотри же, пусть тебе не покажется удивительным, если, с трудом начав этот разговор, я с таким же трудом его и окончу.
Алкивиад. Говори же, почтеннейший; я готов тебя выслушать.
Сократ. Пусть будет так. Нелегкое это дело — объясняться в любви человеку, ни в чем не уступающему своим поклонникам; однако надо решиться и изложить тебе мои намерения. Если бы я, мой Алкивиад, видел, что ты привержен ко всему тому, что я только что перечислил, и намерен продолжать жить так и дальше, я давно бы простился со своей влюбленностью, по крайней мере я в это верю. Но я хочу доказать тебе самому, что у тебя совсем другие замыслы, и ты увидишь из этого, насколько внимательно я все это время за тобою следил. Мнится мне, что, если бы кто-нибудь из богов тебе рек: «Алкивиад, желаешь ли ты жить тем, чем жил прежде, или предпочел бы тотчас же умереть, коль скоро не сможешь рассчитывать в жизни на большее?» — ты избрал бы смерть. И я скажу тебе сейчас, в какой надежде ты продолжаешь жить. Ты полагаешь, что, если вскорости выступишь перед афинским народом — а это предстоит в самый короткий срок,— ты сумеешь ему доказать, что достоин таких почестей, каких не удостаивались ни Перикл и никто из его предшественников; доказав это, ты обретешь великую власть в городе, а уж коли здесь, то и во всей Элладе ты станешь самым могущественным, да и не только среди эллинов, но и среди варваров, обитающих на одном с нами материке 4. А если бы тот же самый бог сказал, что тебе следует править лишь здесь, в Европе, в Азию же тебе путь закрыт и ты не предназначен для тамошних дел, то, думаю я, жизнь была бы тебе не в жизнь на этих условиях, коль скоро ты не сможешь, так сказать, заполонить своим именем и могуществом все народы. Я полагаю, ты не считаешь достойным упоминания никого, кроме Кира и Ксеркса 5. А что ты питаешь такую надежду, я не предполагаю, но точно знаю. Быть может, сознавая, что я говорю правду, ты спросишь: «Какое отношение имеет это, Сократ, к тому, что ты собирался мне сказать о твоей неотступной привязанности ко мне?» Я же тебе отвечу: «Милый сын Клиния и Диномахи, без меня невозможно осуществить все эти твои устремления: такова моя власть, как я думаю, над твоими делами и тобою самим. Потому-то, полагаю я, бог и запретил мне беседовать с тобой, и я ожидал на это его дозволения. Но поскольку ты лелеешь надежду доказать городу свое право на всевозможные почести, а доказав это, тотчас же забрать в свои руки власть, то и я надеюсь получить при тебе величайшую власть, доказав, что представляю собой для тебя весьма ценного человека, вплоть до того, что ни твой опекун6, ни твои родичи и никто другой не может обеспечить тебе желанного могущества, кроме меня, но, конечно, с помощью бога. А так как ты был очень юн и еще не обременен такими надеждами, то бог, как я думаю, запрещал мне с тобой разговаривать, чтобы не сказать тебе что-то впустую. Ныне же он разрешил меня от запрета7, и теперь ты меня послушаешь».
Алкивиад. Мой Сократ, ты кажешься мне гораздо более странным теперь, когда ты со мной заговорил, чем раньше, когда молча за мною следовал, хотя и тогда ты казался мне весьма необычным. Ты уже разобрался, как кажется, в моих замыслах — лелею я их или нет, и если я с тобой и не соглашусь, я все равно не сумею тебя разубедить. Что ж, пусть. Но если бы я и действительно питал подобные замыслы, каким образом они осуществятся у меня с твоей помощью и не получат свершения без тебя? Можешь ты мне это объяснить?
Сократ. Ты спрашиваешь, могу ли я произнести длинную речь — в том роде, как ты привык слушать? 8 Но такая речь не в моем духе. Однако, думаю, я мог бы тебе доказать, что дело обстоит именно таким образом, если только ты в одной малости придешь мне на помощь.
Алкивиад. Коли то, о чем ты просишь, не трудно, я готов.
Сократ. Что же, тебе кажется трудным отвечать на вопросы?
Алкивиад. Нет, не кажется.
Сократ. Так отвечай же.
Алкивиад. А ты спрашивай.
Сократ. Значит, я буду задавать тебе вопросы так, как если бы ты в самом деле замышлял то, о чем я сейчас говорил?
Алкивиад. Да, если тебе так угодно; хотел бы я знать, каковы будут твои вопросы.
Сократ. Ну что ж, Я утверждаю, о^юнаниойТЬ чт0 ты намеРен в самый короткий
справедливости «рок выступить перед афинянами со в делах своими советами. Итак, если бы в тот
государственного миг? как ты собирался взойти на три- правления буну, я остановил бы тебя и спросил: «Алкивиад, о чем же собираются совещаться афиняне, что ты намерен давать им советы? Видимо, о вещах, известных тебе лучше, чем им?» — что бы ты мне ответил?
Алкивиад. Я конечно же сказал бы, что о вещах, более известных мне, чем им.
Сократ. Следовательно, ты способен быть хорошим советчиком в вещах, кои ты знаешь?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. А знаешь ты только то, чему научился от других или открыл сам?
Алкивиад. Что же еще мог бы я знать?
С о к р а т. Но возможно ли, чтобы ты выучился чему- либо или что-то открыл, не желая учиться или заниматься сам поиском?
Алкивиад. Нет, невозможно.
С 6 к р а т. Ну а желал бы ты искать то, что ты, по твоему мнению, уже знаешь, или учиться таким вещам?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Значит, было время, когда ты не считал, будто знаешь то, что ты знаешь сейчас?
Алкивиад. Разумеется.

Сократ. Но в общем-то я могу сказать, чему ты учился; если я что-либо упущу, ты мне подскажи. Насколько я припоминаю, ты обучался грамоте и игре на кифаре, а также борьбе. Учиться игре на флейте ты не пожелал Вот и весь твой запас знаний, разве что ты обучился еще чему-то тайком от меня; но значит, ты это делал, не выходя из дому ни днем, ни ночью.
Алкивиад. Нет, никаких других занятий, кроме тех, что ты указал, у меня не было.
Сократ. Итак, ты собираешься выступить с советами перед афинянами, когда они станут совещаться относительно грамотности — как им правильно писать?
Алкивиад. Нет, клянусь Зевсом, не собираюсь.
Сократ. Но тогда ты будешь давать советы, как ударять по струнам кифары?
Алкивиад. Ни в коем случае.
Сократ. Но ведь у них нет также привычки совещаться в народном собрании о приемах борьбы?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Тогда о чем же им совещаться? Уж, наверное, не о строительстве?
Алкивиад. Нет, нет.
Сократ. Ведь на этот счет у зодчего найдутся лучшие советы, чем у тебя?
Алкивиад. Да.
Сократ. Разумеется, и не тогда ты взойдешь на помост, когда они станут совещаться о прорицаниях? 10
Алкивиад. Нет, не тогда.
Сократ. Ведь прорицатель это знает лучше тебя?
Алкивиад. Да.
Сократ. При этом ведь неважно, высок он или низок, красив или безобразен, благородного рода или же нет?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Ну а давать советы о чем бы то ни было подобает ведь знатоку, а не богатому человеку?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Когда афиняне совещаются относительно здоровья своих сограждан, им неважно, беден или богат тот, кто их убеждает, но они заинтересованы в том, чтобы советчик их был врачом.
Алкивиад. Это естественно.
Сократ. Но в каком же тогда случае будет правильным с твоей стороны выступить перед ними с советами?
Алкивиад. Тогда, когда они станут совещаться о своих делах.
Сократ. Ты имеешь в виду судостроение — какие именно им следует сооружать суда?
Алкивиад. Да нет же, Сократ, совсем не это.
Сократ. Я полагаю, ты не разбираешься в таком
деле. Именно поэтому ты воздержишься или по какой-то иной причине?
Алкивиад. Нет, именно по этой.
Сократ. Но какие же их дела ты имеешь в виду, о которых они станут совещаться?
Алкивиад. Я имею в виду, Сократ, войну или мир или другие подобные же дела государства.
Сократ. Точнее говоря, когда они станут советоваться, с кем заключить мир, а с кем воевать и каким образом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Разве не нужно это делать наилучшим образом?
Алкивиад. Да.
Сократ. И в наиболее благоприятное время?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. И в течение такого срока, какой представляется наивыгоднейшим?
Алкивиад. Да.
С о к р а т. А если бы афиняне совещались о том, с кем надо вести борьбу в палестре — обычную или на кулаках — и каким образом, кто дал бы при этом лучший совет — ты или учитель гимнастики?
Алкивиад. Конечно, учитель гимнастики.
Сократ. А можешь ли ты мне сказать, что принимает во внимание учитель гимнастики, когда собирается дать совет, с кем следует бороться, а с кем нет, а также когда это надо делать и каким способом? Я вот что имею в виду: ведь бороться надо с теми, с кем это стоит делать? Разве не так?
Алкивиад. Так.
Сократ. И делать это надо по возможности лучше?
Алкивиад. Да, по возможности.
Сократ. Ив самое благоприятное для этого время?
Алкивиад. Разумеется.
Сократ. А певцу разве не приходится временами сопровождать свое пение игрой на кифаре и ритмическими движениями?
Алкивиад. Приходится.
Сократ. И именно тогда, когда это лучше всего подобает?
Алкивиад. Да.
225
8 Платон, т. 1
Сократ. И столько раз, сколько это будет наилучшим?

Алкивиад. Конечно.
Сократ. Далее. Поскольку ты прилагаешь «луч- ь шее» к обоим случаям — и к музыкальному сопровождению, и к борьбе, что ты назовешь лучшим в игре на кифаре, подобно тому как я называю в борьбе лучшим ее видом борьбу гимнастическую? Какой ты в этом случае назовешь вид?
Алкивиад. Я тебя не понимаю.
Сократ. Но попробуй мне подражать. Мои слова означали тот вид, который являет собой совершенство: совершенно то, что делается в соответствии с правилами искусства. Разве не так?
Алкивиад. Так.
Сократ. А гимнастика разве не искусство?
Алкивиад. Конечно, искусство, с Сократ. Я же сказал, что наилучшим в борьбе является ее гимнастический вид.
Алкивиад. Да, сказал.
Сократ. Так разве я был не прав?
Алкивиад. Я думаю, прав.
Сократ. Давай же и ты — ибо и тебе подобает правильно рассуждать — скажи прежде всего, что это за искусство, в котором уместны одновременная игра на кифаре, пение и ритмические движения? Как все это вместе зовется? Можешь ты это сказать?
Алкивиад. Право, не могу.
Сократ. Но попробуй подойти к этому так: какие богини покровительствуют этому искусству?
Алкивиад. Ты разумеешь Муз 2, мой Сократ? а Сократ. Да. Смотри: каково же наименование этого искусства по Музам?
Алкивиад. Мне кажется, ты имеешь в виду муси- ческое искусство.
Сократ. Да, именно его. Что же бывает в нем совершенным? Подобно тому как я тебе раньше определил правильность в гимнастическом искусстве, так и ты сейчас дай определение в отношении искусства му- сического: в чем заключена его правильность?
Алкивиад. Я думаю, в гармоничности13.
Сократ. Отлично. Давай же назови теперь лучшее е в деле войны и мира, подобно тому как ты раньше назвал гармонию лучшим в одном из искусств и гимнастические упражнения — в другом. Попытайся же и здесь назвать лучшее.
Алкивиад. Но я не очень-то это разумею...

Сократ. Да ведь это позор. Представь, если кто обратится к тебе за советом по поводу питания — мол, какое будет получше и сколько и когда оно будет уместнее, а затем тебя спросит: «Что ты разумеешь под лучшим, Алкивиад?» — ты ведь сможешь ответить, что ра^ зумеешь более здоровое питание, хотя ты и не выдаешь себя за врача. А тут, выдавая себя за знатока и выступая советчиком, как человек знающий, ты не сумеешь ответить на заданный тебе вопрос! И ты не почувствуешь при этом стыда? И не покажется тебе это позорным?
Алкивиад. Очень даже покажется.
Сократ. Смотри же, постарайся сказать, к чему тяготеет наилучшее при заключении мира и с кем следует сражаться во время войны.
Алкивиад. Но я, хоть и стараюсь, не могу этого уразуметь.
Сократ. Значит, ты не знаешь, какие взаимные обвинения выдвигаются при объявлении войны сторонами и с какими словами мы начинаем обычно войну?
Алкивиад. Нет, знаю: мы утверждаем при этом, что мы обмануты, ограблены либо потерпели насилие.
Сократ. Довольно! А говорим ли мы о том, каким образом потерпели все это? Попытайся сказать, в чем различие того или другого случая.
Алкивиад. Под «случаем», мой Сократ, ты подразумеваешь, происходит ли это справедливым образом или несправедливым?
Сократ. Вот именно.
Алкивиад. Но это целиком и полностью отличается одно от другого.
Сократ. Прекрасно. Что же ты посоветуешь афинянам — сражаться против обидчиков или против тех, кто действует справедливо?
Алкивиад. Вопрос твой коварен: ведь даже если кому-либо придет в голову, что следует воевать против тех, кто действует справедливо, афиняне на это не пойдут.
Сократ. По-видимому, потому, что это противоречит обычаю.
Алкивиад. Разумеется; ведь это было бы неблагородно.
Сократ. Следовательно, твои речи будут соответствовать этому справедливому обычаю?
8*
227
Алкивиад. Безусловно.


Сократ. В таком случае на мой вопрос, что является лучшим — воевать или нет, с кем именно воевать и в какое именно время,— ответом будет, что лучшее — это более справедливое 14. Не так ли?
Алкивиад. Кажется, так. а Сократ. Но как же, милый Алкивиад? Мог ли ты сам не знать, что ты это знаешь, или же ты скрыл от меня, что обучался этому у учителя, научившего тебя различать более или менее справедливое? Кто же этот учитель? Скажи мне, чтобы ты и меня мог определить к нему в ученики.
Алкивиад. Сократ, ты надо мной насмехаешься!
Сократ. Нет, клянусь твоим и моим богом дружбы! И менее всего я хотел бы нарушить такую клятву 15. Но если ты знаешь такого учителя, скажи мне, кто он? « Алкивиад. А что, если я не знаю? Почему ты не веришь, что я иным путем мог узнать, что такое справедливость и несправедливость?
Сократ. Конечно, мог, если открыл это сам.
Алкивиад. А ты полагаешь, что на это я не способен?
Сократ. Нет, наоборот, если только ты будешь искать.
Алкивиад. Значит, ты думаешь, что я не мог бы искать?
Сократ. Разумеется, мог бы, если бы считал, что чего-то не знаешь.
Алкивиад. И ты полагаешь, что со мной этого никогда не бывало?
Сократ. Ты хорошо сказал. Можешь ли ты на- ио звать мне то время, когда ты считал, что не знаешь, что такое справедливость и несправедливость? Например, в прошлом году ты считал, что не знаешь этого, и искал? Или ты считал, что уже это знаешь? Отвечай правду, чтобы беседа наша не была бесплодной.
Алкивиад. Я считал, что уже это знаю.
Сократ. А в позапрошлом году или четыре-пять лет назад ты так не считал?
Алкивиад. Нет, считал.
Сократ. Но ведь до этого ты был еще мальчиком, не так ли?
Алкивиад. Да.
С о к р а т. А ведь я хорошо знаю, что ты тогда думал, будто тебе эти вещи ведомы.
Алкивиад. Как можешь ты быть в этом уверен?

Сократ. Я часто слышал твои речи, когда ты был мальчиком,— в школе и в других местах, во время игры в бабки или во время прочих забав: ты не затруднялся в вопросах справедливости и несправедливости, но, наоборот, весьма уверенно и отважно высказывал свое мнение о любом из мальчишек — что, мол, он мошенник и негодяй и играет нечестно ,6. Разве я лгу?
Алкивиад. Но что еще должен был я делать, Сократ, если кто-то меня надувал?
Сократ. Однако, если тогда ты не знал, надувают тебя или нет, уместно ли тебе спрашивать, что ты мог сделать?
Алкивиад. Клянусь Зевсом, я не только знал, но точно был уверен, что меня надувают.
Сократ. Похоже, значит, ты считаешь, что и мальчиком знал, что такое справедливость и несправедливость?
Алкивиад. Да, знал!
Сократ. Так когда же ты это открыл? Ведь не тогда же, когда считал, что ты это знаешь?
Алкивиад. Конечно, нет.
С о к р а т. А когда же ты считал, что этого не знаешь? Вот видишь — ты никак не найдешь такого времени.
Алкивиад. Клянусь Зевсом, Сократ, не знаю, что и сказать.
Сократ. Значит, не открытие помогло тебе это узнать.
Алкивиад. Да, совсем не оно, как видно.
Сократ. Но недавно ты сказал, что знаешь, не обучавшись этому. А если ты и не открывал этого и этому не учился, каким образом и откуда ты это знаешь?
Алкивиад. Но быть может, я неверно тебе ответил, когда сказал, что знаю это благодаря собственному открытию.
Сократ. А как это обстоит на самом деле?
Алкивиад. Я думаю, что обучился этому так же, как и другие.
Сократ. Мы снова вернулись к тому, с чего начали. От кого ты этому научился? Поделись со мной.
Алкивиад. От многих.
Сократ. Ссылаясь на многих, ты прибегаешь не к очень-то серьезным учителям.
Алкивиад. Почему же? Разве они не способны обучить?
Сократ. Даже игре в шашки — и то не способны.
А ведь это куда легче, чем внушить понятие о справедливости. Что ж, ты считаешь иначе?
Алкивиад. Нет, я с тобою согласен.
Сократ. Что же, те, кто не способны обучить менее серьезным вещам, способны обучить более серьезным?
Алкивиад. Да, я так думаю: они способны обучить вещам значительно более важным, чем игра в шашки.
Сократ. И что же это за вещи?
Алкивиад. Например, я научился у них правильной эллинской речи: здесь я никак не могу назвать себя своим собственным учителем, но должен сослаться на тех, кого ты называешь несерьезными учителями.
С о к р а т. В самом деле, благородный мой друг, многие — хорошие учители этого предмета и по справедливости должны быть прославлены за свою науку.
Алкивиад. Почему же?
Сократ. А потому, что они владеют здесь тем, чем и должны владеть хорошие учители.
Алкивиад. Что ты имеешь в виду?
Сократ. Разве ты не знаешь, что те, кто собираются чему-либо научить, должны прежде всего знать это сами? Не так ли?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Но знатоки должны ведь быть между собой согласны по поводу того, что они знают, и не расходиться во мнениях?
Алкивиад. Да.
Сократ. А если они по какому-либо вопросу разойдутся во мнениях, скажешь ли ты, что они этот предмет знают?
Алкивиад. Нет, конечно.
Сократ. В самом деле, могли бы они этому обучать?
Алкивиад. Никоим образом.
Сократ. Что ж, разве тебе кажется, будто многие расходятся между собой во мнении, что именно следует называть камнем или деревом? И если ты кому-либо задашь этот вопрос, разве все не согласятся между собой и не протянут руку к одному и тому же предмету — камню или же дереву? То же самое относится и к остальным подобным вещам. Ведь именно это, как я понимаю, ты называешь правильным знанием эллинской речи? Не так ли?
Алкивиад. Так.
Сократ. Значит, как мы сказали, они бывают согласны по этим вопросам друг с другом и сами с собой, выступая и как частные лица и от имени государства: ведь не станут же государства спорить между собой, называя этими именами одни — одно, а другие — другое.
Алкивиад. Нет-нет.
Сократ. Значит, они, эти многие, естественно, могут быть хорошими учителями.
Алкивиад. Да.
Сократ. И следовательно, если мы пожелаем сделать кого-либо знающим эти вещи, то правильно поступим, послав его в обучение к этим многим.
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Ну а если бы мы захотели узнать не только что такое люди или лошади, но и какие из них быстры в беге, а какие медленны, окажутся ли многие в состоянии нас этому научить?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Достаточным ли для тебя свидетельством того, что они этого не знают и не являются дельными учителями в этом вопросе, будет их несогласие между собой при его решении?
Алкивиад. Да, вполне достаточным.
Сократ. Ну а если мы захотим узнать не только каковы люди, но и какие из них бывают здоровыми или больными, окажутся ли в этом случае многие достаточно сведущими для нас учителями?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Будет ли для тебя свидетельством непригодности их для этого дела несогласие многих между собой?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. К чему же мы пришли? Тебе кажется, что многие согласны сами с собой и друг с другом относительно справедливых людей и дел?
Алкивиад. Менее всего, клянусь Зевсом, Сократ!
Сократ. Не думаешь ли ты, что именно по этим вопросам между ними больше всего разногласий?
Алкивиад. Очень даже думаю.
Сократ. Однако, полагаю, тебе никогда не случалось видеть или слышать настолько резкие споры между людьми относительно здоровья или болезни, чтобы
это заставляло их хвататься за оружие и убивать друг друга.
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Что же касается справедливости и не- ь справедливости, я знаю, что если ты даже этого не видел, то наверняка слышал рассказы и Гомера и многих других: ведь ты знаком и с «Одиссеей» и с «Илиадой».
Алкивиад. Разумеется, мой Сократ.
Сократ. А ведь поэмы эти посвящены разногласию по вопросам справедливости и несправедливости.
Алкивиад. Да.
Сократ. И все битвы и смерти воспоследовали из-за этого разногласия среди ахейцев и троянцев, а также между женихами Пенелопы и Одиссеем 17. с Алкивиад. Ты говоришь правду.
Сократ. Думаю также, что у тех, кто пал при Танагре,— у афинян, лакедемонян и беотийцев, а также и у тех, кто позже погиб при Коронее 18 (среди них был и твой отец Клиний), спор шел не о чем ином, как о справедливом и несправедливом, и именно этот спор был причиной смертей и сражений. Не так ли?
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Назовем ли мы знатоками какого-либо d предмета людей, столь сильно расходящихся во мнениях по поводу этого предмета, что в пылу спора они чинят друг другу крайние насилия?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. А ты ссылаешься на подобных учителей, относительно которых сам признаешь, что они невежды!
Алкивиад. Похоже, что так.
Сократ. Как же может быть, что тебе ведомы справедливость и несправедливость, если ты блуждаешь в этом вопросе вокруг да около и, как это очевидно, ни у кого этому не обучался и сам не пришел к такому открытию?
Алкивиад. Судя по твоим словам, это невозможно, е Сократ. Не замечаешь ли ты, Алкивиад, что ты не прав?
Алкивиад. А в чем?
Сократ. Ты утверждаешь, что так выходит по моим словам.
Алкивиад. Как это? Разве не ты говоришь, будто мне неведомы справедливость и несправедливость?
Сократ. Нет, не я.
Алкивиад. Значит, я?!
Сократ. Да.
Алкивиад. Но каким это образом?
Сократ. Смотри же: если я спрошу, что больше — единица или двойка, ты ведь ответишь, что двойка?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Насколько больше?
Алкивиад. На единицу.
Сократ. Так кто же из нас утверждает, что двойка больше единицы на единицу?
Алкивиад. Я.
Сократ. Значит, я задал вопрос, а ты мне ответил?
Алкивиад. Да.
Сократ. Итак, относительно этих вещей я задаю вопрос, а ты отвечаешь?
Алкивиад. Да, я.
Сократ. А если я спрошу тебя, из каких букв состоит слово «Сократ», а ты мне ответишь, кому будет принадлежать утверждение?
Алкивиад. Мне.
Сократ. Давай же, скажи вообще: когда есть вопрос и ответ, кто является лицом утверждающим — спрашивающий или дающий ответ?
Алкивиад. Мне кажется, Сократ, что дающий ответ.
Сократ. Ну а до сих пор во всей нашей беседе спрашивающим был я?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ты же мне отвечал?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Кто же из нас изрек сказанное?
Алкивиад. Как это очевидно из нашей договоренности — я.
Сократ. А разве не было сказано о справедливом и несправедливом, что Алкивиад, красивый сын Кли- ния, этого не знает, однако питает намерение выступить в народном собрании перед афинянами с советами о том, чего он не знает? Разве дело обстоит не так?
Алкивиад. Видимо, так.
Сократ. Здесь очень уместен, мой Алкивиад, стих Еврипида: «Не от меня, но от себя ты слышала» ,9. В самом деле, ведь не я это утверждаю, но ты сам, и напрасно ты в этом меня обвиняешь. Но утверждение твое истинно: безумную ты лелеешь затею, добрейший мой, учить других тому, чего не знаешь сам, отказываясь вдобавок этому научиться 20.
Алкивиад. Я думаю, мой Сократ, что афиняне, да и все остальные эллины редко задаются вопросом, что справедливо, а что несправедливо, они считают, что это само собою ясно. Поэтому, отложив попечение о справедливости, они заботятся лишь о пользе дела. Ведь справедливое и полезное, как я полагаю,— это не одно и то же: скольким людям, чинившим величайшую несправедливость, это принесло выгоду, в то время как другим, хоть и вершившим справедливые дела, по-моему, не повезло.
Сократ. Но что же, если даже допустить, что справедливое и полезное весьма друг от друга отличны, не думаешь ли ты, будто тебе известно, что именно полезно людям и почему? 21
Алкивиад. А отчего же и нет, Сократ? Только не спрашивай меня снова, от кого я этому научился или каким образом я пришел к этому сам.
Сократ. Но как ты можешь это требовать? Когда ты что-либо неправильно утверждаешь и есть возможность доказать тебе это с помощью прежних доводов, ты вдруг желаешь получить какие-то новые доказательства — так, как если бы прежние стали подобны изношенным платьям, кои ты уже больше не можешь носить? Тебе, видишь ли, требуется свежее и незапятнанное доказательство! Я же пропущу мимо ушей твои словесные уловки и снова спрошу, откуда к тебе пришла наука о пользе, кто твой учитель, и еще обо всем том спрошу тебя сразу, о чем спрашивал раньше. Однако и теперь ясно, что ты пришел к тому же, что я, и не сумеешь мне доказать ни того, что ты сам открыл значение пользы, ни того, что этому научился. Но поскольку ты избалован и с неудовольствием примешь повторение прежних речей, я оставлю пока в стороне вопрос о том, знаешь ты или нет, что полезно афинянам. Однако почему же ты не показал, одно ли и то же справедливое и полезное или это разные вещи? Ты мог это сделать, если тебе угодно, либо задавая мне вопросы, как я задавал их тебе, либо связно изложив это в собственном рассуждении.
Алкивиад. Но я не знаю, мой Сократ, сумею ли я тебе это изложить.
Сократ. А ты, мой милый, представь себе, что я — народное собрание: ведь там тебе нужно будет убедить каждого. Не так ли?
Алкивиад. Да.
Сократ. Разве один и тот же человек не способен убеждать людей — как поодиночке, так и всех вместе — в том, что он знает, подобно тому как учитель грамматики убеждает в правильности письма как одного, так и многих?
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Точно так же и в правильности чисел один и тот же человек убеждает и одного и многих.
Алкивиад. Да.
Сократ. И этим человеком будет знаток арифметики?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Значит, и ты можешь в чем-то убедить как одного человека, так и многих?
Алкивиад. Естественно.
Сократ. Разумеется, в том, что тебе известно?
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, отличие участника беседы, подобной нашей, от оратора, выступающего перед народом, состоит только в том, что последний убеждает всех скопом, первый же — лишь одного?
Алкивиад. По-видимому.
Сократ. Так давай же, поскольку явно безразлично, убеждать ли многих или одного, поупражняйся на мне и попробуй мне доказать, что справедливое не всегда бывает полезным.
Алкивиад. Ты очень заносчив, Сократ.
Сократ. Что ж, сейчас из заносчивости я попытаюсь тебе доказать противоположное тому, что ты мне доказать не пожелал.
Алкивиад. Говори же.
Сократ. Ты только отвечай на вопросы.
Алкивиад. Нет, говори ты сам.
Сократ. Значит, тебе не очень желательно, чтобы я тебя убедил?
Алкивиад. Желательно во всех отношениях.
Сократ. Не правда ли, коль скоро ты утверждаешь, что дело обстоит таким именно образом, ты в высшей степени в этом убежден?
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Отвечай же: ведь, если ты не сам от себя услышишь, что справедливость полезна, а от другого, ты ему не поверишь?
Алкивиад. Нет, конечно. Но мне следует отвечать: ничто, как я полагаю, мне здесь не повредит.
С о к р а т. Да ты провидец! Скажи мне: ты утвержда- ешь, что из справедливого одно полезно, другое же — нет?
Алкивиад. Да.
Сократ. Но как же это? Значит, одни справедливые вещи прекрасны, другие же — нет?
Алкивиад. Что ты имеешь в виду?
Сократ. Я спрашиваю тебя, видел ли ты когда-нибудь человека, совершающего безобразные, но справедливые поступки?
Алкивиад. Нет, не видел.
Сократ. Наоборот, все справедливое было одновременно прекрасным?
Алкивиад. Да.
Сократ. А что мы скажем о прекрасных поступках? Все ли они хороши, или одни хороши, другие же — нет?
Алкивиад. Я полагаю, Сократ, что некоторые из прекрасных поступков дурны.
Сократ. Значит, и некоторые безобразные поступки хороши?
Алкивиад. Да. ь Сократ. Утверждая подобное, ты имеешь в виду, например, случаи, когда многие во время войны, придя на помощь другу или сородичу, получали ранения и умирали, другие же, хоть и должны были помочь, не помогали и оставались живы-здоровы?
Алкивиад. Да, именно это.
Сократ. Значит, ты считаешь подобную помощь и попытку спасти тех, кого должно, прекрасной: ведь это проявление мужества, не так ли?
Алкивиад. Так.
Сократ. Дурно же это из-за последующих ранений и смерти. Так ты полагаешь?
Алкивиад. Да. с Сократ. Но ведь мужественное поведение и смерть — это разные вещи?
Алкивиад. Безусловно.
Сократ. Значит, помощь, оказываемая друзьям, прекрасна и дурна не в одном и том же отношении.
Алкивиад. Видимо, так.
Сократ. Посмотри же, не оказывается ли вообще то, что прекрасно, одновременно и хорошим, как в приведенном сейчас случае: ведь ты согласился, что мужественная помощь прекрасна. Так рассмотри само
мужество — хорошо оно или дурно? Исследуй это так: что тебе более желанно — хорошее или дурное?
Алкивиад. Хорошее.
Сократ. И предпочтительно самое лучшее?
Алкивиад. Да.
Сократ. При этом ты менее всего хотел бы этого лишиться?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Что же ты скажешь относительно мужества? Ценою чего ты согласился бы его лишиться?
Алкивиад. Да мне и жизнь не мила будет, если я окажусь трусом!
Сократ. Следовательно, ты считаешь трусость величайшим из зол?
Алкивиад. Разумеется.
Сократ. Столь же великим злом, как и смерть,— так мне кажется.
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Значит, жизнь и мужество в высшей степени противоположны смерти и трусости?
Алкивиад. Да.
Сократ. И одно ты бы очень себе пожелал, другое же — наоборот?
Алкивиад. Да.
Сократ. Потому что одно ты считаешь наилучшим, а другое — наихудшим?
(А л к и в и а д. Разумеется.
Сократ. Следовательно, ты относишь мужество к наилучшим вещам, а смерть — к наихудшим?)
Алкивиад. Именно так.
Сократ. Следовательно, помогать на войне друзьям, поскольку это прекрасный и достойный подвиг мужества, ты назвал прекрасным?
Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. А как злодеяние смерти это — зло?
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, так следует именовать каждое из деяний: если с его помощью совершается зло, мы его называем дурным, если добро — хорошим.
Алкивиад. Да, я с этим согласен.
Сократ. Но ведь деяние, ведущее к добру, мы называем также прекрасным? А то, что ведет ко злу,— безобразным?
Алкивиад. Да.
Сократ. Следовательно, утверждая, что помощь,
оказанная на войне друзьям, прекрасна, но в то же время дурна, ты тем самым называешь ее одновременно и прекрасной и скверной.
Алкивиад. Мне кажется, ты прав, Сократ.
Сократ. Итак, ничто прекрасное, поскольку оно прекрасно, не есть дурное и ничто безобразное, поскольку оно безобразно, не есть хорошее, ь Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Рассмотри же еще следующее: тот, кто поступает прекрасно, разве не поступает тем самым и хорошо?
Алкивиад. Да, это так.
Сократ. А разве те, кто поступают хорошо, не счастливы?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Счастливы же они благодаря тому, что обретают благо?
Алкивиад. Безусловно.
Сократ. А обретают они его благодаря прекрасным поступкам?
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, поступать хорошо — это благо?
Алкивиад. Именно так.
Сократ. И хороший образ действий прекрасен?
Алкивиад. Да.
с Сократ. Следовательно, мы снова пришли к тому,
22
что хорошее и прекрасное — это одно и то же .
Алкивиад. Да, это очевидно.
Сократ. Значит, согласно этому рассуждению, то, что мы сочтем прекрасным, мы тем самым сочтем и хорошим.
Алкивиад. Это неизбежно.
Сократ. Ну а хорошее приносит пользу или же нет?
Алкивиад. Приносит.
Сократ. А припоминаешь ли ты, что мы решили относительно справедливого?
Алкивиад. Мы решили, что те, кто поступают справедливо, в силу необходимости поступают прекрасно.
Сократ. И точно так же мы решили, что те, кто поступают прекрасно, творят благо?
Алкивиад. Да. d Сократ. Ну а благо приносит пользу?
Алкивиад. Да.
Сократ. Следовательно, мой Алкивиад, справедливое полезно.
Алкивиад. Похоже, что так.
Сократ. Что же? Разве не ты утверждаешь это, а я задаю вопросы?
Алкивиад. В самом деле: отвечаю ведь я.
Сократ. Так что если кто выступит с советами перед афинянами или перед пепарефийцами23, считая, что ему ведомы справедливость и несправедливость, и скажет, что справедливое иногда бывает дурным, разве ты сам не поднимешь его на смех — ты, утверждающий, что справедливое и полезное — это одно и то же?
Алкивиад. Но клянусь богами, Сократ, я уже сам не понимаю, что именно я утверждаю; я оказался в нелепейшем положении: когда ты спрашиваешь, мне кажется верным то одно, то другое.
С о к р а т. А ты не понимаешь, мой милый, что означает подобное состояние?
Алкивиад. Ничуть.
Сократ. Как ты думаешь, если бы кто-нибудь тебя спросил, сколько у тебя глаз — два или три или рук — две их у тебя или четыре, или задал бы тебе другие подобные же вопросы, ты колебался бы в ответах, говоря то одно, то другое, или всегда отвечал бы одно и то же?
Алкивиад. Я уже теперь в себе не уверен, но полагаю, что отвечал бы одно и то же.
Сократ. Потому что знал бы это? Ведь по этой причине?
Алкивиад. По крайней мере я так думаю.
Сократ. А то, относительно чего ты поневоле давал бы противоречивые ответы? Ясно ведь, что этого ты не знаешь.
Алкивиад. Вероятно, да.
Сократ. Ты ведь признаёшь, что и относительно справедливого и несправедливого, прекрасного и безобразного, хорошего и дурного, полезного и бесполезного ты колеблешься в своих ответах? И не объясняются ли твои колебания тем, что всего этого ты не знаешь?
Алкивиад. Я с тобою согласен.
Сократ. Вот таким-то образом и обстоит дело: если кто-либо чего-то не знает, душа его по необходимости в этом колеблется.
Алкивиад. Иначе и быть не может.
Сократ. С другой стороны, знаешь ли ты, каким образом можно взойти на небо?
Алкивиад. Клянусь Зевсом, вот этого-то я не знаю.
Сократ. И что же, колеблешься ты в своем мнении по этому поводу?
Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. А догадываешься ли почему? Или мне сказать?
Алкивиад. Скажи.
Сократ. Причина, мой друг, состоит в том, что, не зная этого, ты и не думаешь, будто знаешь.
Алкивиад. Что же все-таки ты имеешь в виду?
Сократ. Рассмотри это вместе со мною: если ты чего-то не знаешь и уверен в том, что этого не знаешь, станешь ли ты колебаться в этом отношении? Например, ты же хорошо знаешь, что ничего не смыслишь в приготовлении пищи, не так ли?
Алкивиад. Разумеется.
Сократ. Так имеешь ли ты собственное мнение по поводу готовки и вызывает ли это у тебя колебания, или же ты доверяешь это дело знатоку?
Алкивиад. Доверяю знатоку.
Сократ. Ну а если ты плывешь на корабле, думаешь ты о том, надо ли повернуть кормило к себе или от себя, и колеблешься ли, не зная этого, или же спокойно доверяешь эту задачу кормчему?
Алкивиад. Доверяю кормчему.
Сократ. Значит, ты не колеблешься по поводу того, чего не знаешь, если уверен в своем незнании?
Алкивиад. Да, похоже, я в этом случае не колеблюсь.
Сократ. Берешь ли ты в толк, что ошибки в различного рода деятельности проистекают именно от такого вот заблуждения — когда невежда воображает, что он знаток?
Алкивиад. Скажи, что означают эти твои слова?
Сократ. Разве мы не тогда беремся за какое-то дело, когда полагаем, что нам известно то, что мы делаем?
Алкивиад. Да.
Сократ. Если же кто полагает, что дело ему неизвестно, он поручает его другим?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Значит, такого рода незнающие люди жи- вут, не совершая ошибок, ибо они поручают свое дело другим?
Алкивиад. Да.
Сократ. А кто же ошибается? Ведь не знатоки же.
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Ну а если это и не знатоки, и не те из невежд, что сознают свое невежество, то ведь не остается никого, кроме невежд, воображающих себя знатоками?
Алкивиад. Да, остаются они.
Сократ. А ведь подобное непонимание — причина всех бед и невежество, достойное порицания? 24
Алкивиад. Да.
Сократ. И чем важнее вопрос, тем это невежество злокозненней и позорней?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Что ж, можешь ли ты назвать что-либо более важное, чем справедливое, прекрасное, благое и полезное?
Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. А ведь ты утверждаешь, что колеблешься именно в этом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Но если ты колеблешься, то не ясно ли из сказанного раньше, что ты не только не ведаешь самого важного, но вдобавок, не ведая этого, воображаешь, будто ты это знаешь?
Алкивиад. Возможно.
Сократ. Увы, мой Алкивиад, в каком же ты пребываешь тягостном состоянии! Я боюсь даже дать ему имя; однако, поскольку мы с тобой здесь одни, пусть оно будет названо: итак, ты сожительствуешь с невежеством, мой милейший, причем с самым крайним, как это изобличает наше рассуждение и твои собственные слова. Вот ты и бросаешься очертя голову в политику раньше, чем успел этому обучиться. Но ты в этом не одинок: то же самое происходит со многими берущимися за дела нашего государства, и можно назвать лишь несколько исключений, к которым, возможно, относится и твой опекун Перикл.
Алкивиад. Но ведь говорят, Сократ, что он не сам собою стал мудрым, а потому что общался со множеством мудрых людей — и с Пифоклидом, и с Анаксагором, да и теперь еще, в свои-то годы, обучается у Дамона с той же самой целью 25.
Сократ. Что же, знаешь ли ты какого-нибудь муд- реца, который был бы не в состоянии сделать другого мудрым в том деле, в каком он мудр сам? Например, тот, кто обучал тебя грамоте, был мудр сам и сделал искусными в этом деле и тебя и всех остальных, кого пожелал. Не так ли?
Алкивиад. Так.
Сократ. Значит, и ты, научившись у него, сумеешь обучить другого?
Алкивиад. Да.
Сократ. И кифарист, и учитель гимнастики также смогут?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. Ведь это прекрасное свидетельство знания своего дела — каким бы это дело ни было,— если человек в состоянии передать свои знания другому.
Алкивиад. Я с этим согласен.
Сократ. Ну а можешь ли ты сказать, что Перикл сделал кого-либо мудрым, например, своих сыновей?
Алкивиад. Да нет же, мой Сократ: ведь оба его сына оказались глупцами 26.
Сократ. А твоего брата Клиния? 27
Алкивиад. Зачем же ты упоминаешь Клиния, этого безрассудного человека?
Сократ. Но если Клиний безрассуден, а собственные сыновья Перикла глупцы, в чем же причина того, что он пренебрег тобою и оставил тебя в таком состоя1- нии?
Алкивиад. Я думаю, что причина во мне самом: я к нему не прислушивался.
Сократ. Назови же кого-либо другого из афинян либо чужеземцев — раба или свободного,— кто стал бы более мудр благодаря общению с Периклом,— так, как я могу тебе назвать Пифодора, сына Исолоха, и Кал- лия, сына Каллиада, ставших мудрее в общении с Зено- ном: каждый из них, уплатив Зенону сто мин, стал мудрым и прославленным человеком 28.
Алкивиад. Но я не могу тебе никого назвать.
Сократ. Пусть. Однако что ты собираешься делать с самим собою? Остаться таким, каков ты есть, или проявить о себе некоторую заботу?
Алкивиад. Мы должны это решить сообща, мой Сократ. Впрочем, я понял твои слова и с тобою согласен: те, кто вершат у нас государственные дела, за исключением немногих,— люди необразованные 29.
Сократ. Ну и что же дальше?
Алкивиад. Если бы они были хоть сколько-ни- будь образованны, тому, кто попытался бы с ними соперничать, следовало бы выступать против них во всеоружии знаний и навыков, как выступают против атлетов. Но поскольку и они совсем неумело приступают к государственным делам, для чего же мне биться над обучением и упражнениями? Ведь я уверен, что весьма сильно превосхожу их своими природными свойствами.
Сократ. Ну и ну, мой милейший! Что за речи? Сколь недостойны они как твоей красоты, так и прочих твоих достоинств!
Алкивиад. Как мне понимать эти твои слова, Сократ?
Сократ. Я досадую на тебя и на свою собственную к тебе любовь!
Алкивиад. Почему же?
Сократ. Да потому, что здешних людей ты считаешь своими достойными соперниками.
Алкивиад. Но кого же я должен такими считать?
Сократ. Разве достойно мужа, приписывающего себе величие духа, задавать подобный вопрос?
Алкивиад. Что ты говоришь?! Значит, я должен соперничать не с ними?
Сократ. Послушай: если бы тебе пришло на ум повести в бой морскую триеру, достаточно ли было бы тебе оказаться самым искусным кормчим в команде? Или же ты считал бы, что это необходимое условие, но надо еще считаться с истинными противниками, а не так, как ты это полагаешь сейчас, — только со своими соратниками? Этих последних ты должен превосходить настолько, чтобы они и думать не смели с тобою соперничать, но, наоборот, чувствуя твое превосходство, содействовали бы твоей борьбе с врагом — коль скоро ты действительно задумал блеснуть славным подвигом, достойным и тебя и нашего города.
Алкивиад. Да, именно это я и задумал.
Сократ. Значит, ты будешь вполне удовлетворен, если окажешься сильнее наших воинов, и не станешь стремиться к тому, чтобы превзойти вождей наших противников, наблюдая их и примеряясь к ним в своих упражнениях?
Алкивиад. Каких противников ты имеешь в виду, мой Сократ?
Сократ. Разве ты не знаешь, что город наш вся- кий раз вступает в борьбу с лакедемонянами и Великим царем? 30
Алкивиад. Да, ты прав.
Сократ. Следовательно, коли ты решил стать предводителем этого города, как, по-твоему, прав ли ты будешь, если задумаешь вступить в соперничество с царями лакедемонян и царем персов?
Алкивиад. Как видно, да.
Сократ. Нет, мой милый! На самом деле ты дол- ь жен будешь брать пример с Мидия, любителя перепелов, и с других людей такого же сорта, хватающихся за государственные дела, хотя, как сказали бы женщины, их души можно понять по рабской прическе 31, настолько они невоспитанны и еще не отрешились от своей прирожденной грубости; варвары в душе, они явились сюда, чтобы угождать городу, а не управлять им. Итак, если ты хочешь вступить в подобное состязание, тебе надо брать пример именно с них, забыв о самом себе, об изучении всего того, что можно изучить, об упражне- с нии во всем том, в чем надо упражняться, и о любой подготовке, и вот таким образом взяться за государственное кормило.
Алкивиад. Однако, Сократ, мне кажется, ты молвишь истину. Впрочем, я полагаю, что лакеде- монские военачальники и персидский царь мало чем отличаются от всех прочих.
Сократ. Но, милейший, рассмотри повнимательней это свое мнение.
Алкивиад. Мнение о чем?
Сократ. Прежде всего, как ты думаешь: проявишь а ты большую заботу о себе, если будешь их страшиться и считать для себя опасными или если будешь придерживаться противоположного мнения?
Алкивиад. Ясно, если буду считать их опасными.
Сократ. Полагаешь ли ты, что понесешь какой-то урон, если позаботишься о себе?
Алкивиад. Отнюдь. Наоборот, я извлеку из этого великую пользу.
Сократ. Значит, высказанное тобой прежде мнение имеет уже одну весьма вредную для тебя сторону.
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Второе — это его ложность: рассмотри это на основе вероятного предположения.
А л к и в и а д. Каким образом?
Сократ. Вероятнее ли рождение более достойных натур в благородных родах или нет?
Алкивиад. Разумеется, для благородных родов это более вероятно.
Сократ. Значит, благороднорожденные, если к тому же они и достойно воспитаны, будут обладать совершенной добродетелью?
Алкивиад. Это неизбежно.
Сократ. Посмотрим же прежде всего, сопоставив наши и их достоинства, из худших ли родов происходят цари лакедемонян и персов, или мы не знаем, что первые ведут свой род от Геракла, вторые же — от Ахеме- на 32 и что оба этих рода восходят к Персею, сыну Зевса?
Алкивиад. Но мой род, Сократ, восходит к Ев- рисаку, а род Еврисака — к Зевсу .
Сократ. Да и мой род, благородный Алкивиад, восходит к Дедалу, Дедал же происходит от Гефеста, сына Зевса . Однако все их потомство — цари, происходящие от царей, вплоть до Зевса — и правители Аргоса и Лакедемона, и цари Персиды, правившие во все времена, а часто, как в наше время, и правители всей остальной Азии; мы же, напротив, частные лица, равно как и наши отцы. И если бы ты вздумал указать на своих предков Артаксерксу, сыну Ксеркса, и сказать ему, что Саламин был родиной Еврисака, а Эгина — родиной еще более древнего твоего предка, Эака 35, тогда бы ты услышал в ответ громовой хохот! Смотри, как бы нашему роду не оказаться ниже тех по величию наших мужей, а также по их воспитанию. Разве ты не знаешь, сколь велико могущество лакедемонских царей и что жены в их государстве охраняются эфорами 3 , дабы по возможности предотвратить тайное рождение царя не от потомков Геракла? А персидский царь обладает таким превосходством, что никто не смеет и подозревать, будто его сын родился не от него, и посему для охраны царской жены достаточно одного только страха. Когда рождается старший сын, коему будет принадлежать власть, тотчас все подданные устрояют празднество, а в последующие времена в этот же день вся Азия совершает жертвоприношения и празднует рождение царя. Когда же, Алкивиад, появляемся на свет мы, то, по выражению комического поэта, едва ли и соседи наши это замечают37. Затем царский сын воспитывается не никудышной женщиной, но избранными евнухами из приближенных царя. При этом им поручается всевозможная забота о новорожденном, в том числе и умелое формирование мальчишеских членов и фигуры,— благодаря этой своей задаче они находятся в особой чести. Когда же наследникам исполняется семь лет, они обучаются верховой езде и к ним приставляют для этого учителей; кроме того, они начинают ходить на охоту. После того как им стукнет четырнадцать, мальчиков отдают в руки тех, что именуются у них царскими наставниками; это четверо избранных достойнейших людей среди персов, достигших преклонного возраста: наимудрейший, наисправедливейший, наирассудитель- нейший и наихрабрейший38. Один из них преподает магию Зороастра, сына Ормузда 39; суть ее в почитании богов. Кроме того, он преподает царскую науку. Самый справедливый учит правдивости в течение всей жизни. Самый рассудительный — не подчиняться никаким наслаждениям, дабы выработать у себя привычку быть свободным человеком и истинным царем, в первую очередь властвуя над своими собственными порывами, а не рабски им повинуясь; тот же, что мужественнее всех, делает юношу храбрым, не знающим страха, ибо, если он боится, он раб. А тебе, Алкивиад, Перикл дал в учители слугу, совсем непригодного к этому делу по старости,—фракийца Зопира 40. Я бы еще подробнее рассказал тебе о воспитании и обучении твоих противников, но это будет чересчур долго; однако и сказанного довольно для того, чтобы стало ясно все остальное. Никого, можно сказать, не заботит, мой Алкивиад, ни твое происхождение, воспитание или образование, ни какого- либо другого афинянина. Это интересует разве лишь кого-нибудь из твоих поклонников. Если же ты бросишь взгляд на богатство и пышность персов, их влачащиеся по земле одеяния и благовонные мази, на толпы следующих за ними слуг и прочую роскошь, тебе станет стыдно от сознания собственной отсталости. А если вдобавок обратишь внимание на рассудительность и скромность, ловкость и подвижность, а также на величавость, дисциплинированность, мужественность, воздержность, трудолюбие, честолюбие и стремление побеждать у лакедемонян, ты сочтешь самого себя ребенком во всем том, что я перечислил. Если же ты придаешь значение богатству и думаешь, что уж здесь-то ты что-то собой представляешь, пусть и об этом будет сказано — каково тут твое положение. Если ты обратишь внимание, как богаты лакедемоняне, ты поймешь, насколько мы их беднее. Никто не может соперничать с ними — обладателями своей земли и земли в Мессении — по обширности и добротности этих земель, по количеству рабов, в том числе и илотов 4|, а также лошадей и другого скота, пасущегося в Мессении. Но если даже оставить все это в стороне, у всех эллинов нет столько золота и серебра, сколько у одного только Лакедемона: ведь уже в течение многих поколений золото течет туда из всех эллинских государств, а часто и от варваров, обратно же никуда не уходит; в точности по Эзоповой басне, если вспомнить слова лисицы, обращенные ко льву, вполне можно заметить следы монет в направлении к Лакеде- мону, но никто никогда не видел подобных следов, ведущих оттуда 42. Так что надо хорошенько понять, что лакедемоняне богаче всех эллинов и золотом и серебром, а среди них самих самый богатый — царь, ибо из всех этих поборов самые большие и частые достаются царям, да, кроме того, немала по размеру и царская подать, уплачиваемая им лакедемонянами. Но доля лакедемонян, огромная в сравнении с богатством остальных эллинов, ничто по сравнению с богатством персов и их царей. Я слышал рассказ заслуживающего веры человека — из тех, что совершили путешествие к царскому двору; по его словам, он проехал в течение дня обширнейшую и богатую землю, которую местные жители именовали «поясом царской жены»; была там и другая земля, именовавшаяся ее «покрывалом» 43; кроме тога, он видел еще прекрасные и плодоносные земли, предназначенные для украшения царицы, и каждое из мест носило имя какой-либо части ее убора. Так что, думаю я, если бы кто сказал матери царя Аместриде, жене Ксеркса, что сын Диномахи, чей убор стоит самое большее пятьдесят мин, задумал поднять оружие против ее сына, притом что собственные его угодья в Эрхии равняются менее чем тремстам плетрам 44, она изумилась бы, на что надеется этот Алкивиад, думая затеять борьбу с Артаксерксом. И полагаю, она ответила бы себе, что единственной надеждой этого мужа в его предприятии могут быть лишь прилежание и мудрость: ведь только они настоящие достоинства эллинов. Но если она узнает, что этот Алкивиад принимается за дело, не будучи еще полных двадцати лет от роду, и что он совершенно необразован, да вдобавок, несмотря на уверения его поклонника в том, что в по- добную борьбу с царем ему следует вступать не раньше, чем он обучится, проявит прилежание и поупражняется, не желает к этому прислушиваться, но твердит, что ему довольно и того, что у него есть, я полагаю, она изумится и скажет: «Так на что же надеется этот юнец?» И если мы ответим ей, что он полагается на свою красоту и статность, на родовитость, богатство и природные свойства своей души, она несомненно сочтет, мой Алкивиад, что мы не в своем уме, если сравнит все это с подобными же качествами у персов. Думаю также, что и Лампидо, дочь Леотихида, жена Архидама и мать Аги- са 45 — а все они были царями — была бы удивлена, сравнивая твои данные с преимуществами своих сородичей, и задавалась бы вопросом, каким образом рассчитываешь ты, будучи столь скверно воспитан, бороться с ее сыном. А не позор ли это, если жены наших врагов лучше нас самих судят о том, какими мы должны быть, чтобы с ними сражаться?
Послушай же, милый, меня и того,
Первостепенная что начертано в Дельфах: познай са- роль знания того,              ^ лв Г
что есть мого себя и поими, что противники
справедливость, твои таковы, как я говорю, а не та- обретаемого через кие^ какими ты их себе мыслишь, самопознание Мы ничего не МОЖем им противопоставит^ кроме искусства и прилежания. Если ты этим пренебрежешь, то потеряешь возможность прославить свое имя среди эллинов и варваров, а ты, кажется мне, жаждешь этого более, чем кто-либо другой чего-то иного.
Алкивиад. Но в чем, мой Сократ, должно заключаться мое стремление к прилежанию? Можешь ты мне это объяснить? Ведь ты, как никто, похож на человека, говорящего правду.
Сократ. Да, могу. Но мы должны вместе искать путь к наивысшему совершенству. Ведь мои слова о необходимости учения относятся столько же ко мне, сколь и к тебе: разница между нами состоит лишь в одном.
Алкивиад. В чем же?
Сократ. Мой опекун лучше и мудрее, чем твой Перикл.
Алкивиад. А кто же он такой, Сократ?
Сократ. Бог, мой Алкивиад, запрещавший мне до сего дня с тобой разговаривать47. Доверяя ему, я утверждаю, что почет придет к тебе ни с чьей иной помощью, но лишь с моей.
Алкивиад. Ты шутишь, Сократ.
Сократ. Быть может. Однако я говорю правду, что мы нуждаемся в прилежании: оно необходимо всем людям, нам же обоим — особенно.
Алкивиад. В том, что касается меня, ты не ошибаешься.
С о к р а т. Я не ошибаюсь и в том, что касается меня.
Алкивиад. Так что же мы станем делать?
Сократ. Нам не следует ни отрекаться, ни колебаться, мой друг.
Алкивиад. В самом деле, Сократ, не следует.
Сократ. Решено. Значит, надо подумать вместе. Скажи мне: мы ведь говорим, что хотим стать как можно лучше. Не так ли?
Алкивиад. Да.
Сократ. К какой добродетели мы стремимся?
Алкивиад. Ясно, что к добродетели достойных людей.
Сократ. Достойных в чем?
Алкивиад. Ясно, что в умении вершить дела.
Сократ. Какие дела? Имеющие отношение к верховой езде?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Ибо в этом случае мы обратились бы к мастерам верховой езды?
Алкивиад. Да.
Сократ. Может быть, ты имеешь в виду корабельное искусство?
Алкивиад. Нет.
Сократ. Ведь тогда нам нужно было бы обратиться к морякам?
Алкивиад. Да.
Сократ. Но о каких делах идет речь? Кто эти дела вершит?
Алкивиад. Лучшие 48 люди Афин.
Сократ. А лучшими ты называешь разумных или же безрассудных?
Алкивиад. Разумных.
Сократ. Значит, в чем каждый разумен, в том он и добродетелен?
Алкивиад. Да.
Сократ. Неразумный же человек порочен?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Следовательно, сапожник разумен в деле изготовления обуви?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Значит, и добродетелен в этом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ну а в деле изготовления плащей разве не будет он неразумным?
Алкивиад. Будет, ь Сократ. И значит, порочным в этом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Согласно этому рассуждению, один и тот же человек оказывается и добродетельным и порочным?
Алкивиад. По-видимому.
Сократ. Значит, ты утверждаешь, что добродетельные люди одновременно также порочны?
Алкивиад. Нет, конечно.
Сократ. Но кого же ты именуешь добродетельными?
Алкивиад. Тех, кто способен повелевать в государстве.
Сократ. Повелевать... не лошадьми же?
Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. Значит, людьми?
Алкивиад. Да.
Сократ. Какими людьми — больными?
Алкивиад. Нет.
Сократ. Может быть, теми, кто находится в плавании?
Алкивиад. Да нет же!
Сократ. Или снимающими урожай?
Алкивиад. Нет. с Сократ. Все же теми, кто ничего не делает, или теми, кто делает что-то?
Алкивиад. Я говорю о тех, кто имеет занятия.
Сократ. Какие же именно? Попробуй мне объяснить.
Алкивиад. Речь идет о людях, общающихся друг с другом и вступающих между собою в деловые отношения, как это происходит в нашей государственной жизни.
Сократ. Значит, ты говоришь о тех, что повелевают людьми и используют их в своих интересах?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ты имеешь в виду старших над гребцами, повелевающих ими?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Ведь это была бы добродетель кормчего?
Алкивиад. Да.
Сократ. Может быть, ты говоришь о людях, повелевающих флейтистами, руководящих пением хора и использующих хоревтов?
Алкивиад. Нет, конечно, нет.
Сократ. Ибо это была бы добродетель постановщика хора? 49
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Но в каком же смысле говоришь ты, что люди могут повелевать другими людьми, которых они используют в своих интересах?
Алкивиад. Я имею в виду, что именно тем, кто принимают участие в государственных делах и сталкиваются на этом поприще с другими людьми, и надлежит повелевать в государстве.
Сократ. В чем же суть этого искусства? Как если бы, например, я тебя снова спросил: какое искусство учит повелевать теми, кто участвуют в морских путешествиях?
Алкивиад. Искусство кормчего.
Сократ. А какая наука — мы об этом сейчас говорили — учит повелевать участниками хора?
Алкивиад. Та, о которой ты недавно сказал: наука постановщика хора.
Сократ. Ну а как ты назовешь науку тех, кто занимается государственными делами?
А л к и в и а д. Я бы назвал ее наукой о здравомыслии.
Сократ. Как? Разве наука кормчих кажется тебе бессмыслицей?
Алкивиад. Нет, конечно.
Сократ. Значит, наоборот, она полна смысла?
Алкивиад. Мне кажется, да, особенно когда речь идет о безопасности плывущих.
Сократ. Прекрасно. Далее: то здравомыслие, о котором ты говоришь, на что оно направлено?
Алкивиад. На то, чтобы наилучшим образом управлять государством и обеспечивать его безопасность.
Сократ. А присутствие или отсутствие каких вещей обеспечивает государству наилучшее управление и сохранность? Если бы, например, ты у меня спросил: «Присутствие или отсутствие каких вещей обеспечивает лучшее управление нашим телом и его сохранность?» — я бы ответил тебе: «Присутствие здоровья и отсутствие болезни». Ты с этим согласен?
ь Алкивиад. Да.
Сократ. А если бы ты опять-таки у меня спросил: «Присутствие каких вещей делает наши глаза лучшими?» — я ответил бы: «Присутствие зрения и отсутствие слепоты». Уши улучшает отсутствие глухоты, а благодаря присутствию слуха они становятся лучше и уход за ними облегчается.
Алкивиад. Это правильно.
Сократ. А что скажем мы о государстве? Благодаря присутствию и отсутствию каких вещей становится оно лучше и легче поддается управлению и заботе?
с Алкивиад. Мне кажется, мой Сократ, что этому способствуют дружелюбные взаимоотношения и отсутствие ненависти и мятежей.
Сократ. Итак, дружелюбием ты называешь единодушие или раздор?
Алкивиад. Единодушие.
Сократ. А благодаря какому искусству государства приходят к согласию относительно числа?
Алкивиад. Благодаря искусству арифметики.
Сократ. Ну а частные лица? Разве не благодаря тому же искусству?
Алкивиад. Да, так.
Сократ. И каждый с самим собой согласен относительно числа благодаря этому же искусству?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ну а благодаря какому искусству каждый d согласен с самим собой относительно пяди и локтя — какая из этих мер больше? Разве не благодаря измерительному?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. И благодаря ему же согласны между собою частные лица и государства?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ну а относительно веса разве дело обстоит не таким же образом?
Алкивиад. Конечно, таким.
Сократ. А то единодушие, о котором ты говоришь,— в чем его суть и к чему оно относится, а также какое искусство его обеспечивает? Причем одинаково ли обеспечивает оно согласие не только государству, но и частным лицам — как с самими собой, так и с другими частными лицами?
Алкивиад. Похоже, что одинаково.
Сократ. Но что же это за искусство? Не надо колебаться в ответе, смело скажи.
Алкивиад. Я имею в виду то дружелюбие и единодушие, с какими отец и мать относятся к любимому сыну, брат — к брату и жена — к мужу.
Сократ. Ты полагаешь, Алкивиад, что муж может быть единодушен с женой относительно шерстопрядения, хотя он не разбирается в этом деле, а она разбирается?
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. Да в этом и нет нужды: ведь наука эта — женская?
Алкивиад. Да.
Сократ. Ну а может ли жена быть единодушной с мужем относительно искусства владеть тяжелым вооружением? 50 Ведь она этому не обучалась.
Алкивиад. Конечно, не может.
Сократ. Наверное, ты скажешь, что это — мужское занятие?
Алкивиад. Разумеется, я так скажу.
Сократ. Следовательно, по твоему слову, существуют науки мужские и женские?
Алкивиад. Именно так.
Сократ. Значит, в этих вещах не бывает единодушия между женами и мужьями.
Алкивиад. Не бывает.
Сократ. А следовательно, не бывает и дружбы, если дружба — это единодушие.
Алкивиад. Видимо, нет.
Сократ. Значит, жены, поскольку они заняты женскими делами, не пользуются любовью своих мужей.
Алкивиад. Очевидно, нет.
Сократ. И мужья в подобном же случае не пользуются любовью жен.
Алкивиад. Да, не пользуются.
Сократ. Таким образом получается, что государства не благоденствуют, если каждый из граждан занимается собственным делом?
Алкивиад. Да, Сократ, получается так.
Сократ. Однако как можешь ты это допустить, если мы согласились, что наличие дружбы — причина благоденствия государств, отсутствие же ее ведет к обратному?
Алкивиад. Но мне кажется, что дружелюбие возникает в государствах и благодаря тому, что каждый занимается своим делом.
Сократ. Однако только что ты говорил иначе. А теперь каково твое мнение? Дружелюбие возникает и там, где нет единодушия? Но может ли существовать единодушие в тех вещах, которые одним ведомы, другим же — нет?
Алкивиад. Это невозможно.
Сократ. Правильно ли поступают или неправильно те, кто занимаются каждый своими делами?
Алкивиад. Правильно. Как же иначе?
Сократ. А если граждане в государстве поступают правильно, разве между ними не возникает дружба?
Алкивиад. Мне кажется, непременно возникает, Сократ.
Сократ. Так чем же в конце концов является эта дружба, или единодушие, относительно которого мы должны проявлять мудрость и здравый смысл, если хотим быть достойными людьми? Я никак не могу взять в толк ни в чем его суть, ни среди каких людей оно встречается: то мне кажется, если верить твоим словам, что оно присуще одинаковым людям, то — нет.
Алкивиад. Но клянусь богами, Сократ, я и сам не знаю, что говорю; видно, я давно уже не замечаю, насколько постыдно мое положение.
Сократ. Ну, выше голову! Если бы ты заметил это свое состояние в пятьдесят лет, тебе трудно было бы поправить дело прилежанием. А сейчас ты как раз в том возрасте, когда необходимо чувствовать такие вещи.
Алкивиад. А тому, Сократ, кто это почувствует, что следует делать?
Сократ. Отвечать тому, кто задает тебе вопросы, Алкивиад. И если ты так поступишь, то, коль пожелает бог и если меня не обманывает предчувствие (а я должен на него полагаться), тебе и мне станет лучше.
Алкивиад. Если дело лишь за моими ответами, пусть будет так.
Сократ. Скажи же, что это означает — прилежно заботиться о себе? Разве не бывает часто, что мы о себе не заботимся, хоть и думаем, что делаем это? В каких случаях человек это делает? И когда он проявляет заботу о своих вещах, заботится ли он тем самым и о себе?
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Что же, выражается это в заботе человека о своих ногах или же о том, что им принадлежит?
Алкивиад. Я не понимаю тебя.
Сократ. Что ты называешь принадлежностью руки? Например, кольцо является принадлежностью пальца или какой-либо иной части человека?
Алкивиад. Конечно, пальца.
Сократ. И то же самое можно сказать о башмаке в отношении ноги?
Алкивиад. Да.
(Сократ. Равно как и о плащах и накидках в отношении остальной части тела?
Алкивиад. Да.)              ь
Сократ. Но когда мы заботимся о башмаках, мы тем самым заботимся и о ногах?
Алкивиад. Я не очень-то возьму в толк, Сократ.
Сократ. Как так, Алкивиад? Ты понимаешь, что значит правильно заботиться о чем бы то ни было?
Алкивиад. Да, разумеется.
Сократ. Но ведь ты называешь правильной заботой, когда кто-то что-либо улучшает?
Алкивиад. Да.
Сократ. Так какое же искусство делает лучшими башмаки?
Алкивиад. Сапожное.
Сократ. Значит, мы заботимся о башмаках с помощью сапожного искусства?
Алкивиад. Да.              с
Сократ. И о ногах мы заботимся с его помощью? Или же с помощью того искусства, что улучшает ноги?
Алкивиад. Да, с помощью этого последнего.
Сократ. Но ведь то же самое искусство делает лучшим и все остальное тело?
Алкивиад. Мне кажется, да.
Сократ. Разве это делает не искусство гимнастики?
Алкивиад. Именно оно.
Сократ. Значит, с помощью гимнастики мы заботимся о ногах, с помощью же сапожного искусства о том, что ногам принадлежит?
Алкивиад. Безусловно.
Сократ. И с помощью гимнастики мы заботимся о руках, а с помощью искусства резьбы — о том, что принадлежит руке?
А л к и в и а д. Да.
Сократ. Далее, с помощью гимнастики мы забо- а тимся о нашем теле, а с помощью ткачества и других искусств — о том, что ему принадлежит?

Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Итак, одно искусство помогает нам заботиться о каждом из нас, другое же — о том, что каждому принадлежит?
Алкивиад. Очевидно.
Сократ. Значит, забота о своих принадлежностях еще не будет заботой о самом себе?
Алкивиад. Ни в коей мере.
Сократ. Следовательно, это разные искусства — то, с помощью которого мы заботимся о себе, и то, с помощью которого заботимся о своих принадлежностях.
Алкивиад. Ясно, что разные.
Сократ. Скажи же, что это за искусство, которое помогает нам заботиться о себе?
Алкивиад. Не знаю...
Сократ. Но ведь мы согласились хотя бы, что искусство это улучшает не то, что принадлежит нам,— чем бы это ни было — а нас самих?
Алкивиад. Ты молвишь правду.
Сократ. С другой стороны, знали бы мы, какое искусство улучшает башмаки, если бы не знали, что представляют собою эти последние?
Алкивиад. Это было бы невозможно.
Сократ. Точно так же мы не знали бы, какое искусство улучшает кольца, если бы не знали, что такое кольцо.
Алкивиад. Это верно.
Сократ. Что же? Можем ли мы знать, какое искусство нас улучшает, если не знаем, что мы такое?
Алкивиад. Нет, не можем.
Сократ. Легко ли познать самого себя (ведь не первый же встречный начертал это на Пифийском храме! 5І)? Или, наоборот, это трудно и доступно не всякому?
Алкивиад. Часто мне казалось, Сократ, что это доступно всем, а часто, наоборот, представлялось весьма трудным делом.
Сократ. Но, Алкивиад, легко ли это или нет, с нами происходит следующее: познав самих себя, мы одновременно познаем заботу, в которой нуждаемся, а без такого познания мы никогда этого не поймем.
Алкивиад. Истинно так.

Сократ. Послушай же: каким образом могли бы мы отыскать самое «само»? 52 Ведь так мы, быть мо-
жет, узнали бы, что мы собой представляем, не зная же первого, мы не можем знать и себя.
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Будь же внимателен, ради Зевса! С кем ты сейчас беседуешь? Не со мной ли?
Алкивиад. С тобой.
Сократ. Значит, и я веду беседу с тобой?
Алкивиад. Да.
Сократ. Следовательно, ведущий беседу — это Сократ?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. А слушает Сократа Алкивиад?
Алкивиад. Да.
Сократ. Не с помощью ли речи ведет беседу Сократ?
Алкивиад. Само собой разумеется.              с
Сократ. А беседовать и пользоваться словом, по твоему мнению, это одно и то же?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Ну а пользующийся чем-то и то, чем он пользуется, разве не разные вещи?
Алкивиад. Как ты говоришь?!
Сократ. К примеру, сапожник работает резаком, ножом и другими инструментами.
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, тот, кто работает и пользуется резаком, и то, чем работающий пользуется, — это разные вещи?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Тогда, следовательно, инструмент, на котором играет кифарист, и сам кифарист — это тоже разные вещи?
Алкивиад. Да.
Сократ. Вот об этом я только что и спрашивал — d всегда ли представляются отличными друг от друга тот, кто пользуется чем-либо, и то, чем он пользуется?
Алкивиад. Всегда.
Сократ. Что же мы скажем о сапожнике: работает он только инструментами или также и руками?
Алкивиад. Также и руками.
Сократ. Значит, и ими он пользуется?
Алкивиад. Да.
Сократ. Но когда он сапожничает, он ведь пользуется и глазами?

257
9 Платон, т. 1

Алкивиад. Да.              ;
Сократ. Следовательно, сапожник и кифарист — это не то, что руки и глаза, с помощью которых они работают?
Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Но ведь человек пользуется и всем своим телом?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. А ведь мы говорили, что пользующееся чем-то и то, чем оно пользуется, это разные вещи?
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, человек — это нечто отличное от своего собственного тела?
Алкивиад. Похоже, что да.
Сократ. Что же это такое — человек?
Алкивиад. Не умею сказать.
Сократ. Но во всяком случае ты уже знаешь: человек — это то, что пользуется своим телом.
Алкивиад. Да.
С о к р а т. А что иное пользуется телом, как не душа?
Алкивиад. Да, это так.
Сократ. Значит, она им управляет?
Алкивиад. Да.
Сократ. Полагаю, что никто не думает иначе ват о чем...
Алкивиад. О чем же?
Сократ. Человек — не является ли он одной из трех вещей?
Алкивиад. Какие же это вещи?
Сократ. Душа, тело и целое, состоящее из того и другого.
Алкивиад. Это само собой разумеется.
Сократ. Но ведь мы признали человеком то самое, что управляет телом?
Алкивиад. Да.
Сократ. Что же, разве тело само управляет собой?
Алкивиад. Ни в коем случае.
Сократ. Мы ведь сказали, что оно управляемо.
Алкивиад. Да.
Сократ. Вряд ли поэтому оно то, что мы ищем.
Алкивиад. Видимо, да.
Сократ. Но значит, телом управляют совместно душа и тело, и это и есть человек?
Алкивиад. Возможно, конечно.

Сократ. На самом же деле менее всего: если одно
из двух, составляющих целое, не участвует в управлении, никоим образом не могут управлять оба вместе.
Алкивиад. Это верно.
Сократ. Ну а если ни тело, ни целое, состоящее из тела и души, не есть человек, остается, думаю я, либо считать его ничем, либо, если он все же является чем-то, заключить, что человек — это душа.
Алкивиад. Безусловно, так.
Сократ. Нужно ли мне с большей ясностью доказать тебе, что именно душа — это человек? 53
Алкивиад. Нет, клянусь Зевсом, мне кажется, что сказанного достаточно.
С о к.р а т. Даже если доказательство было не вполне безупречным, однако в меру достаточным, этого нам довольно. Безупречно осведомлены мы будем тогда, когда выясним то, что пока опустили из-за необходимости подробного рассмотрения.
Алкивиад. А что это такое?
Сократ. Перед этим было сказано, что прежде всего надо рассмотреть самое «само». Теперь же вместо «самого» как такового мы рассмотрели каждую «самость» — что она собой представляет,— и, быть может, этого нам будет довольно: мы ведь отметили, что в нас нет ничего главнее души.
Алкивиад. Разумеется, нет.
Сократ. Значит, правильным будет считать, что, когда мы общаемся друг с другом и пользуемся при этом речью, это душа говорит с душою?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. В этом и заключалось значение того, что я сказал несколько раньше: когда Сократ беседует с Ал- кивиадом, пользуясь речью, он обращается со своими речами не к лицу Алкивиада, как можно было бы думать, но к самому Алкивиаду, то есть к его душе.
Алкивиад. Я с этим согласен,
Сократ. Следовательно, тот, кто велит нам познать самих себя, приказывает познать свою душу.
Алкивиад. По-видимому.
Сократ. Значит, тот, кому известно что-либо о частях своего тела, знает то, что ему принадлежит, но не самого себя.
Алкивиад. Это так.
9*
259
Сократ. Следовательно, ни один врач не знает себя как врача, и ни один учитель гимнастики не знает себя как такового.

Алкивиад. Видимо, нет.
Сократ. Значит, далеко до того, чтобы земледельцы и другие ремесленники знали самих себя; вдобавок они, по-видимому, не знают и своих собственных свойств, но понимают лишь то, что более отдаленно относится ь к их ремеслу. Они разбираются только в том, что имеет отношение к телу и помогает за ним ухаживать.
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Если же рассудительность заключается в познании самого себя, то никто из них не разумеет этого искусства.
Алкивиад. Видимо, нет.
Сократ. Потому-то ремесла эти кажутся благородному человеку пошлыми и недостойными изучения.
Алкивиад. Да, безусловно.
Сократ. Значит, мы снова пришли к тому, что человек, заботящийся о своем теле, заботится о том, что ему принадлежит, но не о себе самом?
Алкивиад. По-видимому.
Сократ. Тот же, кто проявляет заботу об имуществе, заботится и не о себе и не о том, что ему принад- с лежит, но о вещах еще более отдаленных.
Алкивиад. Я с этим согласен.
Сократ. Ведь любитель наживы занимается даже не своими вещами.
Алкивиад. Это верно.
С о к р а т. И если бы кто был влюблен в Алкивиадово тело, он любил бы не Алкивиада, но что-то из принадлежащих Алкивиаду вещей.
Алкивиад. Ты говоришь правду.
Сократ. А тот, кто влюблен в твою душу?
Алкивиад. Вывод напрашивается сам собой.
Сократ. Значит, тот, кто любит твое тело, покидает тебя тотчас же, как только тело твое перестает цвести?
Алкивиад. Очевидно, d Сократ. Ну а кто любит твою душу, тот, видно, не покинет ее до тех пор, пока она будет стремиться к совершенствованию?
Алкивиад. По всей вероятности.
Сократ. Вот я и не ухожу, но остаюсь, хотя тело твое начинает увядать и другие тебя покинули.
Алкивиад. Ты хорошо поступаешь, Сократ, не уходи же.
Сократ. Так позаботься о том, чтобы стать по возможности совершеннее.
Алкивиад. Да, я позабочусь об этом.
Сократ. Значит, вот как обстоит твое дело: не было и нет, как видно, приверженца у Алкивиада, сына Кли- ния, кроме единственного и любезного ему Сократа 54, сына Софрониска и Фенареты.
Алкивиад. Воистину так.
Сократ. Не сказал ли ты, что я, подойдя к тебе, лишь немного тебя упредил, поскольку ты первым хотел подойти и спросить, по какой причине лишь я один тебя не покидаю?
Алкивиад. Да, так оно и было.
Сократ. Итак, причина заключается в том, что я был единственным твоим поклонником, все же остальные поклонялись не тебе, а тому, что тебе принадлежит. Но красота твоя увядает, ты же, напротив, начинаешь цвести. И теперь, если только ты не дашь развратить себя афинскому народу и не станешь уродлив, я тебя не оставлю. А я очень опасаюсь того, чтобы ты, став приверженцем народа, не развратился: ведь это приключилось уже со многими достойными афинянами. «Народ отважного Эрехфея» 55 на вид очень хорош, но надо сорвать личину, чтобы он предстал в своем истинном свете; прими же предосторожность, какую я тебе посоветовал.
Алкивиад. Какую именно?
Сократ. Прежде всего упражняйся, мой милый, учись тому, что следует знать, чтобы взяться за государственные дела. А до этого не берись, чтобы не лишиться противоядия и не попасть в опасное положение.
Алкивиад. Мне кажется, ты прав, Сократ. Но попытайся объяснить мне, каким именно образом следует нам о себе заботиться.
Сократ. Быть может, мы уже сделали к этому первый шаг: мы пришли к надлежащему согласию относительно того, что мы собой представляем. Ведь было опасение, как бы, обманываясь на этот счет, мы нечаянно не стали заботиться о чем-то другом, а не о себе.
Алкивиад. Это так.
Сократ. А затем мы поняли, что надо заботиться о душе и именно на нее обращать внимание.
Алкивиад. Это ясно.
Сократ. Ну а заботу о наших телах и имуществе следует предоставить другим.
Алкивиад. Само собой разумеется.
Сократ. Каким же образом мы всё это яснее познаем? Ведь, познав это, мы, очевидно, познаем себя самих. Но во имя богов, постигли ли мы значение прекрасной дельфийской надписи, о которой мы вспоминали недавно?
Алкивиад. Что ты имеешь в виду, мой Сократ?
Сократ. Я скажу тебе, о чем, как я подозреваю, говорит нам и что советует эта надпись. Правда, боюсь, что не подберу достаточного количества примеров, разве вот только пример зрения.
Алкивиад. Как ты это понимаешь?
Сократ. Посмотри и ты: предположим, что изречение это советовало бы нашему глазу, как человеку: «Увидь самого себя!» Как восприняли бы мы подобный совет? Не так ли, что глаз должен смотреть на то, что позволит ему увидеть самого себя?
Алкивиад. Это понятно.
Сократ. Представим же себе ту вещь, глядя на которую мы одновременно увидим и ее и себя самих.
Алкивиад. Ясно ведь, Сократ, что это зеркало или нечто подобное.
Сократ. Ты прав. Но значит, и в глазу, которым мы смотрим, также содержится нечто подобное?
Алкивиад. Несомненно.
Сократ. Ты ведь заметил, что, когда мы смотрим кому-то в глаза, наше лицо, как в зеркале, отражается в глазах лица, находящегося напротив? В так называемом зрачке появляется изображение того, кто в него смотрит.
Алкивиад. Да, это правда.
Сократ. Следовательно, когда глаз смотрит в глаз и вглядывается в лучшую его часть — ту, которой глаз видит,— он видит самого себя.
Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Если же он будет смотреть на какую-либо другую часть человека или на любую из вещей, кроме тех, которым подобен глаз, он себя не увидит.
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. Следовательно, если глаз желает увидеть себя, он должен смотреть в [другой] глаз, а именно в ту его часть, в которой заключено все достоинство глаза; достоинство это — зрение.
Алкивиад. Так.
Сократ. Значит, мой милый Алкивиад, и душа, если она хочет познать самое себя, должна заглянуть
в душу, особенно же в ту ее часть, в которой заключено достоинство души — мудрость, ИЛИ же в любой другой предмет, коему душа подобна.
Алкивиад. Я согласен с тобой, Сократ.
Сократ. Можем ли мы назвать более божествен- с ную часть души, чем ту, к которой относится познание и разумение?
Алкивиад. Нет, не можем.
Сократ. Значит, эта ее часть подобна божеству, и тот, кто всматривается в нее и познает всё божественное — бога и разум, таким образом лучше всего познает самого себя.
Алкивиад. Это очевидно.
(Сократ. И подобно тому как зеркала бывают более ясными, чистыми и сверкающими, чем зеркало глаз, так и божество являет себя более блистательным и чистым, чем лучшая часть нашей души.
Алкивиад. Это правдоподобно, Сократ.
Сократ. Следовательно, вглядываясь в божество, мы пользуемся этим прекраснейшим зеркалом и определяем человеческие качества в соответствии с добродетелью души: именно таким образом мы видим и познаем самих себя.
Алкивиад. Да.) 56
Сократ. Ну а познавать самого себя, как мы согласились,— значит быть рассудительным?
Алкивиад. Несомненно.
С о к р а т. А не познавая самих себя и не будучи рассудительными, можем ли мы понять, что в нас есть хорошего и плохого?
Алкивиад. Но как, мой Сократ, могло бы это статься?
Сократ. Тебе ведь, наверное, показалось бы невоз- d можным, чтобы тот, кто не знает Алкивиада, знал бы, что именно принадлежит Алкивиаду как его неотъемлемое свойство?
Алкивиад. Да, невозможным, клянусь Зевсом.
Сократ. Точно так же ведь невозможно знать наши свойства, если мы не знаем самих себя?
Алкивиад. Конечно.
Сократ. А если мы не знаем собственных свойств, то не знаем и того, что к ним относится?
Алкивиад. Ясно, что не знаем.
Сократ. Но тогда мы не вполне верно признали недавно, что есть люди, не знающие себя, но знающие

свои свойства, а также люди, знающие, что относится к этим свойствам: ведь постигать всё это — себя, свои свойства и то, что к ним относится,— по-видимому, дело одного и того же искусства.
Алкивиад. Похоже, ты прав.
Сократ. При этом всякий, кто не знает своих свойств, не может знать соответственно и свойств других людей.
Алкивиад. Совершенно верно.
Сократ. А если он не знает свойств других людей, он не будет знать и свойств государства.
Алкивиад. Это неизбежно.
Сократ. Такой человек не может стать государственным мужем.
Алкивиад. Конечно, нет.
Сократ. А также и хозяином дома.
Алкивиад. Никоим образом.
Сократ. Ведь он не будет даже понимать, что он делает.
Алкивиад. Разумеется.
Сократ. Ну а тот, кто этого не понимает, не будет разве подвержен ошибкам?
Алкивиад. Несомненно, будет.
Сократ. А ошибаясь, разве не скверно будет он вести как домашние, так и общественные дела?
Алкивиад. Разумеется, скверно.
Сократ. Ведя же их скверно, не будет ли он выглядеть жалким?
Алкивиад. И даже очень.
Сократ. А те, для которых он будет трудиться?
Алкивиад. И они также.
Сократ. Значит, невозможно быть счастливым, не будучи разумным и достойным.
Алкивиад. Да, невозможно.
Сократ. Значит, порочные люди несчастливы.
Алкивиад. Именно так.
Сократ. Следовательно, и разбогатевший человек не избегнет несчастья; его избежит лишь человек рассудительный.
Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Значит, государства для своего благополучия, мой Алкивиад, не нуждаются ни в стенах, ни в триерах, ни в корабельных верфях, ни в многонасе- ленности, ни в огромных разміерах, если они лишены добродетели.
Алкивиад. Да, это так.
Сократ. Если же ты желаешь правильно и достойно заниматься государственными делами, ты с должен прививать своим согражданам добродетель.
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Но может ли кто привить другому то, чего он сам не имеет?
Алкивиад. Как мог бы он это сделать?
Сократ. Поэтому прежде всего ему надо самому обрести эту добродетель. Это также долг каждого, кто намерен не только управлять собой и тем, что ему принадлежит, и проявлять об этом заботу, ню и заботиться
  1. государстве и его интересах.

Алкивиад. Ты говоришь правду.
Сократ. Поэтому ты должен уготовить себе не свободу властвовать, делая для себя и для города все, что тебе угодно, но рассудительность и справедливость.
Алкивиад. Это очевидно.
Сократ. Ибо если вы — ты и город — будете дей- d ствовать справедливо и рассудительно, ваши действия будут угодны богам.
Алкивиад. По всей вероятности.
Сократ. И как мы говорили раньше, вы будете в этом случае действовать, вглядываясь в ясный блеск божества.
Алкивиад. Это понятно.
Сократ. А имея этот блеск перед глазами, вы узрите и познаете самих себя и то, что является для вас благом.
Алкивиад. Да.
Сократ. Значит, вы будете действовать правильно и достойно.
Алкивиад. Да.
Сократ. Но я могу поручиться, что, действуя таким е образом, вы наверняка будете счастливы.
  1. Алкивиад. Ты — верный поручитель.

Сократ. Если же вы будете действовать несправедливо и брать в пример все безбожное и темное, то, естественно, и дела ваши будут такими и самих себя вы не познаете.
Алкивиад. По-видимому.
Сократ. В самом деле, мой милый Алкивиад, если у кого-либо (будь то частное лицо или государство) есть возможность делать все, что ему вздумается, а ума
при этом нет, какая ему может быть уготована судьба? Например, если бы больному была предоставлена возможность делать все, что он вздумает, при том, что он не обладает разумом врача, и он будет действовать как тиран, то есть не сумеет себя обуздать, каков будет его удел? Разве не погубит он скорее всего свое тело?
Алкивиад. Ты прав.
Сократ. А если на корабле любому будет дана возможность делать все, что ему угодно, при том, что у него нет разума и добродетели кормчего,— понимаешь ли ты, что приключилось бы с ним и его спутниками по плаванию?
Алкивиад. Да, в этом случае все они погибли бы.
Сократ. Точно таким же образом обстоит дело в государстве и при всех видах неограниченной власти: как только исчезает добродетель, наступает несчастье.
Алкивиад. Да, это неизбежно.
Сократ. Следовательно, достойнейший мой Алкивиад, тебе надо уготавливать как себе, так и городу, если вы намерены процветать, не тиранию 57, но добродетель.
Алкивиад. Это правда.
Сократ. И раньше чем будет обретена добродетель, не то что ребенку, но и зрелому мужу лучше не властвовать, но отдать себя под водительство более достойного человека.
Алкивиад. Ясно, что лучше.
Сократ. А то, что лучше, разве не прекраснее?
Алкивиад. Прекраснее.
Сократ. То же, что прекраснее, разве не более подобает?
Алкивиад. Как же иначе?
Сократ. Следовательно, дурному человеку подобает рабствовать: так будет лучше.
Алкивиад. Да.
Сократ. Ведь порочность — это рабское свойство.
Алкивиад. Очевидно.
Сократ. А добродетель присуща свободе.
Алкивиад. Да.
Сократ. Так разве, мой друг, не следует избегать всего рабского?
Алкивиад. И даже очень, Сократ.
Сократ. Чувствуешь ли ты теперь свое состояние? Подобает оно свободному человеку или нет?

Алкивиад. Мне кажется, я его даже очень чувствую 58.
Сократ. Знаешь ли ты, как можно избежать того, что с тобою сейчас творится? Мне не хочется давать имя этому твоему состоянию — ты так красив.
Алкивиад. Но я и сам знаю.              d
Сократ. Ну и как же?
Алкивиад. Я избегну этого состояния, если ты пожелаешь, Сократ.
Сократ. Нехорошо ты говоришь, Алкивиад.
Алкивиад. Но как же надо сказать?
Сократ. «Если захочет бог» 59.
Алкивиад. Вот я и говорю это. А кроме того, я опасаюсь, что мы поменяемся ролями, мой Сократ: ты возьмешь мою личину, я — твою. Начиная с нынешнего дня я, может статься, буду руководить тобою, ты же подчинишься моему руководству.
Сократ. Благородный Алкивиад, любовь моя в этом © случае ничем не будет отличаться от любви аиста60: взлелеяв в твоей душе легкокрылого эроса, она теперь будет пользоваться его заботой.
Алкивиад. Но решено: с этого момента я буду печься о справедливости.
Сократ. Хорошо, если б ты остался при этом решении. Страшусь, однако, не потому, что не доверяю твоему нраву, но потому, что вижу силу нашего города — как бы он не одолел и тебя, и меня61.
 
<< | >>
Источник: А. Ф. ЛОСЕВ. ПЛАТОН. Собрание сочинений в четырех томах. Том 1. Издательство « мысль » москва - 1990. 1990

Еще по теме Сократ, Критон:

  1.   3. СОКРАТ
  2.   Сократ о самом себе
  3.   После признания Сократа~виновным
  4.   5. СОКРАТ
  5.   УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН [‡‡]
  6. Критом, Сократ
  7. ЕВТИДЕМ
  8. 3. СОКРАТ
  9. Сократ, Критон
  10. Гермоген, Кратил, Сократ
  11. АПОЛОГИЯ СОКРАТА
  12. КРИТОН