<<
>>

9. Л. Н. и М. Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ 6 апреля 1878. Вилюйск.

Милые мои друзья Саша и Миша, Будем продолжать наши беседы о всеобщей истории. Для ясности хода моих мыслей в этой беседе полезно будет нам припомнить содержание прежних.

Предисловие к истории человечества составляют:

Астрономическая история нашей планеты;

Геологическая история земного шара;

История развития того генеалогического ряда живых существ, к которому принадлежат люди.

Это научная истина, известная с давнего времени.

Большинство натуралистов благоволило признать ее за истину лишь недавно.

И я сказал: большинство натуралистов до недавнего времени интересовалось научною истиною меньше, нежели следовало. Мало знакомо с нею и теперь. Мне прийдется много спорить против них из-за этого.

Чтобы ясно было, какие именно понятия признаю я истинными, я сделал характеристику научного мировоззрения по отношению к предметам естествознания.

Существенные черты этой характеристики таковы:

То, что существует,— вещество.

Наши знания о качествах вещества — это знания о веществе, как веществе, существующем неизменно. Какое- нибудь качество, это: само же вещество, существующее неизменно, рассматриваемое с одной определенной точки зрения.

Сила, это: — качество, рассматриваемое со стороны своего действования. Итак: сила, это: — само же вещество.

Законы природы, это: — способы действования сил. Итак: законы природы, это: — само же вещество.

Я сказал: никто из натуралистов, сколько-нибудь уважающих себя и сколько-нибудь уважаемых другими натуралистами, не решится сказать, что он не находит этих понятий истинными; всякий скажет, что это его собственные понятия.

И я прибавил: да, все они скажут: «Это так»; но очень многие — почти все — скажут, сами не понимая, что прочли, у них знакомство с этими понятиями очень плохо; и образ мыслей очень во многом не соответствует этим понятиям.

Сделав эти общие заметки об отношениях большинства натуралистов к научной истине, я перешел к обзору содержания астрономического отдела предисловия к истории человечества.

История нашей солнечной системы и, в частности, нашей планеты, разъяснена Лапласом. Этот его труд — ряд очень простых, совершенно бесспорных, с научной точки зрения, выводов из Ньютоновой формулы, которая всеми астрономами принимается за истину, не подлежащую ни

малейшему сомнению, и из нескольких общеизвестных фактов, достоверность которых никем из астрономов не отрицается.

Как это теперь, совершенно так это было и в то время, когда Лаплас обнародовал свою работу; оставалось так и во все последующее время: никто из астрономов не подвергал и не считал возможным подвергать ни малейшему сомнению ни Ньютонову формулу, ни какой из общеизвестных фактов, на которые опираются выводы Лапласа.

Дело так просто и достоверность выводов Лапласа так ясна, что с самого обнародования их признавали их за несомненную истину все те, знакомые с ними, люди, которые имели серьезную любовь к истине и обладали знанием, что о делах, понятных всякому образованному человеку, всякий образованный человек может и должен судить сам.

Таких людей было очень много.

Но большинство образованного общества издавна приучено большинством астрономов полагать, что никто, кроме астрономов, не может иметь самостоятельного мнения ни о чем в астрономии.

Наиболее умные люди между астрономами всегда старались разъяснить обществу, что это не так. Для того чтобы находить правильные решения астрономических вопросов,— говорили они обществу,— действительно необходимо иметь специальные знания. Но когда решение найдено, то может оказаться, что оно основывается на общепонятных выводах из общеизвестных фактов. И выводы Лапласа об истории солнечной системы таковы.

Но большинство образованного общества подчиняло себя авторитету большинства астрономов. А большинство астрономов изволило находить, что «Гипотеза Лапласа»,— как назывался тот ряд выводов,—«лишь гипотеза».

Так это говорилось лет шестьдесят или больше.

И вот, наконец, был открыт способ видеть химический состав тел через наблюдение их спектров. Он был применен к спектрам небесных тел.

И всякий, специалист ли, нет ли, увидел: в составе планет и спутников планет нашей системы, в составе нашего солнца, других солнц, туманных пятен находятся некоторые из так называемых «химических простых тел», известных нам по нашей планете.

И большинство астрономов признало: Лаплас прав.

449

15 Н. Г. Чернышевский, т. 2

А между тем факты, открытые спектральным анализом относительно состава небесных сил, сами по себе вовсе не свидетельствуют о том, прав или неправ Лаплас. Из них видно только: химический состав небесных тел более или

менее подобен составу нашей планеты. Эта мысль несравненно более давняя, чем «Лапласова гипотеза», и сравнительно с нею очень неопределительная.

Но масса образованного общества, заинтересовавшись результатами наблюдений над спектрами небесных тел, вдумалась в спор меньшинства и большинства астрономов о гипотезе Лапласа, рассудила взять решение спора под власть своего здравого смысла, решила: меньшинство астрономов говорило правду: Лапласова гипотеза — гипотеза лишь по имени, а на самом деле она — бесспорно достоверный ряд совершенно правильных выводов из несомненных фактов.

И большинство астрономов покорилось решению массы образованного общества.

Такова-то история так называемой «Лапласовой гипотезы ».

Милые мои друзья,

Почти все, что я пишу, я пишу лишь на основании того, что помнится мне.

Единственная справочная книга под руками у меня — словарь Брокгауза1 Много ли найдешь в нем?

При таком характере моих бесед с вами неизбежно: всякое мое слово, как скоро оно относится к чему-нибудь не вполне достоверно известному вам, требует с вашей стороны труда навести справку: не обманывает ли меня моя память.

И рассмотрим, для примера, вопрос: правильно ли излагаю я историю Лапласовой гипотезы?

Сущность дела сводится к двум вещам:

Правильно ли я считаю, что от обнародования Лапласовой гипотезы до применения спектрального анализа к спектрам небесных тел прошло «лет шестьдесят или больше»; и

Правильно ли характеризую я отношение большинства астрономов к Лапласовой гипотезе в этот промежуток времени.

Все остальное — или неизбежный вывод из этих двух вещей, или мелочь, не имеющая силы изменить сущность моего изложения дела о Лапласовой гипотезе,— сущность, состоящую в том, что это дело постыдное для большинства астрономов того промежутка времени; а так как большинство нынешних авторитетных астрономов уж действовали в годы, предшествовавшие открытию спектрального анализа, то — для большинства и нынешних авторитетных астрономов. Справедливость моего суждения об этих гос-

подах знаменитых астрономах определяется лишь степенью верности моих тех двух положений: «до спектрального анализа эти люди и их предшественники называли Лапласову гипотезу мыслью недоказанной), или ошибочной, или могущею оказаться ошибочной»,— и: «это длилось лет шестьдесят или больше».

Вникнем, насколько могут быть неправильными эти две мои мысли.

В какой книге, или брошюре, или в каком периодическом издании обнародовал Лаплас свои выводы об истории солнечной системы?

— Не знаю. Полагаю: если не напечатал он их раньше, то, во всяком случае, они вошли в состав его «Небесной механики». Так ли?

Говорю: не знаю, лишь полагаю. Когда вышла «Небесная механика»? — Без справок я полагал: в самые первые годы нашего века; но у Брокгауза это есть; справившись, я увидел: я ошибся, это было раньше; это было в 1799 году. И увидел, кроме того: свою популярную переделку «Небесной механики», «Изложение системы вселенной», Лаплас успел издать еще раньше того, в 1796 году.

Итак, я считаю с 1799 или даже с 1796. Не ошибаюсь ли? — Быть может. Не знаю. Лишь полагаю. Однакож? — Однакож: едва ли тут есть ошибка.

Но положим, это ошибка. Положим, Лаплас напечатал свою «Гипотезу» лишь под самый конец своей жизни. Когда он умер? — Я думал: около 1825 года. Справлюсь. У Брокгауза есть это. Лаплас умер в 1827 году. Все-таки интервал до спектрального анализа порядочный-таки. Не «шестьдесят лет или больше», но все-таки «лет тридцать или больше». Все-таки более нежели достаточно, чтобы признать продолжительность упрямства большинства астрономов, далеко превзошедшую всякую меру снисходительного суждения о них.

15*

451

Да, но: правильно ли я считаю конец интервала? Когда спектральный анализ был применен к изучению состава небесных тел? — Не знаю2. Полагаю: около 1860 года и едва ли не позже 1860 года. Так ли? Справиться об этом не могу. То издание словаря Брокгауза, которое у меня,— десятое издание; первый том его вышел в 1851, последний в 1855 году. Верно только то, что в этом издании нет ничего о спектральном анализе. Итак: предположим, что это вошло бы в первый том и что в следующих томах не было бы случая хоть мельком упомянуть об этом; и, предполагая, что статьи для первого тома, вышедшего в 1851 году,

писаны целым годом раньше, то есть в 1850 году, все-таки я имею интервал:

с 1827 года до 1850 года — больше двадцати лет.

Продолжительность упрямства против очевидной истины, все-таки с избытком достаточная для того, чтобы быть фактом, позорящим большинство астрономов,— если только факт то, что большинство астрономов действительно до самого спектрального анализа упрямилось против признания Лапласовой гипотезы за истину.

Так ли это? Действительно ли упрямилось оно?

Таково мое воспоминание. Верно ли оно? — Я не могу проверить его справками.

Итак, не обманывает ли меня память?

Я опять делаю всевозможные уступки. Я делаю их не на словах только и не теперь вот только. Я сделал их в мыслях моих, когда писал ту — первую мою беседу; я сделал их не только по обязанности ученого быть строгим к своему мнению, но и по влечению моего личного характера, который, каковы бы ни были дурны его качества, все-таки не злой. Оправдывать людей мне приятно; порицать их мне тяжело, как и всякому другому, не особенно злому человеку, то есть как огромному — если уметь анализировать истинные чувства людей, то, говорю я, кажется: как огромному большинству людей.

Так: я в этом случае сделал,— и во всяких делах обыкновенно бывал рад; надеюсь, и вперед буду обыкновенно бывать рад делать,— всевозможные уступки для отклонения надобности порицать.

Но вот обстоятельство, по которому часто приходилось мне видеть факты человеческой жизни не в таком свете, в каком представляются они людям, не занимавшимся научным анализом этих дел:

Я привык устранять при анализе фактов мои личные желания.

У многих людей это дар природы. Таких людей называют «проницательными».

У меня, быть может, нет врожденной проницательности. Но я люблю истину. И я очень много занимался научным анализом. Потому,— каков бы ни был я в обыденных моих суждениях о делах моей личной жизни,— и я полагаю, что в этих вещах я вовсе не проницателен,— но в научных делах я привык рассматривать факты не совсем-то плохо.

У массы людей, которая не очень проницательна от природы и не привыкла заниматься научным анализом фактов человеческой жизни, сильна склонность подста- новлять на место фактов свои личные мысли, склонности, желания, или, как обыкновенно говорится об этом, смотреть на жизнь сквозь очки, окрашенные тем цветом, какой нравится.

Об этом мы будем говорить много.

Теперь заметим одну черту этой манеры.

Одно из наших желаний — то, чтобы другие думали одинаково с нами; и в особенности те люди, мнение которых важно для нас.

И вот очень многие, когда читают что-нибудь написанное каким-нибудь человеком, по их мнению авторитетным, влагают в его слова такой смысл, какой нравится им.

Я от этой слабости свободен.

Между прочим, уж и по одному тому, что редко она имеет случай касаться меня; и, непривычная мне, касается меня очень слабо. Между поэтами, учеными, вообще писателями, очень немногие авторитетны для меня; — стало быть, редко у меня, непривычно мне желание перетолковывать книги по-моему, наперекор правде; а оставаться свободным от непривычной слабости легко.

Например: я расположен подчинять мои мысли по предметам естествознания мыслям Лапласа. И если бы случилось, что я встретил бы у Лапласа какую-нибудь мысль о каком-нибудь интересующем меня, но не вполне понятном для меня предмете естествознания, то у меня могло бы явиться желание истолковать эту его мысль сообразно моему личному мнению о том вопросе. И тут понадобилось бы мне сделать некоторое усиление над собою, чтобы зорко разобрать, не влагаю ли я в слова Лапласа смысл, какой приятно было бы мне видеть в его словах; это могло бы случиться, по желанию, чтобы не поколебалось во мне от противоречия Лапласа нравящееся мне мое мнение.

Но это лишь один он, он один,— Лаплас,— из всех специалистов по естествознанию, живших после Ньютона, имеет такое значение для меня.

Обо всяком другом я совершенно индиферентно думаю: «согласен он со мною? — Это не прибавляет нисколько к моему суждению о том, как велика вероятность, что мнение, кажущееся мне правдоподобным, действительно верно; — противоречит он мне? — Это нимало не ослабляет правдоподобности моего мнения лично для меня».

И что ж мне за охота стараться понять его слова не в том смысле, какой действительно имеют они, а в таком, какой нравился бы мне?

Вы понимаете, мои милые друзья: речь тут у меня идет о «мнениях», а не о «знаниях»; — о теориях, догадках, а не фактах и правильных, необходимых выводах из фактов.

Пусть бы Лаплас отрекся от своей истории солнечной системы; это нимало не могло бы действовать на мои мысли о ее достоверности. Ее достоверность — это у меня «знание», а не «мнение».

В делах «знания» ничей авторитет не должен ровно ничего значить; и ровно ничего не значит для человека, умеющего различать достоверное знание, научную истину, от «мнений», — теорий или догадок.

Таблица умножения — это нечто совершенно независимое ни от чьих «мнений». Ни над нею, ни наравне с нею нет никакого авторитета. Все авторитеты ничтожны перед нею. И авторитет может относиться лишь к тому, о чем не дает решения она. И при малейшем разногласии с нею авторитет раздробляется в прах.

Такова ж и всякая другая научная истина. Например: ни в чем из того, что опирается на Ньютонову форму, или на Дальтонов закон эквивалентов, или на факт, что существует солнце,— ни в чем из опирающегося на эти истины никакой авторитет не имеет никакого значения.

Мы поговорим об этом побольше, когда дойдет до того очередь.

А теперь я сделал заметку об этом лишь для разъяснения моих отношений к «мнениям» натуралистов. Для меня авторитетны «мнения» Ньютона; и, изживших после Ньютона, «мнения» Лапласа. Только их двух. Если я не «знаю» чего-нибудь, но имею об этом какое-нибудь «мнение», мое «мнение» поколебалось бы, когда бы мне случилось узнать, что «мнение» Ньютона или Лапласа не таково. И я — если бы предмет был достаточно важен и если б у меня нашлась возможность, произвел бы «научную проверку» моего «мнения», и оно перестало бы быть «мнением», стало бы «знанием» или оказалось бы противоречащим какому-нибудь «знанию», и, когда так, я отбросил бы это мое «мнение». Если ж предмет, по-моему, не стоит, лично для меня, хлопот трудного анализа или я, по недостатку специальных знаний, не в силах сделать этого анализа, то я рассудил бы так: «мое мнение кажется мне правдоподобным, вот почему и вот почему; а почему Ньютон (или Лаплас) думает иначе, я не знаю и не умею догадаться; но, вероятно, он понимал дело это лучше, нежели я; отбросить мои соображения не умею; но, вероятно, они ошибочны». И я, не имея возможности вовсе выбросить из моих мыслей мое мнение, все-таки думал бы (и говорил бы, разумеется), что я, однакож, предпочитаю держаться противоположного этому мнению, мнения Ньютона (или Лапласа).

Вы видите, я беру крайний случай: личные мои соображения остаются нимало не опровергнуты; а соображения Ньютона (или Лапласа) остаются вовсе неизвестны мне. И, однакоже, я предпочитаю не мотивированные слова Ньютона (или Лапласа) моим соображениям.

Тем легче мне дать решительный перевес мнению Ньютона (или Лапласа) над моим, если я замечу малейшую ошибочность в моих соображениях или сумею узнать, па каких соображениях основывается догадка («мнение»,— это догадка) Ньютона (или Лапласа).

Вот это и называется: признавать кого-нибудь авторитетом для себя.

У меня лишь два авторитета по естествознанию: Ньютон и Лаплас. И, сколько мог судить я, нет в моих мыслях но естествознанию ничего не приведенного в согласие с их «мнениями». (Вы помните: «мнения» для меня существуют лишь относительно предметов, еще не разъясненных вполне, еще не подведенных под «научное решение».)

Л во всяком случае естествознание не относится к предметам моих личных ученых занятий или интересов. И никакое «мнение» ни по какому из предметов естествознания не имеет ровно никакой важности ни лично для меня, как человека, имеющего личные интересы, ни для какого предмета моих личных ученых занятий.

Стало быть, легко мне смотреть, как это называют, «объективно» даже и на «мнения» Ньютона и Лапласа; легко читать их безо всякого желания заменять действительный смысл их слов какою-нибудь моею личною мыслью.

А слова всех других натуралистов совершенно инди- ферентны для меня: нусь они говорят, что хотят, мне все равно. (Прошу вас помнить, мои друзья: дело идет о «мнениях», о догадках, а не о научных решениях: что «научная истина», то — кем бы то ни было найдено или излагаемо, кем бы ни было сообщаемо мне, равно для меня: священная для меня истина.)

Милые мои друзья, вот именно эти черты хороши во мне:

Любовь к истине; желание пользоваться моими силами — велики ль они, или нет, все равно, — пользоваться моими силами для самостоятельного рассматривания, что •правда, что неправда; понимание того, что отречение от права пользоваться разумом своим — отречение, недостойное существа, одаренного разумом, недостойное человека3.

Эти черты хороши во мне. Но они принадлежат бесчисленному множеству людей. Ровно ничего особенного нет в том, что они принадлежат и мне.

Мало ли что хорошо во мне? — Я умею читать и писать. Это прекрасно. Я довольно порядочно знаю грамматику моего родного языка. Это прекрасно.— И много, много такого, бесспорно прекрасного, могу я сказать о себе по чистой справедливости. Только во всем этом нет ровно ничего особенного.

Так. Мне хвалиться нечем. — Но о многих других я принужден думать нечто очень прискорбное мне.

Хоть и не особенное нечто мое прекрасное качество: «я умею читать и писать»,— это качество лишь меньшинства людей.— То же и обо всем остальном хорошем во мне.

Таких, как я, миллионы людей в образованном обществе цивилизованных стран.

Но людей, отрекающихся от права разумного существа пользоваться своим разумом, десятки миллионов в образованном обществе цивилизованных стран.

Огромное большинство образованного общества не хочет давать себе труд самостоятельно судить о научных делах, по сущности своей понятных всякому образованному человеку,— каковы или все, или почти все те научные дела, которые имеют важное научное значение. Огромное большинство образованного общества еще не отвыкло от умственной лености, бывшей некогда натуральным качеством варваров, погубивших цивилизацию Греции и Рима, остающейся теперь лишь нелепою привычкою их потомков, уж давно ставших людьми цивилизованными.

Это лишь дурная привычка, не соответствующая действительному состоянию умственных сил людей, держащихся ее. И всякий раз, когда эти люди захотят, они без малейшего усилия стряхивают с себя эту дурную привычку и оказываются людьми, умеющими судить о научных делах разумно.

Да: они умеют, когда хотят; но это бывало,— по крайней мере в нашем столетии,— лишь кратковременными эпизодами, возникавшими по поводу каких-нибудь особенных обстоятельств.

В истории астрономии таким эпизодом было заявление прав разума массою образованного общества по поводу результатов спектрального анализа. Масса образованного общества вдумалась в Лапласову гипотезу и нашла: Лап- лас прав. И большинство астрономов немедленно открыло: «да, Лаплас прав».

Это был эпизод совершенно исключительного характера.

А постоянный характер хода дел был до той поры и после того опять стал совершенно иной:

Масса образованного общества полагает, что она не имеет права судить ни о чем в астрономии. Большинство астрономов находит это мнение массы публики очень удобным для своего чванства и вразумляет публику, что это и должно так быть: в астрономии все — такая премудрость, которой невозможно разобрать без знания теории функций. Все, все в астрономии лишь формулы, двухаршинные формулы, испещренные греческими сигмами громадного шрифта и миньятюриыми штучками всяческих алфавитов в два, в три, в четыре этажа одни над другими; — формулы, от которых трещат головы и у них самих, записных специалистов по математике и притом необыкновенно умных людей. Они одни тут компетентны; публике остается лишь слушать, дивиться и принимать на веру дивные вещания их, гениальных мудрецов.

И большинство публики покорствует: слушает, дивится и принимает на веру их премудрые вещания.

А результат? — Не говоря уж об интересах разума массы образованного общества,— результат для самих мудрецов?

Кто выходит из-под контроля общества, выходит из-под контроля здравого смысла общества.

У некоторых людей личный здравый смысл так силен, что не нуждается в поддержке со стороны общества. Но такие люди — редкие, совершенно исключительные явления. Масса людей — люди, как все мы; люди неглупые от природы и от природы не безрассудные; но люди, довольно слабые во всех своих хороших качествах; во всем своем хорошем держащиеся недурно лишь при поддержке общественным мнением.

И что неизбежно следует из того?

Вот что следует вообще обо всякой группе людей, вышедшей или стремящейся выйти из-под контроля общественного мнения.

В огромном большинстве людей всякой такой группы постоянно развивается пренебрежение ко всему тому, что не составляет особенной принадлежности этой группы, ко всему, что не составляет отличия ее от остального общества.

И, между прочим, развивается пренебрежение к обыкновенному, общечеловеческому здравому смыслу; предпочтение своего особенного мудрствования, мудрствования особой группы людей, разуму.

До какой степени успевает в какое-нибудь данное время, в какой-нибудь данной группе взять верх над разумом эта особенная тенденция к пренебрежению разумом из-за чванства специальною премудростью, зависит от исторических обстоятельств; но тенденция эта постоянно действует во всякой такой группе и постоянно стремится совершенно подчинить себе всякую такую группу; и постоянно мила большинству людей всякой такой группы.

Длинны мои разъяснения? Да. Я сам знаю. Длинны. Но, мои милые друзья, сделаю еще одну заметку.

Сила человека — разум. Это общепризнанная истина.

К чему ж ведет, когда так, пренебрежение разумом? — К бессилию.

И если какие-нибудь специалисты,— например, специалисты ученого разряда специалистов, пренебрегают разумом из-за чванства своею специальною премудростью, то и сама их специальная премудрость будет поражена бессилием. Они станут, как это называется,

Великими людьми на малые дела.

Они будут, быть может, ловко играть техническими приемами своего ремесла. Но смысла в их мастерских штучках не будет.

Пока дело идет о формалистических мелочах, они будут ловко вести это пустое дело. Но, как представляется им серьезное, важное дело, они оказываются ничего не понимающими, ничего не умеющими, робеют, путаются, болтают и делают чепуху. Это потому, что для ведения серьезных дел нужен разум, или, попросту говоря, здравый смысл.

Длинны были мои разъяснения, мои милые друзья. Но, при всей своей длинноте, не слишком ли кратки они? — Не знаю.— Масса книг,— я говорю о книгах ученых,— читаемая вами, почти сплошь напичкана вздором...

И потому: достаточны ли были для вас, милые мои друзья, те мои длинные разъяснения? — Не знаю.

Или они были излишни для вас? — Не знаю. Но желаю думать так.

Применим теперь те мысли, изложение которых было, я желаю думать, излишним для вас, к разбору вопроса: насколько правдоподобно для меня, что я ошибся, сказавши: «большинство астрономов упрямилось признать Лап- ласову гипотезу за истину, до самого того времени, как было вынуждено к тому спектральным анализом».

Дело это, лично для меня, индиферентно. Пусть кто угодно говорил как угодно о Лаиласовой гипотезе, мне было все равно,— вот теперь уж тридцать лет,— было все равно.

Лапласова гипотеза была для меня с моей ранней молодости «знанием». Сам Лаплас никакими отречениями от этих своих выводов не мог бы нимало поколебать моего «знания», что эти его выводы — бесспорная, с научной точки зрения, научная истина.

Тем меньше мог я иметь охоты влагать какой-нибудь нравящийся лично мне смысл в отзывы каких-нибудь живших после Лапласа или живущих ныне астрономов ли в частности, вообще ли натуралистов. Никто из них не авторитет для меня. И «мнения» их не имеют веса для меня и по таким вещам, о которых я сам имею лишь «мнение». А всякие их отзывы о научных истинах, по-моему, вовсе неуместны, кроме одного простого выражения: «это истина».

И вот этого-то единственного справедливого отзыва о Лапласовой гипотезе ие попадалось мне, сколько я помню, ни в одной книге, ни в одной статье, писанной кем- нибудь из живших после Лапласа или живущих ныне астрономов ни в одной из всех, читанных мною до «недавнего времени», когда господа большинство астрономов прославили себя открытием, что Лаплас прав.

Все отзывы, помнящиеся мне, были только варияциями на тему: «Лапласова гипотеза — лишь гипотеза». Иной толковал, что это «гипотеза» неосновательная; иной, что это «гипотеза» правдоподобная или даже очень правдоподобная. Но никто, сколько я помню, не говорил: это истина.

Воспоминания других людей моих лет или старших меня летами о тех временах, предшествовавших «недавнему времени» великого открытия: «Лаплас прав», могут быть неодинаковы с моими. Многие могут «помнить», что «издавна» или и «всегда» Лапласова гипотеза была признаваема «большинством» астрономов, или даже «почти всеми», или и вовсе «всеми» астрономами за «истину».

Но я говорю: я полагаю, что подобные «воспоминания» не «воспоминания», а дело недоразумения или результат иллюзии.

«Очень правдоподобно» — это вовсе иное нечто, нежели простое «да».

«Я почти нисколько не сомневаюсь, что Лапласова гипотеза верна»,— это нечто совершенно иное, нежели простое: «Лапласова гипотеза верна».

Друзья мои, кто сказал бы: «очень правдоподобно, что таблица умножения верна», тот был бы трус, или лжец, или невежда. О научных истинах выражаться так — неприличная вещь, пошлая вещь, бессмысленная вещь.

Но кому, но недостатку специальных знаний, воображается, что он имеет лишь «мнение» о каком-нибудь специальном деле, и воображается, что лишь специалисты компетентны решать это дело,— тот, в своей личной беспомощности, жадно хватается за опору, какую могут, по его предположению, давать ему отзывы авторитетных для него специалистов, и влагает в их слова такой смысл, какого жаждет. Он читает: «Это вероятно»,— и он в восторге; и через пять минут ему уж воображается, будто он прочел: «Это просто несомненно»; еще пять минут, и он уж воображает, будто бы в прочтенном им отзыве было сказано: «это несомненно».

Я избавлен моими научными правилами от охоты к таким подкрашиваньям читаемых мною книг в колорит, нравящийся мне.

Лично для меня совершенно все равно, в каком вкусе кому из ученых угодно писать. Те немногие ученые, которые авторитетны для меня, авторитетны для меня лишь потому, что не выделывают фокус-покусов, не чванятся, не презирают разума, дорожат научною истиною.

И переделывать их слова по моему вкусу я не имею склонности, потому что не имею надобности: у них и у меня нет никакого особенного предпочтения к какому бы то ни было «вкусу»; им, как и мне, хороша лишь истина. В чем бы ни состояла истина, все равно: для меня, как и для всякого, любящего истину, она хороша.

Друзья мои, рассудим: с какой стати стала бы моя память обманывать меня по вопросу: как держало себя большинство астрономов относительно Лапласовой гипотезы, в тот — наверное же не меньше чем шестидесятилетний — период между обнародованием этой истины и открытием спектрального анализа.

Ровно никакое специальное решение по чему бы то ни было, специально относящемуся к естествознанию, не имеет ровно никакого влияния ни на мои личные ученые интересы или ученые желания, ни на предметы моих личных ученых занятий. И потому лично для меня, с ученой точки зрения, совершенно все равно, кто прав: Коперник или Птоломей, Кеплер или Кассини-отец, Ньютон или

Кассини-отец и Кассини-сын. Пусть было бы правда,— по Птоломею,— что Солнце и все планеты и все звезды обращаются вокруг земли; или, по Кассини-отцу, с сонмом вилявших перед ним хвостами астрономов,— было бы правда, что орбиты планет не эллипсы, а «линии четвертой степени», Кассиноиды,— как они были названы в честь его, победителя над Кеплером; или пусть было бы правда, что земной шар сплюснут не по оси суточного вращения, как утверждал «невежда и фантазер, вообще дурак», Ньютон, а по линии экватора, так что экваториальные диаметры меньше диаметра между полюсами, согласно гениальному Кассини-отцу и не менее гениальному Касси- ни-сыну; пусть все это было бы так; и пусть было бы хоть правда даже и то, что млекопитающие имеют каждое по две или по три головы и лишь по одной ноге,— для предметов моих личных занятий все это было бы (індиферентно. Для них нужно от естествознания лишь одно: чтобы в естествознании владычествовала истина; а какова именно истина по какому бы то ни было вопросу естествознания, все равно. Прав Птоломей? Правы Кассини? У млекопитающих по три головы у каждого? — Это, лично для меня, индиферентно. Я требую лишь: пусть будет доказано, что это истина.

И противно мне все это почему? — лишь потому, что это ложь. Ясно ли говорю я? — Не специальное содержание лжи по естествознанию противно мне: оно чуждо мне; противно мне в этой лжи лишь то, что она ложь.— И, наоборот: не специальное содержание истины по естествознанию нужно или мило мне: оно не нужно ни для чего по предметам моих личных ученых интересов или занятий; в истине по естествознанию нужно и мило мне, собственно, лишь то, что она — истина.

Ясно ли это? — Не знаю, мои милые друзья, сумел ли я изложить мои отношения к естествознанию так, чтоб они были ясны для вас. Сами ио себе, они легки для понимания. Но из нынешних ученых — натуралистов ли, историков ли, ученых ли по другим отделам знаний, лишь очень немногие понимают эти вещи так, как понимаю их я. Мои понятия об этом — понятия Лапласа.

Переписывать и — поправлять! — Лапласа все астрономы большие мастера. Но понимать, как смотрел Лаплас на отношения естествознания к другим отделам наук, это умеют очень немногие.

Почему? — Потому, что для понимания этих вещей ученому надобно быть мыслителем той единственной научной системы общих понятий,— мыслителем или учени- ком мыслителей той системы нонятий, которой держался Лаплас.

Само по себе, дело ясно. Но масса ученых затемняет его своими фантазиями.

Достаточно ли просто для вас изложил его я? Не знаю.

Но ясны ли, не ясны ли для вас эти мои разъяснения,— быть может, недостаточные для вас,— быть может,— и желаю думать: лишние для вас,— я прилагаю их, наконец, к делу:

Прав ли Коперник, или Ньютон, или Лаплас, это нимало не занимательно лично для меня. Лично для меня важно лишь то, что прав Левкипп, или — чтобы говорить о современной Лапласу науке, что прав Гольбах. Л Левкипп одинаково прав, если б и неправ был Архимед. Истина, которую разъяснял Левкипп, шире и глубже хоть и великих, хоть и фундаментальных открытий Архимеда. И Гольбах прав, независимо от того, правы ли Коперник и Галилей, и Кеплер, и Ньютон, и Лаплас.

Употребить ли сравнение из математики? Пожалуй, для ясности:

Я подобен человеку, который хочет и имеет надобность держаться лишь первых четырех действий арифметики. Та истина, которой держится он, очень элементарна. Но она самая фундаментальная часть математической истины. И она независима ни от геометрии, ни от алгебры, ни от высшего анализа. Наоборот: все эти отделы математики основаны на той простенькой, вовсе простенькой истине. И все, что несообразно с нею, не математика, и вообще не наука, и еще более вообще: не правда.

Ясно ли?

И, отбрасывая сравнение, взятое лишь для ясности, я говорю:

Все, что несогласно с простенькою, вовсе простенькою истиною, первым из наиболее известных истолкователей которой был Левкипп,— то все не правда.

И я проверяю этою простенькою истиною всякую теорию в естествознании ли, в другом ли каком отделе наук; — «теорию» — то есть догадку; не «истину», а лишь «догадку».

А будет ли согласна с тою простенькою истиною всякая специальная научная истина по естествознанию ли, по другому ли какому отделу наук? — О, об этом у меня нет ни опасений, ни забот, ни «желаний»: я знаю, что это всегда, во всем, везде было и будет так. Таблица умножения была верна во все прошлое вечности, будет верна во все будущее вечности, повсюду: и на Сириусе, и на Аль- ционе, и повсюду, как на Земле: она — верное формулирование самой «природы вещей», она—«закон бытия»; она — вечно и повсюду непреложна. Научная истина о таблице умножения и о всякой другой истине такова: всякая истина всегда согласна со всякою другою истиною. И хлопотать о примирении нечего.

Однако «невыносимо длинна эта скука»,— быть может, думаете вы, мои друзья. Да. И кончим ее; резюмируем дело, характер которого я разъяснял этою скукою:

Верны ли мои воспоминания о том, каковы были рассуждения по вопросу о Лапласовой гипотезе в книгах астрономов, какие читывал я раньше открытия спектрального анализа?

Это дело индиферентное для меня. Мои воспоминания о нем,— насколько они ясны и широки, характеризуют его верно,— я полагаю.

Но достаточно ли ясны и широки мои воспоминания? — Это иной вопрос. Моя начитанность но астрономии не была велика. Да и в тех книгах, какие читал я, что за охота была мне замечать, в каком тоне говорит автор о Лапласовой гипотезе? И если случалось заметить, что за охота была припоминать?

И, читавший мало, замечавший еще меньше того, я давным-давно позабыл почти все то немногое, что знал когда-то об истории Лапласовой гипотезы в мыслях большинства астрономов.

Мои воспоминания правильны, но не ясны и очень малочисленны.

Итак, быть может, я ошибаюсь, делая по ним вывод о большинстве астрономов?

Едва ли.— Почему так? — Я попрошу вас припомнить то, что говорил я о великом, истинно уважаемом мною, пересоздателе геологии, Лайелле; я говорил: он отвергал Лапласову гипотезу. Стоит вдуматься в этот факт, отчетливо помнящийся мне,— и отношение огромного большинства астрономов двух поколений к Лапласовой гипотезе оказывается достаточно характеризованным.

Лайелль знал из математики гораздо меньше, нежели я. Он обращался к астрономам с просьбами решать для чего такие простенькие геометрические задачи, какие легки даже для меня; и писал в примечаниях горячие выражения своей признательности астрономам за эти их труды, совершенные ими для него. Это наивно до смешного. Но еще забавнее, когда он сам пускается в арифметические упражнения: перемножить два целые числа из трех цифр каждое для него уж многотрудная премудрость.—

Это, мимоходом замечу, нимало не вредит ему. Какая ж математика удобоприменима к геологии при нынешнем состоянии геологии! Не пригодна еще, вовсе не пригодна для математического разбора эта груда совершенно неопределенных данных. Даже и самые-то простенькие арифметические выкладки тут такая же напрасная работа, как считание, сколько мошек или комаров родится в данной области в данную весну, в данное лето.—«Много» — вот все, что можем мы, при данном материале, знать об этом, без арифметики ли, с арифметикою, все равно.

Человек, плохо знавший даже арифметику, Лайелль был человек чрезвычайно скромный и необыкновенно добросовестный. Пример тому: его отречение от теории неизменности видов, которую он обширно излагал тридцать лет в каждом новом издании своей «геологии». Это самоотречение семидесятилетнего старика, учителя всех геологов, от любимой своей мысли — факт, делающий великую честь ему. Мы поговорим о том после.

Человек, не знающий почти ничего из математики; человек, обо всем, относящемся к астрономии, советовавшийся с астрономами; человек чрезвычайно скромный,— тридцать лет твердил он в своей «геологии», что Лапласова гипотеза — вздор. Тридцать лет,— сказал я. Так ли? Не знаю. Знаю лишь вот что: я читал Лайелля в 1865 году. Я читал его в издании, новее которого не было тогда, когда оно вами было куплено для меня. Когда оно было куплено? Не знаю. Но полагаю: в том же году. И какого года было это издание? — Не знаю. И чем могу пособить этому моему забвению года того издания? — Лишь справкою у Брокгауза. Делаю справку. Нахожу: первый том первого издания «Оснований геологии» Лайелля вышел в 1830 году. (О Гипотезе Лапласа говорится в первом томе, это мне очевидно: я помню, это в первых главах трактата.) В 1853 году вышло девятое издание. Дальше этого года данные о Лайелле не идут у Брокгауза в издании, которое у меня. Тот том этого издания словаря напечатан в 1853 году.— Итак, возможно предположить: издание «Геологии» 1853 года было последним до 1865 года; и был^ у меня именно это, девятое, издание Лайелля. И если так, то мне можно ручаться лишь за двадцать три года борьбы Лайелля против Лапласа.

Но правдоподобно ли, что книга, имевшая девять изданий в двадцать три года, оставалась без нового издания целые двенадцать лет после того? Лайелль был жив, был еще крепок силами, усердно работал; все это я твердо знаю; его книга была настольною книгою всех геологов всего цивилизованного света; как же могло пройти двенадцать лет без нового издания ее?

И я полагаю: издание, которое читал я в 1865 году,— издание, новее которого не было тогда, было не девятое, а уж одиннадцатое или двенадцатое; напечатанное не в 1853 году, а около 1860 года или, вероятнее, даже после этого, около 1863 года.— Это лишь моя догадка. Она, быть может, ошибочна. Но, друзья мои: вы видите, не вовсе уж без резона сказал я: «борьба длилась тридцать лет».— И пусть я ошибся. Изменится ли сущность дела? — Не тридцать лет, но никак не меньше чем двадцать три года Лайелль твердил, что Лапласова гипотеза — вздор.

Ну, и двадцать три года этого ошибочного спора Лай- елля против Лапласа дают уж достаточно полный аттестат господам астрономам,— не «большинству» их, нет: почти всем им, — почти всем, так что выходит: меньшинство, говорившее о Лапласе правильно, было вовсе ничтожно по числу, не видно и не слышно было этого здравомыслящего меньшинства.

Иначе не умею понять факта:

Человек, очень скромный, всегда готовый отказаться от всякого своего мнения, ошибочность которого будет замечена кем-нибудь и объяснена ему; человек, не знающий астрономии, не имеющий ни малейшей претензии знать ее; советующийся обо всем астрономическом с астрономами; — он —

твердит — наверное, больше двадцати лет, а судя по всему, лет тридцать или больше, что Лапласова гипотеза — вздор;

а его книга, в которой напечатана и постоянно перепе- чатывается эта вещица,— одна из важнейших ученых книг для всего цивилизованного света; книга, хорошо известная всем натуралистам, в том числе и всем астрономам всего цивилизованного света;

и никто, стало быть, из господ астрономов не потрудился объяснить автору этой книги, что спорить против Лапласовой гипотезы нельзя, что она — не гипотеза, а достоверная истина;

или никто из астрономов не потрудился сказать ему это, или — хуже того: голос астронома, сказавшего правду, был заглушён шумом массы астрономов: «о, нет! Это лишь гипотеза; спорить против нее очень можно».

Я полагаю, что было именно второе.

Ошибаюсь ли я? Быть может.

Но я полагаю: ошибочность тут очень неправдоподобна.

Само собою: никогда догадка не может вполне совпадать с фактами.

Я пишу почти лишь по памяти о предметах, никогда не бывших интересными лично для меня. Мои знания о них,— обо всем в естествознании,— всегда были скудны; и почти все из того, что знал когда-то о них, я забыл. Чем пополнять мне пробелы этих чрезмерно скудных моих знаний? — Словарем Брокгауза. Разве эта книга для ученых? Много ли в ней могу найти я из того, что нужно мне для этих моих бесед с вами, друзья мои? — И невозможно ж мне не говорить иной раз лишь по соображению.

Память обманчива. Соображения — это лишь догадки.

И каждое мое слово, о котором не знаете вы твердо и ясно, что оно верно, требует проверки с вашей стороны. Но никакие мои ошибки не относятся, не могут относиться к сущности дела. Это как же? — Вот как, например:

Как бы там ни было, хорошо ли, не хорошо держало себя большинство астрономов в те шестьдесят лет от издания «Небесной механики» до спектрального анализа, по делу о Лапласовой гипотезе,—

но, вообще,— вообще,—

отношение массы астрономов к научной истине,— отношение, недостойное людей от природы не глупых и не бесчестных. Добровольно разыгрывать роль глупцов и лжецов дело нехорошее. Они делают это. С какой стати? — Да ни с какой, кроме того, что это им нравится.

Это факт такой крупный, что, к сожалению, ошибка относительно характера его невозможна.— Из десяти книг об астрономии, заключающих в себе хоть что-нибудь кроме формул и цифр, разве в одной нет противонаучной примеси.

Только в этом и сущность дела, которую стараюсь я выставить на первый план в моих беседах с вами, друзья мои.

Успеваю ли? — Не знаю. И полагаю: плохо успеваю; не умею.

Но стараюсь.

И довольно на этот раз утомлял я ваше внимание невыносимо скучными разъяснениями, составляющими все лишь постоянно возобновляющийся и бесконечно растягивающийся приступ к делу. Попробуем побыстрее пройти в нашем припоминании все остальное содержание наших прежних бесед.

Теперь всеми признано, что «Лаплас прав».

Верность его выводов об истории нашей — и всякой другой — солнечной системы зависит лишь от того, верна ли так называемая «Ньютонова формула»,— та формула, под которую Ньютон подвел Кеплеровы законы движения планет и спутников по их орбитам. Несомненная достоверность Ньютоновой формулы признана всеми.

Но эта формула — лишь алгебраическое изображение так называемой «Ньютоновой гипотезы», то есть мысли Ньютона, что движение небесных тел, алгебраически характеризуемое его формулою, производится силою всеобщего взаимного притяжения вещества.

Алгебраический смысл его формула имеет и без его гипотезы. Но алгебраический смысл — нечто пригодное лишь для технической работы, а не для реального мышления о фактах. Для реального мышления о фактах удовлетворительны лишь мысли, имеющие реальный смысл, а не такие, которые имеют одно только техническое значение символов,— неизвестно, какой смысл представляющих собою и употребляемых лишь для облегчения технической стороны специальных работ.

Для здравого человеческого смысла Ньютонова формула требует себе реального истолкования. Ньютон дал его своею гипотезою.

Верна ли Ньютонова гипотеза, это все равно для достоверности выводов Лапласа, рассматриваемых с точки зрения технической, математической проверки. Но здравый человеческий смысл требует, чтобы решено было: верна ли Ньютонова гипотеза.

Я разбирал дело об этом.

Не хочу напоминать вам подробностей. Вы помните их.

Разбором дела о Ньютоновой гипотезе я приведен был к необходимости поставить вопрос: каково же, однако, состояние научной истины в головах тех господ специалистов по математике, которые не хотят ни говорить, ни понимать, что Ньютонова гипотеза — безусловно достоверное знание.

И я увидел нечто такое, подобного чему нет в «Сказках тысячи и одной ночи»; я увидел, что в математике совершается вот что:

«Пространства» разных сортов, имеющие лишь ио два измерения; «разумные существа двух измерений» — и так далее в этом вкусе,— совершенно идиотские глупости, изобретаются некоторыми, одобряются и принимаются в математику другими господами знаменитыми специалистами по математике.

Воздав должную дань хвалы уму этих господ, я хотел разъяснить, как произошли в их головах сотрясения мозга, проявившиеся такими нелепыми подвигами на славу им и на посрамление математики. Для этого надобно было изложить систему Канта, которая сбила их с толку.

Но изложение системы Канта заняло бы много листов. Л дело не стоит того. Система Канта — галиматья, давным-давно разбитая в прах. А невежественные переделки этой галиматьи, сочиняемые математиками и, вообще, натуралистами, не имеющими подготовки к пониманию какой бы то ни было философской системы идеалистического направления и тем менее способными понимать гениально напутанную Кантом софистику очень замысловатой идеалистической хитросплетенности,— невежественные продукты философствования этих господ, разумеется, и вовсе не заслуживают траты бумаги и чернил на разбор их.

И я сказал: буду без длинных рассуждений говорить об этих глупостях, что они глупы. Я полагаю, что имею полное право поступать с ними так бесцеремонно. Люди, изобретающие или одобряющие «новые системы геометрии» и компаньоны этих господ математиков и астрономов, господа большинство натуралистов, благоизволят болтать непонятную для них философскую чепуху; болтая этот вздор, они уж не математики или астрономы, они уж не натуралисты, а просто невежды, болтающие философскую чепуху. Я когда-то изучал историю философских систем. Они забрели в область, в которой я специалист, а они ровно ничего не смыслят. О том, что я много занимался философиею, вы, мои милые друзья, знаете. Следовательно, имеете право полагать, что мои отзывы о философствовании тех невежд в философии не вовсе ж лишены основания, хоть и не сопровождаются аргументациею. А когда так, то я имею право уволить себя от труда писать, а вас от скуки читать сухие рассуждения о философской белиберде тех господ. И уволю себя и вас от этого труда, от этой скуки.

В этом моем решении я, по всей вероятности, прав. Но я изложил мотивы его, по моей склонности к шуткам, шутливо. А по моему неуменью шутить шутки мои вышли неуклюжи. Это еще не важность бы. Но вот что уж серьезно огорчает меня: мои шутки вышли обидны для вас, мои милые друзья. [Это] разобрал я, припоминая содержание и тон моих шуток, но разобрал уж после того, как письмо было увезено почтою. Не догадался разобрать вовремя. И жалею, что не догадался вовремя.

Ну, как быть, когда так. Простите мне, мои милые друзья, эту мою вину перед вами.

И моя рекапитуляция содержания прежних наших бесед кончена, и я начинаю продолжение их.

Масса натуралистов говорит: «мы знаем не предметы, каковы они сами по себе, каковы они в действительности, а лишь наши ощущения от предметов, лишь наши отношения к предметам». Это чепуха. Это чепуха, не имеющая в естествознании ровно никаких поводов к своему существованию. Это чепуха, залетевшая в головы простофиль-натуралистов из идеалистических систем философии. По преимуществу из системы Платона и из системы Канта. У Платона она не бессмысленная чепуха; о, нет! — Она очень умный софизм. Цель этого очень ловкого софизма — ниспровержение всего истинного, что приходилось не по вкусу Платону и,— не знаю теперь, уж не помню ясно, но полагаю: — приходилось не по вкусу и превозносимому наставнику Платона Сократу. Сократ был человек, доказавший многими своими поступками благородство своего характера. Но он был враг научной истины. И, по вражде к ней, учил многому нелепому. И, друзья мои, припомните: он был учитель и друг Алкибиада, бессовестного интригана, врага своей родины. И был учитель и друг Крития, перед которым сам Алкибиад — честный сын своей родины. А Платон хотел вести дружбу с Дионисием Сиракузским.— Понятно: людям с такими тенденциями не всякая научная истина могла быть приятна. Это о системе Платона 4.

А Кант так-таки прямо и комментировал сам свою систему провозглашением: все, что нужно для незыблемости фантазий, казавшихся ему хорошими, надобно признавать действительно существующим 5.— То есть: наука — пустяки; эти пустяки надобно сочинять по нашим личным соображениям о том, что нравится мечтать тем людям, какие нравятся нам.

Это научная мысль? Это любовь к истине?

И у Канта та чепуха, без смысла болтаемая простофилями-натуралистами, имеет очень умный смысл; такой же умный, как у Платона; тот же самый, очень умный и совершенно противунаучный смысл: отрицание всякой научной истины, какая не по вкусу Канту или людям, нравящимся Канту.

Платон и Кант отрицают все то в естествознании, чем стесняются их фантазии или фантазии людей, нравящихся им.

А натуралисты разве хотят отрицать естествознание? Разве хотят, что [бы] наука была сборником комплиментов их приятелям?

Нет. С какой же стати болтают они ту чепуху? — По простофильству; они хотят щеголять в качестве философов — вот и все; мотив невинный; лишь глупый. И, не понимая сами, что и о чем болтают, оказываются, чванные невежды, отрицателями — дорогой для них — научной истины. Жалкие педанты, невежественные бедняки- щеголи.

Я сказал: обойдусь и без аргументаций. Но вот, для примера, маленькая аргументация:

Мы знаем предметы. Мы знаем их точно такими, каковы они на самом деле.

Берем для примера то чувство, о котором любят болтать натуралисты, что знания, получаемые через него, недостоверны или не вполне сообразны с действительными качествами предметов, берем чувство зрения.

Мы видим что-нибудь,— положим, дерево. Другой человек смотрит на этот же предмет. Взглянем в глаза ему. В глазах у него то дерево изображается совершенно таким, каким мы видим его. Итак? — Две картины совершенно одинаковые: одну мы видим прямо, другую — в зеркальцах глаз того человека. Эта другая картинка — верная копия первой картинки.

Итак? — глаз ровно ничего не прибавляет и не убавляет. Мы видим это: разницы между двумя картинками нет.

Но «внутреннее чувство», или «клеточки центров органа зрения», или «душа», или «деятельность нашей сознательной жизни», не переделывает ли чего-нибудь в той картинке? — Опять мы знаем: нет. Спросим у того человека, что такое он видит? — Пусть он описывает, что такое он видит, когда та картинка нарисовалась в его глазах. Оказывается: он видит именно эту картинку. О чем же тут толковать?

А= В; В=С;

Стало быть, А=С.

Подлинник и копия одинаковы; наше ощущение одинаково с копиею.

Наше знание о нашем ощущении — это одно и то же с нашим знанием о предмете. (Это популярное изложение; строго философское будет говорить о «картинке в одной паре» и в «двух парах зеркалец»; но смысл тот же, и вывод все тот же.)

Мы видим предметы такими, какими они действительно существуют.

«Но ночью мы плохо видим». Ну, да.

«Но в микроскоп мы видим такие подробности, которых не видим простыми глазами». Ну, да.

И надобно прибавить: «А вот слепые, то и вовсе не видят». И это правда.

И прибавим: «Пустые болтуны болтают пустяки». И это будет правда.

Но все эти совершенно справедливые мысли не имеют ни малейшего отношения к делу о том, верно ли мы видим то, что мы видим, когда у нас глаза здоровы.

Видим лишь то, что видим. Например, не видим атомов углерода, а видим лишь большие груды этих атомов. Или: ночью не видим разноцветности предметов.

Чего мы не видим, того мы не видим. Это так. Но вовсе не о том речь в той чепухе. В той чепухе говорится, будто мы видим не то, что мы видим, или будто нам кажется, что мы видим то, чего мы не видим. Это чистейший вздор, когда мы в добром умственном здоровье и когда глаза у нас здоровы. Здоровый умственно человек видит здоровыми глазами те самые предметы, какие видит; — так ли это? — Тем простым анализом доказывается, как 2Х 2=4, что это так. Л простофили натуралисты болтают: «нет».

И пусть будет довольно этого, о глупости бессмысленной философской болтовни господ большинства натуралистов.

Воля ваша, милые друзья мои: обидно за естествознание, что вот я, которому нет ровно никакого дела ни до чего в естествознании, принужден защищать естествознание против огромного большинства людей, посвятивших свою жизнь усердному труду на пользу естествознания. Умны работнички! — Усердны, это так; но — умны.

Помните сказку об умном мужике, усердно рубившем сук, на котором уселся. Этот мужик, уму которого дивились проезжие и прохожие,— несомненно, «общий предок» всех тех философствующих по Платону и Канту натуралистов. Нетрудно найти прототип еще более первобытный: это — попугай, наученный смеющимися над ним шалунами кричать, что он дурак. Увы! — такова судьба всех гірпугаев, попадающихся в руки дурным шутникам: все, бедняжки, выучиваются кричать с восторгом, что они — дураки.

Невинные птички, сколь злосчастна их участь! — подумает иной.

Нет, нимало. Они счастливы: они так умны. Они совершенно довольны собой.

Но бросим же, бросим, наконец, их попугайскую философию.

И вернемся к Ньютоновой гипотезе. Мы можем теперь по достоинству оценить важность сомнения массы натуралистов, прав ли Ньютон.

Люди, сбитые Кантом с толку до того, что уж не знают, действительно ли существует Солнце, или только «кажется» им, будто бы оно существует,— такие люди, конечно, вполне способны не знать, прав ли Ньютон.

Следовало б изложить историю Ньютоновой гипотезы. Разумеется, не с нынешних астрономов началась эта постыдная для астрономии, для математики, для всего естествознания болтовня: «прав ли Ньютон, неизвестно».

Но так и быть. Обойдемся и без истории этой умной болтовни.

Это была, разумеется, и в старые времена до постыдности глупая болтовня. Но лишь пустая, глупая болтовня, не имевшая никакого реального значения, по крайней мере, с той поры, как измерен был градус меридиана под полярным кругом,— раньше половины прошлого века, она стала вовсе пустою. Педанты болтали: «Ньютонова гипотеза — лишь гипотеза»,— были счастливы, что выказали этою премудрою фразою свое непостижимое простым смертным глубокомыслие,— и этим невинноглупым самовосхищением кончалось у них все дело. Реальных замыслов воспользоваться своею болтовнёю для переделок астрономии по своему вкусу, во славу себе, в погибель Ньютону, они не имели, добряки-простофили старого времени.

И если бы оставалось так, то, разумеется, не стал бы я ровно ничего говорить о Ньютоновой гипотезе. Что мне за надобность была бы защищать ее? — Никто не нападал на нее. Никто и не имел в мыслях ни малейшего сомнения о ее достоверности, неопровержимости. Лишь говорили пустой вздор и сами чувствовали, что говорят пустой вздор.

Но «в недавнее время» господа большинство натуралистов благоволило наделать столько великих — истинно изумительных — открытий, что не на шутку подверглось одурению.

Еще бы нет! — оно открыло, что «Лаплас прав»; оно открыло «единство сил»; оно открыло «молекулярное движение»; оно открыло «механическую теорию природы».

Все это было известно давным-давно всякому, желавшему знать.

И, например, даже в русских журналах, уж больше тридцати лет тому назад, были подробные трактаты о «единстве сил» и обо всем остальном, перечисленном мною.

Но масса публики лишь недавно вздумала вынудить массу господ натуралистов высказаться без ужимок и оговорок, высказаться прямо, ясно, решительно, что эти истины — действительно бесспорные истины. И у массы натуралистов закружились головы.

На том, что вы прочли, я остановился, услышавши: «завтра отправляется почта»; стал писать вашей маменьке, мои друзья.

Отделались вы, я полагаю, от моих вступительных рассуждений; хочу удовольствоваться теми бесконечностями скук, которые уж навел на вас; а сам я рад, что успел окончить мой отзыв о Канте и философии господ Кантовых попугаев — от Джона Гершеля (Да! — милые друзья: и Джон Гершель попугайствовал по Канту или философам худшим, нежели Кант) и Тиндаля (Да! и Тиндаля) до Дюбуа-Ремона (да! и Дюбуа-Ремона) и Либиха (да! Либиха,— великого, истинно великого Ли- биха),— рад, что успел написать мой отзыв обо всем этом и обо всех них не на множестве листков, а на двух страницах.

Мало этого; чрезмерно мало. Но была бы скука вам, скука читать длинное изложение давно сданной в архив галиматьи Канта и еще худшей белиберды его попугаев.

И пусть будет довольно того чрезмерно сжатого, что написано мною об этом.

Если удержусь от возобновления вступительных рассуждений и от изложения философии господ попугаев, то, разумеется, мы быстро пройдем через все предисловие к истории: разумеется, быстро: очень. Мне важно разбирать то, что действительно принадлежит естествознанию! Не знаю я и не хочу знать естественных наук,— я принимаю все содержание естествознания, как принимаю «теорию функций»,— не зная, не разбирая, принимаю все, все,— но «естествознание», а не глупость, примешиваемую к нему попугаями; от этих попугаев, которыми изволят бывать по временам,— изволят, к позору для естествозна- ния, на срам себе перед потомством, — изволят бывать — к прискорбию моему за науку и за них — многие великие специалисты по естествознанию, глубоко уважаемые мною за их скромные специальные работы, — от этих попугаев- философов противунаучного направления должен был я защищать естествознание.

И боязнь изнурить скукою вас помешала мне защитить его, как следовало бы.

Ну, пусть будет довольно того, что написал в защиту

его.

А само, по своему специальному содержанию, естествознание очень мало мне известно и еще гораздо меньше того занимательно.

Я уважаю его больше, чем кто-нибудь из натуралистов, считающихся ныне лучшими его представителями. Но у каждого из ученых должно ж быть «самоограничение» в выборе предметов для своих ученых трудов. И я всегда считал себя не имеющим права тратить время на занятия естествознанием: я и без того не успел узнать десятой доли фактов и соображений, которые нравственно обязан был изучить по избранным мною предметам моих ученых занятий.

Потому, конечно, мы быстро пройдем все предисловие к истории человечества, если — если я не возобновлю моих вступительных рассуждений и не возвращусь к защище- нию естествознания от глупостей философствующей компании натуралистов.

Полагаю, воздержусь от обеих этих скук вам, мои милые друзья. Будьте здоровы. Жму ваши руки. Ваш Н. Ч.

<< | >>
Источник: Николай Гаврилович ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. сочинения в двух томах том 2. ИЗДАТЕЛЬСТВО « МЫСЛЬ » МОСКВА - 1987. 1987

Еще по теме 9. Л. Н. и М. Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ 6 апреля 1878. Вилюйск.:

  1. 9. Л. Н. и М. Н. ЧЕРНЫШЕВСКИМ 6 апреля 1878. Вилюйск.
  2. «ОСНОВАНИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ» [Д. С. Милля]
  3. ПИСЬМА БЕЗ АДРЕСА