<<
>>

Существовал ли “литературный язык” в Киевской Руси?

Вопрос о происхождении русского литературного языка занимает особое место в русской филологической науке: трудно найти другую тему, которая была бы предметом столь эмоционального обсуждения при столь скромных результатах. Различные ее аспекты (обычно соотношение церковнославянских и собственно восточнославянских элементов в словаре литературного языка) привлекали внимание Лудольфа в XVII веке (Лудольф 1696), Ломоносова — в XVIII веке (Ломоносов 1758), Шишкова (1811), Добровского (1820), К. С.

Аксакова (1846), Булича (1893), Срезневского (1849) и других — в девятнадцатом, а в двадцатом — Шахматова (1925), Обнорского (1934), Виноградова (1958), Унбегауна (1965), Исаченко (1963) и многих других. Рамки настоящей статьи не позволяют нам дать полный обзор сложной истории этого вопроса[92]. Мы ограничимся рассмотрением основных контроверз и попытаемся выявить методологические недостатки некоторых теорий, осложняющие — чаще, чем хотелось бы — дискуссию о происхождении русского литературного языка.

Главный предмет споров о киевском происхождении русского литературного языка хорошо известен и связан в первую очередь с именами Шахматова и Обнорского. Позиция Шахматова, как показал Шевелев (1960), в значительной мере опирается на более ранние взгляды Аксакова. Этот подход развивается, в частности, в работах Унбегауна и Шевелева. По мнению этих исследователей, первым литературным языком древней Руси был церковнославянский, пришедший с принятием христианства в конце X века, который на протяжении многих столетий вбирал в себя восточнославянские элементы; этот сплав и привел к появлению в XVIII веке того, что принято считать русским литературным языком. Исходные положения школы Обнорского в точности противоположны: русский литературный язык существовал до крещения Руси и состоял исключительно из восточнославянских элементов; этот собственно русский язык подвергался все возрастающему влиянию церковнославянского, пока, опять же в XVIII веке, эта диалектная смесь не стала основой современного литературного языка. Несколько усложненный вариант теории Обнорского был предложен в 1953 году Якубинским (1953), по мнению которого имеются указания на существование двух литературных и деловых языков, а именно, заимствованного церковнославянского языка в Киеве и собственно восточнославянского в Новгороде. Взгляды Обнорского повторяются в работах Черных (1952), Ефимова (1954) и других. Виноградов попытался примирить эти два взгляда, предположив, что в Киевской Руси был один литературный язык, существовавший в двух вариантах — один использовался в церковном обиходе и агиографической литературе, а другой использовался в миру (Виноградов 1958). Работы Толстого (1961), Хюттль-Ворт (1968), Аванесова (1973), Улуха- нова (1972) и других авторов содержат обширный материал об истории славянизмов в русском языке, но не предлагают принципиально новых подходов к проблеме его возникновения. Исключением следует считать радикальные взгляды Исаченко (1973), который полностью отрицает преемственность исторической эволюции русского литературного языка до XVII века и подчеркивает роль насыщенного галлицизмами языка русского дворянства в его новейшей истории.

Если взгляды Шахматова можно упрекнуть в поверхностной прямолинейности, то позиция школы Обнорского граничит с абсурдом: понятие “литературного языка” искусственно растягивается для того, чтобы включить не только такие тексты, как “Слово о полку Игореве” и “Моление Даниила Заточника”, но и “Поучение” Владимира Мономаха и даже такой явно нелитературный памятник, как “Русская правда”, с его лапидарными формулировками, восходящими, очевидно, к традиции устной кодификации юридических норм, ничего общего не имеющими с понятием “литературы” (Обнорский 1946).

Парадоксальным образом абсурдно расширительная трактовка понятия литературного языка оказала положительное влияние на последующие исследования в этой области: впервые филологи должны были задуматься над самым фундаментальным понятием: что, собственно, означает термин “литературный язык” применительно к столь различным хронологическим и социальным ситуациям, как домонгольская Русь, стагнация времен так называемого “второго южнославянского влияния” (XV в.), лингвистический хаос петровского времени или современное многонациональное государство? Где проходит граница между литературой и другими формами письменности? Существовало ли в Киевской Руси наддиалектное койне? Есть ли возможность (и необходимость) различения между генетическими и функциональными церковнославянизмами, или между церковнославянскими заимствованиями и более поздними имитациями?

Работы последующего времени смело обращаются к этим и подобным вопросам, часто предлагая оригинальные и информативные ответы (см., например, Успенский 1973). Вызывают сожаление слишком частое повторение общеизвестного (ср. Ун- бегаун 1970) или продолжающееся появление работ, в которых трудно отличить полемику от исследования (ср. Соколова 1971, Жуковская 1972). Кроме того, многие специалисты по истории русского литературного языка страдают от упрощенного взгляда на объект исследования, от стремления видеть в языке поляризованные абстракции, лишь косвенно связанные с реальными данными текстов. Фундаментальная дихотомия — “церковнославянский” vs. “русский”— не принимает во внимание того факта, что старославянский язык сам по себе был чрезвычайно сложным и неоднородным образованием еще до того, как он достиг Киевской Руси (смесь восточноболгарских, македонских, моравских, а также в меньшей степени старочешских и польских элементов), причем этот язык мог появиться на Руси в нескольких вариантах, например — глаголический македонский вариант в Новгороде и кириллический болгарский извод в Киеве. Попав на восточнославянскую территорию, церковнославянский язык постепенно изменялся на протяжении столетий, вбирая в себя некоторые собственно русские элементы, а затем — в эпоху так называемого второго южнославянского влияния в XV веке — элементы болгарского и сербского происхождения, точный состав которых еще предстоит установить[93]. Церковнославянское влияние сказалось и на развитии собственно русского языка. Хорошо известно, например, использование церковнославянизмов наряду с собственно русскими элементами в текстах такого смешанного жанра, как летописи (см. Хюттль-Ворт 1973), но влияние церковнославянского языка проникло и в ткань разговорной речи: до сего дня русские диалекты обнаруживают множество несомненных славянизмов, часто отсутствующих в литературной норме (Порохова 1969, 1972). Более того, сама идея о том, что церковнославянский язык был на Руси чуждым, противоположным исконным восточнославянским диалектам, игнорирует то обстоятельство, что старославянский язык в Восточной Европе (и, в более позднее время, национальные изводы церковнославянского языка), подобно средневековой латыни на Западе, был языком межнациональным, как и сообщество образованных православных славян, которое он обслуживал. Разделение мира на “своих” и “чужих”, столь характерное для национальных государств эпохи Ренессанса, было совершенно чуждым Средневековью (Хеер 1969, 1—13).

Этот искусственно дихотомический подход влияет на дискуссию о соотношении письменного и разговорного языка, которые иногда приравниваются к “литературному” и “нелитературному”, хотя имеется немало данных о взаимопроникновении разговорных и книжных форм.

Улуханов (1972, 57) приводит пример из Начальной летописи: и рече ему Волга lt;...gt;: погребъ мя, иди же яможе хочеши; но можем ли мы поверить, что в Киевской Руси разговорный русский язык (даже язык княгини) допускал употребление действительных причастий прошедшего времени? Все, кому приходилось всерьез заниматься изучением древнерусских текстов, знают, что противопоставленность литературного и нелитературного языка далеко не всегда очевидна. В пределах одного жанра язык допускает широкое варьирование в отношении синтаксиса и словаря.

Например, изысканные построения в “Слове о законе и благодати” митрополита Иллариона имеют мало общего с лаконическим поучением северянина Луки Жидяты, а древнерусские грамоты, которые иногда считаются характерными примерами чисто восточнославянского языка, в действительности включают как собственно русские, так и церковнославянские элементы, используемые в зависимости от обстоятельств их написания (договоры, предсмертные завещания и т. п.). Или, если говорить о более позднем времени, можно сравнить новославянское плетение словес в посланиях Ивана Грозного к Курбскому (если считать их подлинными) с его же грубоватыми, лишенными всякой изысканности отповедями незадачливому царедворцу Василию Грязному. Даже летописи, которые часто считаются примерами древнерусского литературного языка, различаются в зависимости не только от места написания (более простой язык в северных летописях, более изысканный — в южных) и от жанра (от простого перечисления событий, происшедших в течение года, до хорошо построенных литературных повествований, как, например, ослепление Василия Теребовльского), но и от темы в пределах одного жанра (три части “Поучения” Владимира Мономаха). Подчас языковые различия проявляются на уровне отдельных слов, например, в выборе между полногласием и неполногласием (страна/сторона), причем выбор между восточнославянскими формами и церковнославянизмами иногда определялся такими факторами, как желание писца выровнять правый край страницы, выбирая в зависимости от оставшегося на строке места более длинный или более короткий вариант (Кандаурова 1968). Несколько столетий спустя Ломоносов выбирал между славянскими и русскими формами, следуя требованиям метра или рифмы, и игнорировал при этом собственную теорию распределения этих слов по “трем штилям”. Короче говоря, чрезмерно упрощенный биполярный подход к истории русского литературного языка не позволяет ожидать серьезных результатов.

Ответ на вопрос в заголовке этой статьи очевидно зависит от того, как мы определяем термин “литературный язык”. Одно из немногих ясных и убедительных определений этого понятия, немало пострадавшего от злоупотреблений, принадлежит Исаченко (1958): (1) литературный язык поливалентен, то есть доступен всем членам общества и пригоден для различных типов коммуникации; (2) в литературном языке существуют нормативная орфоэпия, орфография, грамматика и лексика; (3) употребление литературного языка обязательно для всех членов данного общества; и (4) в нем существует стилистическая дифференциация. Эти четыре требования представляют собой различные аспекты единого состояния, при котором литературный язык имеет, с одной стороны, нейтральное ядро, систему эксплицитных норм, внутренняя организация которой является отправной точкой для характеризации стилистических отклонений. Действительно, когда мы говорим, что Шолохов употребляет диалектизмы, язык Сахарова отличается сложностью синтаксиса и обилием именных конструкций, что характерно для научной прозы, Маяковский склонен к игре слов и употреблению неологизмов, а студенческий жаргон ярко эллиптичен, мы имеем в виду, что каждая из этих стилистических разновидностей отличается от стандартной, нейтральной речи, которая — если прибегнуть к несколько тяжеловесному определению — служит нормализованной основой большей части речевой коммуникации в русском обществе двадцатого века. Иначе говоря, литературный язык моноцентричен: в нем установлена единая норма, и восприятие носителей, ощущающих стилистическое богатство и многообразие его употреблений, направлено, так сказать, изнутри наружу, основано на способности воспринимать отклонения от нейтрального ядра. Заметим, что речь здесь идет не о филологическом или лингвистическом, а о социолингвистическом явлении: современное общество считает стилистические вариации своего языка именно вариациями, т. е. отклонениями от стандартной, нейтральной нормы.

В этом отношении современное общество отличается от древнерусского. У нас нет абсолютно никаких оснований утверждать, что нейтральное ядро существовало на всем протяжении истории древнего Киева. Напротив, материалы сохранившихся памятников и предположения, основанные на анализе других стилистических разновидностей языка, не сохранившихся в старых записях (например, былин), приводят нас к совершенно противоположному заключению: в древней Руси существовало несколько видов языковой нормы, причем допустимая степень отклонений зависела от конкретного жанра. Для иллюстрации этого положения достаточно будет привести несколько примеров. Так, языковая норма для юридических текстов, установленная первоначально устной традицией и зафиксированная в текстах начиная с 1282 года, характеризовалась лаконичностью, афористичностью и паратаксисом и, конечно, отличалась от разговорного языка того времени. Стилистической нормой агиографических текстов и проповедей является употребление рамочных конструкций, ассоциативность, риторические вопросы и восклицания, и, разумеется, обилие церковнославянизмов. Не будет особой смелостью утверждение о том, что народный эпос Киевской Руси имел свои собственные нормы, возможно, отличные от тех, которые проявляются в былинах, впервые записанных лишь в семнадцатом столетии (синтаксический параллелизм, обилие уменьшительных форм, дактилическая клаузула и т. п.), но, несомненно, близкие к ним. Аналогично, тексты договоров, завещаний, возможно — частной переписки, если судить по новгородским берестяным грамотам, имели свои собственные стилистические условности. Языковые нормы существовали применительно к конкретному стилю, и хотя они, разумеется, могли пересекаться, стиль различных жанров невозможно было считать отклонением от некоего нейтрального ядра, общего для всех стилистических разновидностей и не зависящего от конкретного жанра. Наиболее яркие доказательства этого утверждения можно найти в языке летописей: согласно общепринятому мнению, многообразие жанровых и стилистических особенностей этих памятников представляет собой смесь нескольких языковых норм, чистые примеры которых можно найти в юридических текстах, проповедях или житиях, народном эпосе, сказках и т. д. Насколько мне известно, никому из исследователей не приходило в голову считать язык древнерусских летописей примером “стандартного языка” — нейтральной нормы, а язык, скажем, юридических документов или церковных сочинений — отклонениями от этой нормы.

Таким образом, мы приходим к следующему бесспорному выводу: в отличие от нашего времени, социолингвистическая ситуация в Киевской Руси была полицентричной. Существовало несколько типов языка, каждый из которых функционировал в определенной социальной ситуации и обладал собственными фонетическими, морфологическими, синтаксическими и лексическими нормами. В определенной степени отличия этих норм определялись происхождением формальных средств их выражения (восточнославянские полногласия типа город vs. церковнославянизмы типа град; славянский паратаксис vs. заимствованный из греческого гипотаксис), и, конечно, стилистические типы могли перекрывать друг друга (язык грамот близок к языку юридических текстов; проповеди содержат множество элементов, которые можно также обнаружить в переводах патристических текстов, и т. д.[94]). Поскольку мы определили литературный язык как моноцентричную структуру, состоящую из нейтрального ядра и жанровых отклонений, и поскольку, как было показано выше, социолингвистическая ситуация в древней Руси отличалась полицентричностью, остается признать, что в Киевской Руси не было литературного языка. Существовал язык литературных произведений (причем весьма утонченный — достаточно вспомнить об Илларионе, Кирилле Туровском, авторе “Слова о полку Игореве”, “Молении” Даниила Заточника и др.), и были другие нормализованные, утонченные и социально обусловленные формы речи и письма, — но стандартный литературный язык как таковой не существовал. Лишь позже, на протяжении столетий, по мере того как взаимоотношения жанров менялись вместе с социальной и экономической структурой общества, у полицентри- ческой структуры древнерусского языка стал образовываться единый центр: старые жанровые нормы стали ослабевать, формы и формулы, характерные для одних жанров, начали проникать в другие (ср., например, постепенное проникновение церковнославянских написаний и грамматических окончаний в язык русского права[95]), стали появляться новые жанры, не связанные традицией и заимствующие лингвистический материал из разных источников (например, дипломатическая переписка, переводные газеты, драматургия). Этот долгий и сложный процесс сопровождался расширением запаса форм, не принадлежавших к конкретным жанрам, в результате чего и возникло нейтральное ядро, без которого не существует литературного языка (иначе говоря — стандартного языка, Hoch- sprache). История любого литературного языка — это история его нормы. Современный русский литературный язык возник в результате постепенного перехода от полицентрической нормализации к моноцентрической.

<< | >>
Источник: Ворт Дин. Очерки по русской филологии / Перевод с англ. К. К. Богатырева. — М.: Индрик,2006. — 432 с.. 2006

Еще по теме Существовал ли “литературный язык” в Киевской Руси?:

  1. Примечания
  2. ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ ФИЛОЛОГИ О СТАРОСЛАВЯНСКОМ И ДРЕВНЕРУССКОМ ЛИТЕРАТУРНОМ ЯЗЫКЕ