<<
>>

ГЛАВА 1 РУССКИЙ ЯЗЫК НАЧАЛА XXI ВЕКА В СВЕТЕ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОЙ КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИИ МИРА

Т.Б. Радбилъ

Чтобы объективно оценить состояние русского языка в пережива­емый нами период времени, необходимо выйти за пределы одной лишь фиксации лежащих на поверхности языковых изменений, которые в общем справедливо связываются с массивом лексических заимствований и словообразовательных инноваций, с определенной перестройкой стилистической системы и пр.

В этой связи А.Д. Шмелев проницательно замечает, что «самые важные изменения в современной русской речи связаны с изменениями закодированной в языке концепту­ализации мира» [28, с. 93]. Таким образом, нам прежде всего необходи­мо выяснить, в какой мере сегодня меняются национально­специфичные, традиционно русские способы языкового освоения дей­ствительности, насколько серьезны изменения в той концептуальной области, которую принято именовать «русская языковая картина мира»?

Совершенно очевидно, что за последние годы под влиянием резко меняющейся социокультурной среды и в условиях постоянно возника­ющих новых коммуникативных потребностей русский язык претерпел и продолжает претерпевать серьезные изменения на всех уровнях языко­вой системы и ее речевой реализации в разных типах дискурса. Насколько серьезны эти изменения и в какой мере они могут повлиять на судьбу нашего языка? Во зло они или во благо? Эту проблему еще в 1993 г. очертил В.В. Колесов: «К сожалению, сегодня во многом наше мыслительное пространство искривлено неорганическим вторжением чужеродных ментальных категорий. Возможно, в будущем и они войдут
в общую систему наших понятий, пополняя и развивая менталитет и язык. Однако рачительное и критическое отношение к этому процессу требует компетентности и осторожности» [14, с. 124].

Одна из расхожих точек зрения на состояние русского языка послед­них лет состоит в том, что русский язык окончательно подпал под влия­ние «западных образцов», «погребен» под массивом многочисленных неоправданных заимствований и чуждых нам инокультурных норм ре­чевого и невербального поведения. Однако подобная точка зрения не учитывает, что любой развитый литературный язык с богатыми куль­турными традициями (к каковым, безусловно, следует отнести и рус­ский язык) располагает значительным потенциалом аккумуляции «свое­го» и апроприации «чужого», что в целом является залогом его даль­нейшего обогащения и развития.

Указанные соображения как раз и приводят нас к попытке оценить, в какой мере новые явления в современной речевой практике носителей русского языка соответствуют национально-обусловленным способам языковой концептуализации мира, закрепленным в «опыте тысячелетий психологической и культурной интроспекции носителей языка» [3, с. 27], а в какой мере указанные процессы можно действительно тракто­вать как рефлексы «чужеродных» инокультурных влияний.

Теоретической базой предлагаемого подхода является развиваемая в лингвистике конца XX - начала XXI в. в рамках антропоцентрической парадигмы гуманитарного знания теория языковой концептуализации мира: «... в каждом естественном языке отражается определенный спо­соб восприятия мира, навязываемый в качестве обязательного всем но­сителям языка. В способе мыслить мир воплощается цельная коллек­тивная философия, своя для каждого языка» [4, с.

5].

На этом фоне складывается научный концепт «языковая картина ми­ра», под которой принято понимать «совокупность представлений о мире, заключенных в значении разных единиц данного языка (полно­значных лексических единиц, «дискурсивных» слов, устойчивых соче­таний, синтаксических конструкций и др.), которые складываются в некую единую систему взглядов, или предписаний...» [12, с. 206-207].

Многие исследователи писали о значимых для русского человека культурных смыслах, отраженных в семантике слов и выражений, грамматических категориях и синтаксических конструкциях обыденно­го языка [8; 13 и др.]. Зго и идея непредсказуемости мира, и идея не­контролируемости или ослабленности субъектного контроля за событи­ем, это и своеобразие ценностной ориентации, при которой такие оче-
видно «общественно полезные» вещи, как, например, рациональность, амбициозность, «закрытость» внутреннего пространства от других (англ, privacy), деловитость и практичность, могут оцениваться отрица­тельно, поскольку они иррелевантны по отношению к нравственной составляющей указанных свойств, etc. Представляется, что вполне до­пустимо поставить вопрос, насколько релевантны эти и многие другие черты русского «взгляда на мир», отраженного в языке, по отношению к современной языковой ситуации.

Мы будем ИСХОДИТЬ ИЗ ТОЧКИ зрения, согласно которой В русской ЯЗЫ­КОВОЙ картине мира в последние годы наблюдается противостояние двух диалектически противоречивых тенденций. С одной стороны, для многих явлений в лексике, словообразовании, грамматике и прагматике нашего языка характерно отражение именно русских принципов концептуализи­ровать мир в языке. С другой стороны, наблюдаются и прямо противопо­ложные тенденции, когда, то ли под влиянием изменившихся социокуль­турных и коммуникативных условий, то ли под влиянием инокультурных и «иноментальных» жизненных установок, активно проникающих в со­временное русское концептуальное пространство, многие новые явления начинают отражать и несвойственные русскому «взгляду на мир» когни­тивные, ценностные и мотивационно-прагматические ориентиры.

Наши наблюдения опираются прежде всего на языковые материалы Рунета (прежде всего в их, так сказать, «неформальной части» чатов, блогов, форумов и пр.), языковые данные из Национального корпуса русского языка, а также на собственные наблюдения автора за живой русской речью последних лет.

Лексика и словообразование. Очень характерно именно для рус­ского типа языковой концептуализации действительности использова­ние отглагольной лексемы, которая как бы охватывает всю ситуацию в целом или весь комплекс психических состояний лица, что отражает отмеченную во многих источниках ориентацию русской языковой кар­тины мира на динамическое осмысление мира, на «повышенную гла­гольность». Так, окказионализм догонялово экспрессивно маркирует целый фрейм ‘аварийное столкновение двух машин на дороге, следо­вавших одна за другой’: Видел сёня догонялово серебристого седана ВЗ в камаз (миксер) номер 215 (буквы не помню) на 3-ем транспортном кольце в районе Студенческого моста.

Употребимость этого слова подтверждается его активным использо­ванием для «схватывания» и других ситуаций. Оно, например, исполь­зуется в значении ‘поездка на разных транспортных средствах с целью
догнать поезд, от которого отстал (на который не попал) говорящий’: Ведь кто то мог пробить ж.д и ответить мне, и не было бы никакой поездки, никакого догонялова, никакого напряга людей в других горо­дах... Отметим, что иным способом говорящий не смог бы выразить этот блок смыслов с такой емкостью и экспрессией.

Активность в языке «неформального сетевого общения» лексем типа догонялово подтверждается и контекстной омонимией, возникающей при употреблении этого же слова в других ситуациях и в других комму­никативных условиях: так, на форуме «Какое пиво вы потребляете?» встречаем актуализацию в этом словоупотреблении другой исходной семантики - просторечного значения догоняться ‘употреблять добавоч­ные дозы спиртных напитков для достижения нужного говорящему со­стояния’: Народное догонялово.

О том, что можно говорить именно о новой тенденции, свидетельству­ет наличие в узусе модели образования подобных слов и от других гла­гольных основ: ... брали завтрак, без него не бронируют, но из еды было лишь поилово типа кофе из машины... Причем и эти лексемы ведут себя подобно слову догонялово, т. е. обладают способностью маркировать раз­ные ситуации и обозначать разный набор смыслов. Если в вышеприведен­ном примере перед нами значение ‘питье’, то в следующем - уже обозна­чен целый фрейм ‘празднование, сопровождающееся (обьино) обильной выпивкой’: Завтра супер-поилово - 50лет нашей конторе.

Активность модели доказывают также аналогические образования типа: Дождись, завтра будет тебе и нажиралово!!!! И поилово!!! Не­трудно заметить, что в первой лексеме контаминируются два смысло­вых ряда: первый - связан с прямым значением разговорного слова на­жираться ‘обильно есть’, а второй - с просторечным переносным зна­чением ‘обильно выпивать спиртное’, что усиливает смысловую ем­кость подобных словоупотреблений.

В этом плане также примечательно и широкое распространение в самых различных контекстах просторечной лексемы напряг, которая также с высокой степенью семантической емкости и экспрессии охва­тывает целый нерасчлененный комплекс психических состояний лица с доминирующей идеей ‘внутреннего собирания для совершения к.-л. действия’, специфичной для русской языковой картины мира (ср. рас­суждения о глаголе собираться в [27, с. 45-47]).

При отражении русских моделей языковой концептуализации мира в глагольной сфере отметим следующее: для русского способа языковой концептуализации мира характерно избыточное представление в гла­
гольной лексеме либо образа предмета действия, либо отношения говорящего к собственному действию. Это создает особую смысло­вую емкость и образность в концептуализации ситуации русскими гла­гольными конструкциями.

Избыточное представление в глагольной лексеме образа предмета действия выражается в отмеченной еще В.Г. Гаком тенденции к «се­мантическом)' согласованию глагола с субъектом или объектом», когда русский язык различает, например, такие случаи: Книга на столе ле­жит, Стакан на столе стоит, а Картина на стене висит - при том, что французский язык использует для этого одно слово mettre с обоб­щенной семантикой ‘находится, помещается’ [11, с. 81 и далее].

Как мы показали в работе [25], одни и те же предметы, признаки, процессы в разных языках могут концептуализироваться с разной сте­пенью конкретности. Так, например, в русском языке есть тенденция в одном и том же слове - глаголе передавать не только общую идею дви­жения, но и способ ее осуществления. Скажем, идея ‘двигаться’ переда­ется разными словами в зависимости от способа движения: идти, ехать, лететь (самолетом), тогда как во французском языке важна общая от­влеченная идея движения: aller (кстати, как и в английском - go).

Аналогичным образом в русском языке тщательно различаются раз­ные оттенки действия ‘помещать что-л.’, избыточно передавая при этом семантический компонент, связанный с местом помещения или с фор­мой помещаемого предмета: класть, ставитъ, сажать, вешать, тогда как во французском используется один глагол, выражающий абстракт­ную идею помещения - mettre (в итальянском тоже - только mettere ‘ставить, помещать’, в английском - put с тем же значением). Немецкий же язык в этом плане ближе к русскому - legen ‘класть’, stellen ‘ста­вить’, setzen ‘сажать’, hangen ‘вешать’. Одно и то же французское слово partir по-русски соответствует таким глаголам, как ехать, скакать и даже ползти.

Представляется, что данную национально-специфичную тенденцию можно трактовать в рамках современных когнитивно-ориентированных семантических исследований, когда значение слова или выражения рас­сматривается как определенная концептуальная схема, являющаяся ментальным отражением опыта восприятия человеком предметов, явле­ний, состояний, событий окружающего мира. В этом смысле любое зна­чение есть интерпретация некоего внеязыкового содержания, которая задает определенный способ концептуализации, осмысления типовой ситуации, связанной с нашими действиями в реальном мире, т. е. осу­
ществляет моделирование определенного фрагмента реальности в се­мантической структуре языкового знака.

В концепции Г.И. Кустовой эту более содержательную семантиче­скую структуру следует называть когнитивная модель ситуации: 1) когнитивная потому, что это то. что человек знает о данной ситуации и может использовать в других значениях слова, и потому, что эта ин­формация является результатом познания внешнего мира, элементом опыта; 2) модель потому, что это все-таки не сама ситуация, а ее образ, смысловой коррелят (причем такие образы, по-видимому, будут разны­ми для разных языков) [16, с. 38].

Однако одна и та же внеязыковая реальность может быть интерпре­тирована по-разному. Ср., например: (1) Мальчик несет портфель (за­дано минимально обусловленное, «прототипическое», исходное пред­ставление о способе данного действия); (2) Мальчик тащит портфель (в зоне субъекта имплицировано представление о трудности данного действия); (3) Мальчик волочит портфель (в зоне объекта имплициро­вано представление о его контакте с поверхностью). Примеры (2) и (3) иллюстрируют важную мысль Г.И. Кустовой о том, что при концептуа­лизации ситуации возможны два типа импликаций - связанных с пози­цией субъекта (его ощущениями, желаниями, особенностями восприя­тия) и связанных с наблюдением того, что происходит в объективном мире, с его объектами и субстанциями [16]. Как видим, одной и той же ситуации могут быть приписаны разные модели концептуального пред­ставления, ЧТО является КОГНИТИВНОЙ ОСНОВОЙ ЯЗЫКОВОЙ синонимии.

С другой стороны, в разных ситуациях язык может увидеть нечто общее и «подогнать» их под единое языковое обозначение. Ср., напри­мер: (1) Мальчик лежит на земле (активный субъект занимает горизон­тальное положение на поверхности); (2) Снег лежит на земле (веще­ство занимает к.-л. пространство на поверхности). Иными словами, во втором случае снег просто находится, существует на данной поверхно­сти, и глагол лежать здесь - не глагол положения в пространстве, а глагол существования. Одним и тем же словом обозначены две совер­шенно разные ситуации, что является когнитивной основой языковой полисемии.

Согласно концепции Е.В. Падучевой, здесь мы имеем дело с меха­низмом семантической деривации [21], основанным на мене двух пара­метров: мена тематического класса глагола - глагол физического состо­яния становится глаголом существования и мена таксономического
класса участника события - вместо активного субъекта-агенса появля­ется инактивная субстанция - вещество.

Дело в том, что смысловая общность в данных моделях концептуа­лизации ситуации (‘занимать к.-л. пространство на поверхности ч.-л.’) все же позволила осуществить этот перенос без ущерба для адекватного понимания, при этом первую ситуацию следует признать исходной («прототипической») по отношению ко второй. «Прототипической ситуацией можно назвать наиболее типичный для данного этноса спо­соб представления той или иной ситуации в его языковой картине мира. Зго такая модель ситуации, которая распознается как эталонная и слу ­жит тем самым основой для сравнивания, сопоставления с ней других ситуаций, возникающих в опыте. Именно прототипическая ситуация лежит в основе возможности переноса наименования с одной сферы опыта на другую: писать —> писать письмо —> писать стихи писать картину —> писать музыку [25, с. 213].

Суть дела в том. что прототипические ситуации как определенного рода когнитивные модели представления ситуации существенно разли­чаются в разных языках именно способом представления одной и той же «объективной», реальной ситуации. Тем более различаются и их се­мантические дериваты, т. е. вторичные модели представления ситуации на базе прототипических. Отсюда вытекает национальная и культурная обусловленность наших концепту альных систем.

Эго и есть отправная точка рассуждений, предлагаемых в этой ста­тье. В данной работе нас интересует национальная специфика когни­тивных моделей концепту ализации ситуации, связанная с русскими гла­голами физического состояния (лежать, сидеть, стоять и их видовы­ми коррелятами)

Например, глагол сидеть в финальном фрагменте «Пиковой дамы» А. С. Пушкина: Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17 нумере.... - вполне ожидаемо передается в английском переводе этого произведения глаголом to be: Hermann has gone mad. He is in ward #17 of the Obukhov Hospital...

Дело в том, что в русских когнитивных моделях концептуализации ситуации нахождения субъекта в каком-л. вместилище вообще обычно («прототипически») имплицируется способ основного действия после проникновения: ср. сидеть в тюрьме. В английском в этой позиции идиоматично избирается глагол to be, содержащий общую идею нахож­дения где-л. - to be in prison.

Однако возникает вопрос, почему же Германн все-таки сидит в больнице, тогда как идиоматично эта когнитивная модель передается глаголом лежать (в больнице) ? Дело в том, что эта больница - психи­атрическая, куда попадают не по своей воле, как в тюрьму', и язык тонко реагирует на эти различия. Ср. современную модель - Он сидит в сума­сшедшем доме. С этим, кстати, связана и возможность двоякой концеп­туализации ситуации с психиатрической больницей, для которой име­ются две разные модели. Так, можно сказать сидит в психушке, если подчеркивается принудительный характер местонахождения, но можно сказать и лежит в психиатрической больнице, если акцентируется связь с обычной больницей, с идеей лечения.

Любопытно, что и в случае с больницей так же, как и с тюрьмой, ан­глийский язык избирает тот же практически десемантизованный глагол to be, выражающий обобщенную идею нахождения где-либо: лежать в больнице - to be in hospital.

Данные параллели прослеживаются и в других моделях концептуа­лизации ситуаций. Например, по-русски сидеть на диете, а по- английски снова - to be on a diet. В данном примере, видимо, с помо­щью выбора данной лексемы в русском языке вводится идея диском­фортного ощущения субъекта от длительного нахождения в этом состо­янии (по аналогии с сидеть в тюрьме). Кстати, и русский видовой кор­релят сесть на диету - по-английски снова передается глаголом с обобщенной семантикой движения, т. е. активного действия субъекта - to go: to go on a diet.

Можно предположить, что во всех рассмотренных слу чаях в русском языке при концептуализации ситуации выбирается представление о наиболее вероятном способе действия / состояния субъекта после по­мещения в данное вместилище, наиболее характерном, повторяющемся для него. Кроме того, в идее сидения есть, по-видимому, также импли­кация несвободы и некоторого связанного с этим дискомфорта, если данное состояние длится неопределенно долгое время - ср.. например: А/альчик весь день сидит дома; Зверь сидит в клетке. В лежании же в течение длительного времени, напротив, просматривается представле­ние о более удобном и естественном положении тела, чем в стоянии или сидении. В свою очередь, наличие потенциально негативных имплика­ций для ситуации сидеть порождает в зоне субъекта такие концептуа­лизации. как Он сидит на пособии стипендии, когда в модели концеп­туализации ситуации акцентируется идея переживания субъектом не­хватки, недостаточности чего-л., т. е. опять же некоторого дискомфорта.

Аналогичную ситуацию мы наблюдаем с когнитивными моделями ситуации поездки на транспортном средстве, точнее, посадки на ка- кое-л. средство передвижения, которые в русском языке используют глаголы сесть саоиться'. сесть в на метро, трамвай, автобус и т. д. Здесь избыточно имплицируется наиболее предпочитаемый, прототипи­ческий способ действия уже после проникновения в транспортное сред­ство. тогда как в английском языке эта же ситуация концептуализирует­ся иначе, через активность действия в зоне каузатора, с помощью глаго­ла to take ‘взять’ - to take a bus.

Кстати, в русском языке также возможна модель концептуализации данной ситуации посредством выбора слова взять, но только для такси (взять такси). Возможно, в диахроническом плане это следует рас­сматривать как фразеологическую кальку с западных языков. Важно, что в русском языке использование глагола, предполагающего активное действие каузатора, возможно лишь для транспорта, который субъект нанимает лично, в отличие от общественного транспорта. Здесь в боль­шей степени имплицирована свобода выбора субъекта в его действиях по посадке на транспортное средство. В английском же языке субъект ощущает себя активным деятелем, агенсом, во всех случаях, и потому он распространяет номинацию с семантикой ‘взять’ на все аналогичные ситуации - to take a bus и т. д. Русский же язык данные ситуации четко дифференцирует.

Также любопытно, какие тонкие различия между разными моделями концептуализации русский язык проводит с помощью использования предлогов НА и В. Сесть на автобус / на поезд, в отличие от сесть в автобус в поезд, означает наиболее общий способ представления сред­ства передвижения, тогда как у сесть в автобус / поезд есть добавочная импликация - идея погружения внутрь. Интересно, что в русском языке наиболее общий и идиоматичный способ концептуализации посадки на транспортное средство использует предлог НА, в норме предполагаю­щий идею помещения на плоскость, т. е. на двумерную поверхность, в отличие от В. концептуализирующего идею погружения в трехмерную среду или вместилище. Нет ли возможности говорить в этом случае об отражении в национально-специфичной модели концептуализации дан­ной ситуации рефлекса древнего представления о прототипическом средстве передвижения, которое имеет открытую поверхность - ср. сесть на телегу, нельзя *в телегу!

Нетрудно видеть, что в русских вариантах имеется уже упомянутый ранее механизм семантической деривации за счет мены тематического
класса глагола - глаголы физического состояния переходят в глаголы существования. Действительно, и в тюрьме, и в больнице, и в очереди все мы находимся, существуем, и только иногда - сидим, лежим, стоим. Также и в автобусе мы, в терминах Московской семантической школы, ‘каузируем находиться’, а уже потом, проникнув внутрь, сидим или стоим, смотря по обстоятельствам.

В целом можно утверждать, что для русского языка, по нашим наблюдениям, вообще довольно распространенным и вполне идиома­тичным и нейтральным способом представления идеи существования или нахождения где-либо является ее представление через модель кон­цептуализации самого элементарного физического состояния человека - лежать, сидеть, стоять и пр. То же, по-видимому, справедливо и для неодушевленных объектов / субстанций (веществ). Так, в одной из наших предыдущих работ указывается на то, как по-разному в русском языке и западных языках передается идея нахождения на поверхности. В русском языке в семантику глагола включается указание на форму объекта: стакан на столе - стоит, а книга на столе - лежит. В ан­глийском языке в этих случаях снова будет выбрана обобщенная бы­тийная конструкция there is -‘есть, имеется, находится’ [25, с. 124].

Таким образом, распространенность данной национально- специфичной модели концептуализации ситуации в русском языке до­казывается наличием целого класса семантических дериватов на базе мены таксономического класса участника события - одушевленный субъект меняется на неодушевленный объект или субстанцию (веще­ство), в результате чего меняется и тематический класс глаголов ле­жатъ, сидеть, стоять: глагол физического состояния переосмысляется в качестве глагола существования или нахождения где-либо.

Так, для глагола сидеть семантические дериваты со значением ‘быть’ или ‘находиться где-л.’ для неодушевленных актантов порожда­ются в таких моделях концептуализации:

(1) ‘быть, находиться в к.-и. месте, внутри чего-и.; быть помещен­ным куда-н.’: Гвоздь сидит в стене',

(2) ‘быть, находиться в к.-н. месте’ + добавочная импликация ‘про­изводить определенное впечатление’ (здесь имеется включенная в кон­цептуализацию ситуации позиция внешнего наблюдателя): Костюм (хорошо / плохо) сидит',

(3) ‘быть помещенным, погруженным куда-н.’ (с добавочным ком­понентом помещения внутрь) + та же добавочная импликация ‘произ­водить определенное впечатление’: Корабль глубоко сидит.

Для глагола лежать тоже характерны аналогичные модели концеп­туализации:

(1) для конкретного объекта, вещи - ‘быть, находиться’ (в отличие от сидеть - без обязательной валентности на помещение внутрь Чего- H.): Книга лежит на полке', Вещь лежит без употребления'.

(2) для субстанции, вещества - ‘находиться на поверхности ч.-н., за­нимать собой пространство на поверхности ч.-н.‘: Снег лежит на зем­ле',

(3) для пространственного, географического или природного объек­та - ‘быть расположенным где-н.’: Город лежит в долине', Озеро ле­жит в степи',

(4) для векторного объекта - ‘иметь направление куда-л.’: Дорога лежит через лес; Путъ лежит на юг;

(5) для абстрактного объекта, явления, состояния - "находиться в концептуальной сфере в качестве психического, эмоционального, оце­ночного, модального и пр. атрибута к.-л. / ч.-л.‘: На тебе лежит вся ответственность; На родителях лежат все заботы о детях; На нас лежит долг гражданина.

Сходные модели концептуализации ситуации присущи и семантиче­ским дериватам глагола стоять'.

(1) для объектов - ‘быть, находиться, иметь место где-н.’: Дом сто­ит у реки;

(2) для субстанций, веществ или состояний - ‘быть, находиться, иметь место какое-н. время': В комнате стоит табачный дым; В до­ме стоит шум;

(3) для объектов, имеющих локативную характеристику - ‘быть рас­положенным где-н.’: Полк стоит за рекой; За деревней стоит лес;

(4) для абстрактного объекта, явления, состояния - ‘находиться в концептуальной сфере в качестве модального атрибута к.-л. / ч.-л.’: Пе­ред нами стоят важные задачи; Стоит вопрос о дисциплине.

Отметим, что здесь приведены далеко не все возможные модели концептуализации ситуации посредством семантической деривации глаголов сидеть, лежать, стоять, а только наиболее, на наш взгляд, показательные.

Итак, проведенное исследование позволило выявить национальную специфичность некоторых русских моделей концептуализации ситуа­ции существования, которая заключается в том, что абстрактная идея ‘быть’ интерпретируется посредством конкретных прототипических физических состояний человека ‘сидеть, лежать, стоять’, чувственно
воспринимаемых и наблюдаемых,. Згот образный, в чем-то избыточный с точки зрения строго логической схемы данной ситуации и явно мифологи­зированный способ представления ситуации существования или пребы­вания где-либо во многом противопоставлен рациональному способу представления данной ситуации через обобщенную и десемангизованную идею бытия, реализованную в современных западных языках.

Русские естественноязыковые модели представления указанных си­туаций вполне коррелируют с описанными в работах Дж. Лакоффа и других когнитивистов эффектами концептуальной метафоризации ориентационного типа, которая имеет своим источником особенности устройства и функционирования человеческого тела, особенности чело­веческого опыта взаимодействия с миром. Базовые концептуальные представления о теле формируют систему отвлеченных понятий наше­го внутреннего мира, они в конечном счете структурируют наше обы­денное мышление, отношение к миру и поведение, откладываясь в вы­ражениях нашего языка [17].

В когнитивистике указанную «телесность» моделей языковой кон­цептуализации мира иногда называют conceptual embodiment (концеп­туальная «воплощенность» в этимологическом смысле слова - от «плоть / тело»). Видимо, диахронически она была естественным обра­зом присуща всем без исключения языковым сообществам на ранних этапах их развития. И только в процессе развития цивилизации и куль­туры семантические сферы многих языков эволюционировали и далеко прошли по пути схематизации и рационализации моделей языкового освоения мира (в частности, современные западные языки). Русский же язык во многом сохраняет именно архаичные, телесно-чувственные способы языковой концептуализации действительности по образу и по­добию человека.

В современной русской речи нами отмечены многие явления, разви­вающие указанные тенденции «телесной метафоризации» в употребле­нии конструкций с этими и другими глаголами применительно, так ска­зать, к новым реалиям.

Для глагола висеть - это идея некоей незапланированной и, следо­вательно, нежелательной для говорящего приостановки деятельности какой-либо системы: Компьютер висит. Также активно эксплуатирует­ся в современной русской речи идея не доведения до конца какого-либо действия или «застревания» какого-либо, возможно, даже абстрактного объекта на пути продвижения к цели: Денежный перевод пришёл, сколь­ко времени он может висеть до момента выдачи клиенту?

Для глагола лежать, например, это выражение идеи неподвижности в течение некоторого времени, часто связанной с заниманием опреде­ленной поверхности, ср., например, традиционное: Кошелек лежит в кармане. На базе подобных употреблений развивается использование этого глагола при абстрактных неодушевленных объектах: Деньги ле­жат в банке (‘хранятся, причем без длительного использования’) - здесь уместно вспомнить классическую фразу Остапа Бендера из «Две­надцати стульев» о ключе от квартиры, где деньги лежат. Примени­тельно к современным реалиям лежать, например, может прибыль (ес­ли она не просто хранится без использования, причем в недоступном или в неизвестном говорящему месте): Где лежит прибыль, инвестиро­ванная в сельское хозяйство? Ср. также: Деньги лежат под «матра­цем» в оффшорах\ Другой вариант концептуальной метафоризации для лежать связан с идеей осмысления какого-либо положения дел как ре­зультата «падения» (т. е. снижения, уменьшения и пр.): Внимание: иены упали и лежат!

Для глагола стоять эксплуатируется также идея неподвижности, но уже в другом аспекте - как результат остановки, прекращения движе­ния. Ср. традиционное: Вода стоит в пруду. В этом смысле в совре­менных условиях стоять могут, например, также цены (в значении ‘не изменяться ни в большую, ни в меньшую сторону’): На рынке жилья Москвы иены стоят, квартиры висят. Обратим внимание и на исполь­зование в специфически русской модели концептуализации глагола ви­сеть в уже проанализированном выше значении - ‘непредвиденное и нежелательное прерывание текущей деятельности по продаже’.

Для глагола сидеть в современной русской речи наблюдается рас­ширение сочетаемости, обусловленное метафорическим представлени­ем идеи долгого нахождения на какой-либо поверхности / в каком-либо месте: сидеть дома сидеть на сайтах знакомств. Также зафиксиро­вана активность отмеченной нами выше концептуальной модели, свя­занной с концептуализацией идеи вынужденного нахождения в каком- то состоянии / положении (сидеть в тюрьме, в клетке, на пособии, без работы, на диете и пр.). Зго находит свое выражение во фразеологиче­ском жаргонизме сидеть на игле. Данный оборот в современной речи порождает целый пучок семантических дериватов по модели концепту­альной метафоризации: Россия сидит на игле ФРС США', Россия си­дит на нефти, как наркоман на игле. Оборот подвергается трансфор­мации в зоне актанта: Сидеть на трубе (имеется в виду «нефтяная тру­ба»); Россия крепко сидит на израильской морковке.

Избыточное представление в глагольной лексеме отношения гово­рящего к собственному действию выражается в том. что говорящий использует эмоционально окрашенный глагол, как правило, во вторич­но-метафорических значениях, для концептуализации вполне нейтраль­ного действия или обычной ситуации, что создает повышенный «граду с экспрессии» при описании этой ситуации. В плане инновационных тен­денций этого типа можно, например, отметить широкое распростране­ние глагола умереть (и его сниженных синонимических субститутов типа сдыхать подыхать или, напротив, возвышенного скончаться) применительно к атрибутике Интернета или компьютерных технологий: Жил-был сайт под названием e-fil. Жил. И теперь вот умер. Совсем умер, насмерть', Помогите, винчестер сдыхает!; Вчера скоропостиж­но скончался домашний комп. Здесь метафорическая семантика 'пере­стать функционировать (для устройства или механизма)' обогащается некоей интимно-личностной позицией говорящего по отношению к объекту (как к живому существу).

Ориентация русской речи на повышенную «глагольность» выража­ется также в активном вхождении в речевую практику экспрессивных глагольных лексем (из жаргона или профессиональной речи), которые тем самым характеризуются значительной семантической емкостью: Ведь кто то мог пробить ж.д и ответить мне, и не было бы никакой поездки... Здесь глагол пробить означает не просто ‘добыть некую ин­формацию'. но и имплицитно включает в себя овеществленно- метафорическое представление образа адресата действия как объекта физического воздействия + характеристику действия со стороны его субъекта 'приложить к этому значительные усилия’.

В области имен существительных тоже можно отметить одну любо­пытную инновационную тенденцию, которая, по-видимому, также мо­жет корениться в особенностях русского «взгляда на мир». Это стрем­ление говорящих маркировать эмоционально или ценностно значимый для них объект формой мужского рода, даже если в норме такая форма образована быть не может: ... выхожу из "Кольца", а мой машин на эвакуаторе красуется... Здесь можно видеть стремление говорящего «повысить» значимость объекта номинации за счет придания ему более «мужественной» формы рода. Ср. также: Итак, вы самый настоящий... русал, где говорящему понадобилась отсутствующая в языке номина­тивная единица для именования лица мужского пола в целях эксплуата­ции значимых культурных коннотаций слова русалка.

Зго можно квалифицировать как рефлекс своего рода маскулино- центричности русского языка, отражающего в целом весьма архаичные типы языковой концептуализации мира в своей семантической сфере. Ср., например, известные аргументы в пользу этой точки зрения, состо­ящие в том, что идиоматичное сочетание женская логика выявляет от­четливо негативный оттенок смысла (‘некачественная, не соответству­ющая норме логика’) в противопоставлении не *мужской логике, а про­сто логике; еще один аргумент состоит в констатации очевидной асим­метрии употребления слов вдова - вдовец; так, раньше можно было ска­зать вдова Ивана Петровича, но нельзя *вдовец Анны Петровны (при­мер Т.В. Булыгиной); кстати, в речи носителей английского языка наблюдается параллелизм в употреблении этих слов (да и в русском языке наших дней мы легко встречаем контексты типа вдовец Людмилы Гурченко, вдовец Любови Полищук и пр., что отражает изменение стату­са женщины в общественном сознании).

Примечательно, что в целях повышенной экспрессии говорящие склонны менять на окказиональную форму мужского рода не только форму женского рода, но даже и среднего: Мой ух! (подпись под фото на форуме про пирсинг). Аналогично - использование формы *мяс в значении 'кусок мяса’: Прочесноченный мяс перчим и солим обильно, поливаем соком 1-го лимона, помещаем под гнет на 3 часа. То же видим и в случае с существительными pluralia tantum; А я вот где-то белыми штанами каплю гудрона (черной смолы) поймал... Че делать? Жалко новый штан. Обратим внимание, что здесь *штан вовсе не означает ‘одна брючина’, здесь Читан = штаны, но ‘эмоционально, ценностно значимые для говорящего по какому-л. признаку’.

А. Вежбицкая в знаменитой книге «Русский язык» отмечает такую специфичную для русской языковой картины мира черту, как у становка на эмоциональное и нравственно или оценочно окрашенное отношение к миру и к людям [9, с. 34-35], причем это проявляется даже в ситуациях, которые по логике требуют вполне нейтральной номинации.

Сегодня эта тенденция проявляется в активизации использования стилистически маркированных, экспрессивно насыщенных лексем в позициях, в общем не требующих включения оценки говорящего: Спро­си Анаис, она должна подтвердить, она эксперт по младенческим взглядам. Отметим, что часто такие словоупотребления носят несколько архаизованный характер. Актуализация архаических лексем в целях усиления экспрессии вообще парадоксальным образом расширяется в
речи пользователей, которых трудно заподозрить в знании древнерус­ского языка: ... я про богоео ни-ни... Токмо про кесарево...

А. Вежбицкая также в свое время отмечала и богатые возможности русского экспрессивного словообразования [9, с. 118-136], усматривая в этом склонность к включению субъективной эмоциональной или нрав­ственной оценочности в обозначение лица посредством собственного имени. Думается, что эта тенденция распространяется и на отображение объективных вещей и событий посредством нарицательной номинатив­ной единицы.

Можно отметить, что в русском языке последних лет активные процес­сы в области экспрессивного словообразования характеризуются тем, что из ряда номинативных единиц вместо стилистически нейтральной едини­цы немотивированно выбирается максимально нагруженное экспрессив­ной оценкой обозначение - при этом оно не просто «выбирается», но со­здается в качестве окказионализма: Разве это обязывает его отказаться от обычной, средней квартиры с обоями чуть покраше и меблюхой чуток деревяннее? Нетрудно видеть, что контекст в общем не требует столь яр­кой экспрессемы на фоне нейтральных квартира и обои.

Сегодня активно используется и типично русский способ концептуа­лизации множества как нерасчлененного целого посредством собира­тельных форм с суффиксом -J-, которые сами по себе обладают макси­мумом экспрессии: Войлочная вишня, миндаль и другое цветъе. Мне всё это очень нравится.

Инновационная тенденция в использовании этих форм состоит в том, что они используются просто как экспрессивные субституты нейтральных лексем без значения реальной собирательности: Сколько шкафье стоило не скажу - самая навороченная дверь немана с самыми навороченными замками и то дешевле.. Здесь *шкафъе - не ‘нерасчле­ненная совокупность шкафов’, а просто ‘шкаф, имплицитно включаю­щий экспрессивную реакцию говорящего’. Речь может идти о своеоб­разной экспансии этих форм, которые вытесняют «нормальные» лексе­мы в единственном числе или, как в следующем случае, обычные pluralia tantunr. ... а широкое штаньё тебе реально пойдёт, ога [=просто штаны}.

С другой стороны, в активных процессах, происходящих сегодня в лексической сфере, можно видеть и противоположные явления, отра­жающие уже инокультурные и «иноментальные» влияния. Прежде всего это заключается в некритическом усвоении в русской речевой практике
моделей словообразования и синтаксических схем, несвойственных русским нормам и принципам речевого общения.

Так, например, можно отметить немотивированное (и добавим - се­мантически неадекватное) повсеместное использование иноязычной приставки анти в значении не (реальная ее семантика - 'против’) при­менительно к самым обычным объектам или признакам: ...очередной анпшхороший и антиумный фильм российского кинематографа'. Ну и, как факт, «Зенит» показал, что такое антихороший футбол - и это когда выделяется Денисов!; Угу, а как писатель вы антихороши ?

Подобные случаи разрушают не только словообразовательную и лексико-семантическую систему языка, но и привносят в «русский взгляд на вещи» несвойственные ему способы концептуализации дей­ствительности. Чтобы пояснить эту мысль, мы бы хотели остановиться на слове плюс. Как известно, еще Дж. Оруэлл в своем «новоязе» предла­гал заменить весь многообразный спектр языковой оценочности исполь­зованием принципиально безликих и исключающих какую-либо эмо­ционально-экспрессивную интерпретацию слов плюс и минус в каче­стве префиксов или наречий качественной оценки. Сегодняшняя рус­ская речевая практика не приснилась бы Оруэллу и в страшном сне: Плюс Фильм студио; Все права принадлежат Питомник-плюс; "Ра­бота Плюс" - найди работу первым!

Оставляя в стороне вопрос о морфемном и грамматическом статусе этих компонентов, использование которых идет явно вразрез с нормами русского языка, отметим особенности концептуального характера. Дело в том, что употребление слова плюс при концептуализации ценностного компонента языковой картины мира представляется нам прямо противо­положным по отношению к исходным концептуальным установкам, при­сущим русскому способу языковой концептуализации мира. Зго «холод­но-рационалистическая» оценка, лишенная эмоционально-экспрессивной субъектной реакции на изображаемое и нравственно окрашенной коорди­наты, потому что изначально, в пресуппозитивном компоненте, содержит в себе лишь элемент количественной оценки (в системе «много / мало»), что вовсе не означает качественного приращения.

Тем более что в таких, например, употреблениях, как: Ассоциация детских лагерей "Дети плюс", могут возникать и не предусмотренные «авторами» фоновые ассоциации. Так, например, для указанного названия при желании можно усмотреть и такую интерпретацию: суще­ствует в пресуппозиции какое-то невербализованное основное занятие для детских лагерей - плюс еще и дети.

Особенно нежелательно для русского языкового сознания проникно­вение данных элементов в сферу так называемой экзистенциальной оценочности, когда в терминах плюс минус начинают интерпретиро­ваться такие вечные ценности, как любовь, добро, семья и пр. - ср.. например, жутковатое: XXIПортал для всей семьи "Мама Плюс".

Тревогу вызывает и дальнейшая экстраполяция подобных оценоч­ных номинаций из языка рекламно ориентированных названий и заго­ловков в обыденную речевую практику носителей языка - ср. прямо- таки оруэлловскую фразу на одном из форумов: Потом тема была уда­лена как плюсплюс антихорошая.

Противостояние двух отмеченных противоположных тенденций как своеобразная борьба «старого» и «нового» в русском языке последних лет отражается и в сфере языковой концептуализации внутреннего мира человека - главным образом в сфере языковой концептуализации эмо­ций и ценностей. Это, в частности, проявляется в том, что в одной из наших работ обозначено как «языковое сопротивление» новым цен­ностям в современной русской речи [23, с. 340-341].

Мы исходили из того, что необходимо разграничивать ценности ин­дивидуального или социально-группового характера, которые выступа­ют как феномены экстралингвистические, привносимые в узус автори­тетными социальными движениями, политическими течениями или «давлением» СМИ, и ценности, которые непосредственно закреплены в сфере лексической и грамматической системы национального языка или речевой практики, узуса. Так, например, известно, что в современном обществе в духе тенденций политкорректности и толерантности фор­мируется тренд терпимого и даже позитивного отношения, например, к лицам нетрадиционной сексуальной ориентации, но естественный язык пока не отражает этих «прогрессивных изменений», еще не выработал соответствующих номинативных единиц и коннотаций. При этом отме­тим, что существование обтекаемых эвфемизмов и других искусствен­ных языковых образований как раз свидетельствует в пользу устойчи­вой негативно-оценочной коннотированности данных явлений, по край­ней мере, в языке, в его «наивной аксиологии».

Примечательна глубокая характеристика подобной ситуации несов­падения - и даже полного расхождения - требований идеологии опреде­ленной части общества и наличной системы оценок в языке, данная Н.Д. Арутюновой. Исследователь показывает, как естественный язык словно сопротивляется попыткам философа Иеремии Бентама найти нейтральные дескрипции, столь необходимые для его теории, для таких
отрицательных номинаций, как сладострастие и скупость. Н.Д. Ар­утюнова заключает: «Таким образом, наука нравственности, покуда она пользуется естественным языком для формулировки своих положений, должна заботиться о том. чтобы сообразовываться со значениями слов, иначе создаваемый текст не может не оказаться насыщенным противо­речиями аксиологического плана: то, что автор считает хорошим, язык квалифицирует как дурное. Сколько бы ни у тверждал Бентам, а впо­следствии сторонники так называемого разумного эгоизма, что польза и благо - это одно и то же. язык с этим не согласится, и последнее слово в этом вопросе останется за ним» [5, с. 151-152].

Почему же последнее слово остается за языком? Да потому, что именно язык представляет собой спрессованный опыт многовековой интроспекции его носителей, т. е. то, что наиболее значимо и доказало свою жизнеспособность в процессе взаимодействия человека с враж­дебной средой, его ду ховной эволюции в истории и культу ре, тогда как идеологиям и теориям свойственно ветшать и отмирать в борьбе с дру­гими идеологиями и теориями.

Иными словами, расхождения между' ценностями, декларируемыми в угоду' модным идеологическим и культурным трендам или социаль­ным реалиям, и их реальной оценкой в языке могут быть существенны­ми. Так, в последнее время в отечественном социокультурном про­странстве. во многом под влиянием инокультурных, западных образцов, активно пропагандируются исконно чуждые для русской концептосфе­ры ценности индивиду ализма, карьеризма, амбициозности, утилитариз­ма и пр. Однако в языковой концептуализации указанных явлений об­наруживается их определенное отторжение, неприятие посредством возникновения нерефлектируемой, неосознанной отрицательной оце­ночное™ при употреблении номинативных единиц подобного типа.

Ведь «подлинная», «реальная» языковая оценка должна быть чем-то вроде неассертивного компонента смысла слова или выражения, выяв­ляемого из совокупности таких контекстов употребления данной еди­ницы, которые по тем или иным причинам могу т рассматриваться как релевантные для актуализации именно оценочной семантики, в иных контекстах не проявляющейся или нейтрализованной. Такие контексты и буду т слу жить «тестами» как на само наличие языковой оценочное™, так и на ее «знак» («плюс» или «минус»).

Итак, мы обнаружили такие объективные языковые свидетельства, так называемые репрезентативные контексты, способные выявить нали­чие в некой единице языка имплицитной оценочности, негативной или
позитивной, которая будет именно объективно языковой оценочностью. заданной специфично языковыми средствами ее экспликации, незави­симо от «новейших» авторитетных идеологических, культурных или политических установлений. К таковым контекстам следует, на наш взгляд, отнести употребление оценочного метаязыкового комментария в хорошем смысле (этого) слова. По нашим наблюдениям, его употребле­ние в дискурсе является сигналом неявной, во многом неосознанной оценочной реакции говорящего на номинативную единицу, причем ре­акции сложной природы. Употребляя его применительно к определен­ным словам и выражениям, говорящий выражает тем самым свое со­мнение в том. что без этого специального разъяснения, так сказать, «по умолчанию», адресат воспримет это слово или выражение в требуемом положительном оценочном регистре. Иначе говоря, слова и выражения, которые нормально, узуально и идиоматично сочетаются с оценочным метаязыковым комментарием в хорошем смысле (этого) слова, высту­пают как выразители языковой негативной оценочности особого типа.

Ср.. например: Да и в жизни ои весьма рассудительный, прагматич­ный и расчетливый человек, в хорошем смысле этого слова. Прилагатель­ные рассудительный, прагматичный, расчетливый без «добавки» в виде в хорошем смысле этого снова, т. е. идиоматично и конвенционально, «по умолчанию», выражают неассертивный отрицательно-оценочный компо­нент. Эта «добавка» разрушает идиоматичность, делает употреблении неконвенциональным. Метаязыковой комментарий в хорошем смысле сло­ва является здесь своего рода оператором семантического преобразования лексемы, которая меняет свое значение посредством контекстуальной эли­минации негативно-оценочных сем. Но это доказывает, что без такового преобразования данные негативно-оценочные семы в указанных словах и выражениях наличествовали! Язык словно опровергает навязываемые ему либеральные ценности прагматизма и индивидуализма. Ср., например, как языковое «тестирование» таких ценностей нового времени, как стремление к карьерному росту и «здоровый» индивиду ализм, обнаруживает их небез­условную, не вполне истинную «положительную» оценочность в узусе: Карьерист в хорошем смысле слова; Баста [рэпер]... стал еще большим индивидуалистом в хорошем смысле этого слова... и пр.

Подобные аксиологемы мы характеризуем как псевдоценности. Де­ло в том, что подлинные ценности (как, впрочем, и их антиподы - ан­тиценности) безусловны и аксиоматичны. Лишь псевдоценности могут быть «хорошими» только при определенных условиях, с какими-то ограничениями или оговорками: содержащаяся в импликационале этих
слов ложная претензия как бы дезавуируется, разоблачается эксплика­цией посредством метаязыкового комментария в хорошем смысле слова.

Еще одним репрезентативным контекстом, выявляющим возможное «языковое сопротивление» ценностям нового времени, является кон­текст погрязнуть в (чем-л.). Согласно наивной аксиологии русского языка, то, в чем можно «погрязнуть», «по умолчанию» следует рассмат­ривать, выражаясь в духе А. Вежбицкой, как «что-то плохое», даже если на уровне рационализации модных трендов люди могут считать это «хорошим». Наши многочисленные примеры обнаруживают «языковое сопротивление» миру новых ценностей посредством этого «разоблачи­тельного» репрезентативного контекста: Просто рок сегодня погряз в карьеризме и жажде наживы, Реально мы погрязли в потреблении!', Вероятно, мир окончательно погряз в гламуре...

Свидетельством апроприации знаков «чужих» ценностей по русским национально-специфичным моделям языковой концептуализации мира может быть и характер словообразовательного освоения в русском языке новой заимствованной номинации. Так, широко известно «триумфальное шествие» по пространству русского языка таких лексем, как гламурный или эксклюзивный - см. об этом, например, в [15]. Однако характерен тот факт, что эти знаки «чужих» ценностей образуют окказиональные дерива­ты по типично русским моделям экспрессивного словообразования, о спе­цифике которых именно в плане выражения русского национального ха­рактера говорит А. Вежбицкая, размышляя о русских суффиксах субъек­тивной оценки, выражающих специфически русскую черту - эмпатию по отношению к объекту номинации [9, с. 53]. При этом в иноязычном по происхождению слове возникают типично русские коннотативно- оценочные приращения смысла.

Зго, например, такой дериват, как гламурненько. О его распростра­ненности свидетельствует наличие сайта Гламурненько.ру, серии книг «Гламурненько», названия произведений сетературы (например, «Как выглядеть гламурненько!») и даже песен и т. п. Здесь мы видим нерас­члененный семантический комплекс из некоторого несерьезного, но полного «неопределенно хорошего чувства» (А. Вежбицкая) и вместе с тем ироничного отношения к объекту номинации. О проду ктивности такой модели свидетельствуют разнообразные готичненько, эксклюзив- ненько и пр., которые порождены на базе «чужеродных» готов, эксклю­зива и т. д.

Применительно к заимствованию эксклюзивный мы можем также, например, в разнообразных блогах и даже на рекламных сайтах встре­
тить эксклюзивчик, так может именоваться магазин, портал, стихотворе­ние и пр. Такая исконно русская модель освоения чужого слова как-то элиминирует его «чужеродность», переинтепретируя его в духе специ­фически русского способа языковой концептуализации мира, а именно в духе особо эмоционально окрашенного и теплого отношения к объектам номинации, которые в норме не подлежат никакой эмоционально­экспрессивной и оценочной реакции.

Отметим характерную для подобного рода слов-аксиологем десе- мантизацию этих производных лексем, где экспрессивная семантика самой словообразовательной модели и форманта (суффикса) вытесняет номинативное значение производной основы. Реально подобные слово­образовательные показатели могут передавать очень широкий спектр чувств: восторг, очарование, привлекательность, жалость, интерес и др. Поэтом}', чтобы объяснить столь широкий разброс допустимых интер­претаций. А. Вежбицкая и вводит в толкование представление о не­определенном свободно плавающем ‘хорошем чувстве’, не обязательно направленном на человека или вещь: ‘когда я думаю о X, я чувствую что-то хорошее'. При этом на стыке первоначальной книжно­возвышенной стилистической отмеченности производящей основы и принципиально разговорного характера форманта возникает некое иг­ровое. карнавальное ее переиначивание, которое как бы дезавуирует изначально пафосное, серьезное значение лексем гламурный или экс­клюзивный как носителей «новых ценностей» жизни.

Другую, противоположную тенденцию вытеснения традиционных русских моделей языковой концептуализации внутреннего мира челове­ка иноку льтѵрными моделями можно видеть в сложившейся у опреде­ленной части носителей русского языка (в основном молодого возраста) языковой привычке использовать англоязычные междометия упс!, вау и пр. вместо обычных русских междометных слов. Дело в том, что меж­дометия, по сути, отражают спектр нерасчлененных бессознательных эмоциональных реакций на ситуацию, идущий из «глубины души», их употребление не рефлектируется, а переживается говорящим. Поэтому употребление междометий всегда отражает некоторые спонтанные, не­осознанные «жизненные установки говорящего» (А.Д. Шмелев). Упо­требление заимствованных междометий, вообще говоря, нонсенс, но если таковое имеется, то оно, без сомнения, представляет собой диагно­стический контекст для «вычисления» важных особенностей прагма- лингвистической сферы говорящего.

Морфология и синтаксис. М. Эпштейн обращает внимание на то, что русская грамматика специфически концептуализирует действие, событие, состояние: «Преобладание непереходности в русском языке способствует становлению непереходного мировоззрения, для которого вещи случаются, происходят, движутся сами собой. Это мир, в котором нечто пребывает в себе или движется само по себе, но ничем не движет­ся и ничего не движет. Действия, обозначенные непереходными глаго­лами, самодостаточны они ни на что не переходят... Скорее это даже не действия, а состояния, поскольку у них нет предмета, они замкнуты на самом деятеле» [29, с. 193-194].

В свою очередь, А. Вежбицкая утверждает, что, говоря о людях, можно при этом придерживаться двух разных ориентаций: можно ду­мать о них как об агентах, или «деятелях», и можно — как о пассивных экспериенцерах. В русском, в отличие от многих других европейских языков, пассивно-экспериенциальный способ имеет более широкую сферу применимости. Исходя из этого, в работах А. Вежбицкой именно на материале русской грамматики было выявлено несколько фундамен­тальных свойств, формирующих «семантический универсум» русского языка: иррациональность, неагентивность, тяготение к представлению активного действия субъекта как его пассивного состояния, неконтро­лируемость субъектом собственного действия как отказ от субъектной ответственности за событие и пр. [9, с. 33-37 и далее].

Действительно, русский язык предоставляет говорящему на нем мас­су возможностей снять с себя ответственность за собственные действия. Прежде всего речь идет о различных способах такой языковой концеп­туализации мира, при которой субъект так или иначе выводится из зоны контроля над событием. Эго, например, предпочтение безличного кон­структа типа мне хочется активному типа я хочу, выбор возвратной или страдательной модели вместо агентивной, инфинитивной вместо лич­ной и пр. Во всех этих случаях событие, состояние, действия происхо­дят с субъектом как бы само собой или, по крайней мере, «не потому, что он этого хотел», пользуясь выражением А. Вежбицкой.

Вопреки мнению о «дрейфе» современной русской речевой практики в сторону «активизации» деятеля по западным образцам, т. е. об усиле­нии категории транзитивности (переходности), которое, в частности, представлено в цитированной работе М. Эпштейна [29], наши наблюде­ния дают совсем иную картину. Инновационные тенденции в русской грамматике показывают, напротив, значительное расширение сферы применимости пассивно-возвратных и безличных конструкций, особен­
но применительно к концептуализации ситуаций или психических со­стояний, которые требуют по логике активного «присутствия» агенса.

Так, типично русский способ концептуализировать «чужое» дей­ствие над субъектом речи как собственное состояние субъекта мы обна­руживаем при выборе возвратной конструкции вместо неопределенно- личной: ... на выступлении Dartz я уронилась случайно, на меня мгно­венно попадало еще человек пять-шесть... (вместо меня уронили).

Об экспансии пассивно-возвратных конструкций в русском языке последних лет свидетельствует тот факт, что они расширяют сферу сво­его образования, в частности, за счет ненормативного образования от непереходных глаголов - типа умирать, бежать, сидеть, шутить и пр.: ... бандэлита не умиралась вроде; Мужская биатлонная эстафета бежаласъ в рамках Кубка мира в третий и, по сути, последний раз пе­ред стартом на Олимпиаде; ... вторник опять-таки сиделся в сиделъ- не...; Тогда шутился, а сейчас задумался... Подобные аномальные ин­новации усиливают эффект концептуализации действия как замкнутого на субъекте состояния, что вполне в духе русской языковой менталь­ности.

Еще большая активность наблюдается при использовании безличных конструкций: ... старики так помрут, а чтоб веселей умиралось, им помпезные поздравления и "чествования" на 9-е мая. Активная кон­струкция с глаголом все-таки предполагает наличие экспериенцера это­го состояния в качестве его субъекта, тогда как конструкция с безлич­ным глаголом умиралось усиливает указанную бессубъектность.

Особый интерес представляют безличные конструкции, которые концептуализируют некую ситуацию, предполагающую в норме актив­ное участие агенса в собственном действии: С сигаретой было "по- ступлено" абсолютно несправедливо... - Речь идет о том, что говоря­щий вообще-то сам как-то поступил с сигаретой, но примечательно, что субъект всячески избегает контроля даже за собственным, вполне оче­видным для него действием.

Иногда выбор подобной безличной конструкции обладает значи­тельным потенциалом семантической емкости и экспрессии: Арчи, ну, мы ж за тебя отомстили... ему больнее упалось... В данной концеп­туализации события предпочтение безличной конструкции обычному Он больнее упал оправдано специфической интенцией говорящего пред­ставить случайное в общем событие как знак действия неких высших сил (в таких случаях А. Вежбицкая говорит о «фатализме» в русском способе концептуализировать события).

Расширяющаяся экспансия безличных моделей представления события подтверждается и использованием подобных конструкций для концепту а­лизации вневременных, узуальных действий субъекта как бессубъектных пассивных состояний: В каких кроссовках лучше прыгается? Примеча­тельно, что в подобных случаях сам русский язык не предоставляет гово­рящему возможности выбрать альтернативный способ выражения этой мысли посредством активной конструкции (альтернатива с инфинитивом лучше прыгать так же принципиально бессубъектна).

Но, как и в ситуации с активными процессами в области лексики и словообразования, и в грамматической сфере мы можем наблюдать прямо противоположные явления, а именно использование инноваци­онных грамматических конструкций, направленных на концептуализа­цию события по несвойственным русскому типу концептуализации мо­делям и схемам. Речь идет прежде всего о возникновении окказиональ­ных форм переходных глаголов (по сути своей предполагающих актив­ного деятеля) на базе исходных возвратных глаголов, в системе не имеющих активных коррелятов - типа бояться, смеяться, улыбаться, очутиться и пр.: Улыбайте ваши лица.

В этих случаях подобным образованиям приписывается несвой­ственная им в коллективном сознании носителей русского языка семан­тика активной каузации действия вместо изначального значения пас­сивного состояния экспериенцера: Прошу ие смеять меня! = не сме­шить, т. е. ‘не каузировать меня смеяться’. То, что это не просто слу­чайные явления, а проявление устойчивой аналогической тенденции, доказывают другие примеры: Решил вас улыбнуть', Думаю, посадить десяток деревьев незаметно просто не получится. Можно "случайно" телевидение там же "очутить"...; Ведь награды победителей будут использоваться долгие годы и красовать глаз всех посетителей...

Однако надо отметить, что все же, несмотря на свою определенную активность, процесс «развития переходности» в современной русской речи по степени своей распространенности не может идти ни в какое сравнение с обратным процессом «экспансии безличности или пассив- но-возвратности».

О преобладании чисто русских моделей языковой концептуализации мира может свидетельствовать и распространенность определенных син­таксических моделей как специфических способов организации дискурса. Прежде всего скажем о некоторых русских негационных конструкциях, которые мы условно именуем «неотрицающим отрицанием» [22].

Мы предположили, что некоторые типы таких «неотрицающих» рус­ских общеотрицательных конструкций с оператором НЕ следует трак­товать в рамках теории речевых актов как особые типы речевых страте­гий непрямого, идиоматичного выражения специфичных коммуника­тивных намерений говорящего, причем имеющие явный идиоэтниче- ский, национально обусловленный характер.

Отправной точкой наших рассуждений является широко известный пример косвенного речевого акта, обсуждающийся в работе Дж.Р. Сер- ля «Косвенные речевые акты», - Would You pass те the salt? [26]. Ру с­ский аналог данного косвенного речевого акта с иллокутивной силой вежливой просьбы, выраженной в языковой форме вопроса, звучит примерно как Не могли бы Вы передать мие солъ? или Не передадите ли мие соль? (более точный, но менее приемлемый стилистически вари­ант - Не передали бы Вы мие соль?). С точки зрения прагматики коопе­ративного речевого взаимодействия это. разумеется, псевдовопрос - у адресата создается иллюзия возможности нормальной ответной реак­ции, тогда как реально от него требуется не ответ, а конкретное дей­ствие в соответствии с намерением говорящего.

Но Дж.Р. Серля здесь интересует некая коммуникативная универса­лия, а именно проблема адекватного распознавания иллокутивной силы подобных непрямых высказываний, обусловленного конвенциями об­щения на данном языке. В этом ключе Дж.Р. Серль вполне справедливо полагает, что данная проблема не зависит от свойств конкретных язы­ков и имеет общекоммуникативный, т. е., грубо говоря, общечеловече­ский характер. Нам же интересен несколько иной поворот этой пробле­мы, вполне обоснованно выпавший из сферы внимания Дж.Р. Серля как излишне «лингвистичный». Дело в том, что Дж.Р. Серль. разумеется, анализирует англоязычный вариант этого косвенного речевого акта, который звучит как Would You pass те the salt?, т. e. с использованием утвердительной модели, тогда как русскоязычный аналог данной кон­венциональной формы косвенного акта требует, чтобы указанну ю иди­оматичность сохранить, обязательного включения НЕ - Не передадите ли мие соль?

Уже сама возможность порождения и рецепции данной конструкции по-английски без всякого НЕ доказывает некую логическую избыточ­ность этого оператора и в русском варианте. Иными словами. НЕ в рус­скоязычном варианте ничего не отрицает. Говорящий реально спраши­вает не о невозможности, а, наоборот, как раз о возможности для адре­сата совершить требуемое действие. Но. с другой стороны, устранение

НЕ в этой конструкции на русском языке приводит к разрушению иди­оматичное™, к невозможности косвенной небуквальной интерпретации данного высказывания в интенсиональном контексте: ср. Могли бы Вы передать мне солъі - по-русски звучит только как прямой вопрос о пределах физических и иных возможностей адресата. Кстати, по- английски, напротив, добавление НЕ, т. е. трансформация положитель­ной конструкции в отрицательную, разрушает идиоматичное™.

Тогда закономерно возникает вопрос: почему' же из двух равноправ­ных альтернативных возможностей выразить некое пропозициональное содержание один язык выбирает утвердительную конструкцию, а дру­гой - отрицательную? Иными словами, почему англоговорящий упо­требляет конструкцию без негации, а русскоговорящий начинает с НЕ. хотя никакого прямого отрицания ни в английском, ни в русском равно не предполагается?

Возможно, здесь и следует поставить вопрос о неких специфичных речевых стратегиях, о неких специфических установках говорящего, облигаторно отложившихся в языковых формах как результат предпо­чтительного выбора языкового коллектива, как отражение опыта столе­тий психологической и культурной интроспекции носителей языка. Так, например, в английском варианте можно видеть установку на возмож­ный позитивный перлокутивный эффект, уверенность говорящего в по­ложительном для него исходе его просьбы, а в русском варианте - уста­новку на возможную неудачу, коммуникативную или перлокутивную. может быть, некое изначальное сомнение, заранее предустановленную неуверенность говорящего в успешности его речевого акта.

Это можно попытаться показать и с помощью инструментария логи­ческого анализа естественного языка. С нашей точки зрения, англо­язычный вариант Would You pass те the salt? имеет своей пресуппози­цией исходную пропозицию, которая является мыслительным содержа­нием вопроса - ‘You pass me the salt’: нетрудно видеть, что она имеет утвердительную структуру; в свою очередь, русскоязычный вариант в качестве пресуппозиции имеет исходную пропозицию ‘Вы не передади­те мне соль’, в основе которой лежит общеотрицательная структура (ведь НЕ явным образом не входит ни в состав показателей иллокутив­ной силы вопроса, ни в состав показателей маскируемой этой формой иллокутивной силы вежливой просьбы - значит. НЕ входит в саму ис­ходную пропозицию).

Напомним, что в отличие от ассерции, «чистого» суждения, которое может рефлектироваться адресатом, подвергаться сомнению или отри­
цанию, пресуппозиция как невербализованный фрагмент экстралингви­стической информации, заранее известной и говорящему и - «по умол­чанию» - адресату, как известно, не подвергается отрицанию или ре­флексии. Зго то. с чего начинается коммуникация, исходный пункт лю­бого речевого акта, его изначальная первооснова. И не симптоматично ли. что говорящий на русском языке начинает его с отрицания?

В целом, конечно, Дж.Р. Серль прав в том смысле, что само исполь­зование небуквальных, идиоматичных способов выражения человече­ских побуждений в коммуникации эксплуатирует, по всей видимости, некие общекоммуникативные принципы, заложенные в среде речевого взаимодействия homo sapiens sapiens, и потому универсально. Но пре­имущественный выбор тех или иных конкретных вариантов конвенцио- нализированных речевых схем, безусловно, может свидетельствовать и в пользу возможности их использования для выражения неких культур­но-специфичных речевых стратегий или речеповеденческих установок носителей языка.

В книге Анны А. Зализняк, И.Б. Левонтиной и А.Д. Шмелева «Клю­чевые идеи русской языковой картины мира» утверждается, что некую «конфигурацию смыслов» можно считать «ключевой» для того или иного языка, если она с определенным постоянством и с достаточной репрезентативностью воспроизводится в самых разных областях лекси­ки и грамматики языка, достаточно частотна в бытовом дискурсе и от­носится к неассертивным (неявным, невербализованным, имплицит­ным) компонентам высказывания. Важно не то, что утверждают носите­ли языка, а то, что они считают само собою разумеющимся, не видя необходимости специально останавливать на этом внимание [13, с. 9].

В этой связи отметим, что вышеупомянутая негативная пресуппози­ция, так называемый отрицательный модальный приступ вообще харак­терен для национально-специфичных речевых стратегий в отечествен­ной речевой практике - эти стратегии воспроизводятся в достаточно разнообразных типах самых обычных конструкций в русском языке. Прежде всего это русские лингвоспецифичные конструкции с модали- зованным вопросом, выражающим вежливую просьбу: Не будете ли Вы так любезны (добры)?..', Не хотите (желаете) ли?..', устар. Не соблаго­волите ли?., и пр. Эти конструкции также актуализуют рассмотренную выше ситуацию предпочтительного выбора из двух альтернатив. О наличии выбора из двух альтернатив в этих случая, например, пишут и А.Н. Баранов и И.М. Кобозева, утверждая, что контекстом уместного
употребления не-(ли) вопросов является такая ситуация, в которой гово­рящий, с одной стороны, имеет основания считать, что положение ве­щей, описываемое позитивной альтернативой вопроса, в данном случае может иметь место, но, с другой стороны, понимает, что этих оснований недостаточно и что противоположная - негативная - альтернатива, во­обще говоря, не менее вероятна, чем позитивная [6, с. 264-273].

Однако здесь, на наш взгляд, можно поставить вопрос о возможной интерпретации подобного выбора в духе лингвоспецифичных речевых стратегий: лингвоспецифичность состоит в том, что предпочтительный вариант выбора, который, разумеется, мыслится как положительный, условно и конвенционально вербализован отрицательной конструкци­ей, с буквальным значением нежелательного для говорящего варианта. Англоязычный же аналог этой конструкции снова (отметим - вполне ожидаемо и оправданно!) использует утвердительную синтаксическую структуру для вербализации предпочтительного положительного выбо­ра желательного для говорящего результата при порождении им данно­го косвенного речевого акта.

То. что это не единичный изолированный факт использования «от­рицательного» модального приступа при вербализации идеи предпочти­тельного выбора, а своего рода речеповеденческая модель, доказывается наличием в русском языке и других конструкций, так или иначе посвя­щенных альтернативному предпочтению. Это, например, формально вопросительные конструкции с модальным инфинитивом совершенного вида в значении необходимости совершения действия в будущем - типа Не пойти ли нам в кино? или Не написать ли мне статью об этом? (= (Давай) пойдем в кино или Напишу(-ка) я статью...). Отметим, кста­ти, что сходная функция такой конструкции с НЕ выражать модаль­ность необходимости проявляется не обязательно в вопросительном предложении - ср., например: Как же мне не плакать!

Обратим внимание, что и здесь выдержана та же логика предпочти­тельного выбора, что и для предыдущего косвенного речевого акта: суждение о предпочтении говорящим выбора возможного положитель­ного исхода (пойдем, напишу) актуализовано посредством формально отрицательной структуры. Получается, что говорящий как бы заранее страхуется от возможной неудачи планируемого «предприятия», он за­кладывает саму возможность неудачи в стадию речевой реализации плана своего намерения, а также, возможно, намечает для адресата (или себя самого - в роли адресата) возможные пути для отступления, для отказа от предполагаемого (причем в модальности «сильного» должен­
ствования) выбора, предполагаемого совместного действия или участия в событии.

«Отрицательный» модальный приступ как особенность русских кос­венно-речевых стратегий также присутствует, например, в вопроситель­ной конструкции с модусом предположения: Не пора ли нам домой? (= Нам пора домой!), а также в модели экспрессивного генерализован­ного высказывания, в роли оператора обобщения (идиоматичного вы­ражения квантора всеобщности); Где я только не побывал! (= Я везде побывал!).

Применительно к сегодняшнему состоянию русской речевой практики отметим, что в разговорной речи подобные модели с «неотрицающим НЕ» являются самыми обычными, частотными и проявляют повышенную ак­тивность. Зго разнообразные конструкции с семантикой опасения: Как бы чего не вышло!', одобрения: Ну чем не работа! и др. Представляется, что и во всех этих случаях говорящий с помощью НЕ как бы намеренно дезаву­ирует истинный «положительный» смысл пропозиции.

Интересны в этом плане также конструкции с оператором НЕ в во­просительных предложениях, где НЕ входит в состав перцептивной или эпистемической пропозициональной установки («модуса», по Ш. Бал­ли): - Ты не знаешь, отец дома?; - Ты не слышал, как наши сыграли?; - Ты не видел, куда я очки положила?

Обратим внимание, что в приведенных примерах снова нет реального отрицания пропозициональной установки знания, видения или слышания, потому что в вопросе, по сути, речь идет («спрашивается») о положитель­ном содержании пропозициональной установки - ср. *Ты знаешь, дома ли отец?; *Ты слышал, как наши сыграли? *Ты видел, куда я очки положила? Действительно, с точки зрения прагматики реального, обыденного обще­ния было бы довольно странно спрашивать о том, что человек не знает, не видел и не слышал, тогда как говорящего на самом деле интересуют по­ложительные результаты знания, видения или слышания адресата. Иными словами, в данных конструкциях опять нейтрализуется противопоставле­ние между утверждением и отрицанием.

Но почему' тогда из двух альтернатив все-таки снова выбирается вари­ант с «отрицательным» модальным приступом? Видимо, и здесь мы имеем дело с каким-то «феноменологическим», по А. Вежбицкой, рефлексом в системе русских речеповеденческих установок, когда человек не уверен в возможности положительного для него исхода будущих событий, в том числе и потому, что не в силах на это повлиять: «Данные синтаксической типологии языков говорят о том, что существуют два разных подхода к
жизни, которые в разных языках играют разную роль: можно рассматри­вать человеческую жизнь с точки зрения того, ‘что делаю я’, т. е. придер­живаться агентивной ориентации, а можно подходить к жизни с позиции того, 'что случится со мной’, следуя пациентивной (пассивной, связанной с пациенсом) ориентации. Агентивный подход является частным случаем каузативного и означает акцентированное внимание к действию и к акту воли (‘я делаю’, ‘я хочу’). При пациентивной ориентации, являющейся, в свою очередь, особым случаем феноменологической, акцент делается на ‘бессилии’ и пациентивности (‘я ничего не могу' делать’, ‘разные вещи случаются со мной’)» [9, с. 73].

Таким образом, выбирая конструкцию с НЕ в модальном приступе, т. е. в исходном пункте своего речевого акта, современный носитель русского языка, как, впрочем, и сто-двести лет назад, как бы заранее предвидит возможность коммуникативной неудачи, он «закладывается» на эту неудачу в своих речевых стратегиях, имея в виду возможный не­благоприятный для него результат в качестве наиболее вероятного.

Важно, что и в наше время, в начале III тысячелетия, в эпоху' адрон­ных коллайдеров и нанотехнологий, синтаксические модели, подсве­ченные рефлексами древней «магии слова», никуда не делись, они толь­ко расширяют свою активность в современной русской речи, сохраняя закодированный в них традиционный, типично русский способ концеп­туализации будущего состояния или события.

Прагматика и речевое поведение. В области прагматики речевого общения в современной русской речи также можно выявить активность многочисленных моделей речевого поведения и предпочтительных типов речевых стратегий, восходящих к традиционным русским образцам. С другой стороны, отмечается и представленность некоторых инноваций в этой области, а также ряд прагмалингвистических и коммуникативных тенденций, иррелевантньгх по отношению к оппозиции «свое - чужое», т. е. имеющих универсальный, так сказать, общечеловеческий характер.

Формат настоящей работы не позволяет дать полный анализ всего спек­тра многообразных прагмалингвистических реалий в современной русской речи. Мы остановимся лишь на особенностях метаязыковых стратегий со­временного носителя русского языка, отражающих рефлексию этноса над собственной речью и собственным речевым поведением, что также являет­ся неотъемлемой часть национальной языковой картины мира.

По нашему мнению, метаязыковые комментарии являются важным показателем, диагностирующим интенциональную сферу говорящих на
языке, специфику их коммуникативных намерений и связанных с ними речевых стратегий и тактик, которые имеют национально-специфичес­кий характер.

Так, по нашим наблюдениям, в современной речевой практике со­временных носителей языка возрастает удельный вес речевых стра­тегий и тактик манипулятивного типа, призванных так или иначе навязать адресату свою точку зрения, сформировать у него псевдо­образ действительности или внушить несвойственную ему систему ценностей. Это связано с изменением коммуникативной среды, в ко­торой все большую роль играют рекламные технологии, деловая коммуникация, в том числе конфликтно-манипулятивного типа, по­литический дискурс с присущими ему специфическими моделями речевого воздействия и пр. С другой стороны, известная разобщен­ность общества, доминирование инокультурных моделей поведения типа «Каждый сам за себя!», «Обогащайся!», «Будь успешным!» и т. д. приводит к тому, что люди перестют слушать и слышать друг дру­га, утрачивают установку на взаимопонимание и кооперативность речевого общения. Это тоже не могло не способствовать активному распространению в современной русской коммуникативной среде дискурсных стратегий манипулятивного типа.

В нашей работе «Метаязыковой комментарий как средство манипу­ляции адресатом» [24] мы рассмотрели только одну разновидность по­добных стратегий - на наш взгляд, весьма показательную. Речь идет об особом типе метаязыкового комментария, который включает (с разно­образными вариациями) компонент «смысл слова» - по модели ‘в А. смысле (слова)’. Далее рассматриваются особенности семантики и функционирования метаязыковых комментариев в истинном (подлин­ном, действительном) смысле слова, в прямом (буквальном, строгом, собственном) смысле слова, в узком (широком, полном) смысле слова, в известном (каком-то) смысле слова, в хорошем смысле слова и пр., а также их роль в национально-специфичных моделях организации дис­курса.

Все подобные метаязыковые комментарии объединяет одно общее свойство - они так или иначе настроены на навязывание адресату' гово­рящим собственной трактовки значения слова или содержания выска­зывания, и в этом смысле они являются средством языкового манипу ­лирования сознанием. Еще одно их свойство - они имплицируют адре­сата, т. е. выступают как языковое средство адресованности, как «эго­центрические элементы языка».

Адресованность высказывания на естественном языке, наряду с ин- тенциональностью, есть то, что, собственно, и делает его событием ак­туального речевого взаимодействия в реальном дискурсивном про­странстве. При этом адресованность как обязательное свойство любого высказывания проявляет себя в нем по-разном}'.

Наряду с явными, эксплицитными средствами адресованное™ (об­ращения, глаголы второго лица, формы повелительного наклонения и пр.), в любом естественном языке широко представлены косвенные, имплицитные средства адресованное™, содержащие в своей семантике скрытую апелляцию к адресату, такие как диминутивы. побудительные и вопросительные высказывания, неполные ситуативные высказывания и пр. К средствам имплицитной адресованное™ также относятся так называемые метатекстовые показатели: вводные слова, частицы, пояс­нения, вставные конструкции, ориентированные на восприятие адресата [8]. В настоящей работе рассматривается такая распространенная раз­новидность метатекстовых включений в дискурс, которую мы именуем «метаязыковой комментарий».

В последнее время проблема метаязыковых высказываний и - ши­ре - обыденного языкового сознания в целом осознается как одно из наиболее явных применений антропоориентированных исследователь­ских стратегий в науке о языке. Еще в работах Р. Якобсона выделена метаязыковая функция языка в числе одной из базовых языковых функ­ций: способность создавать сообщения о сообщениях является важней­шим свойством языка как первичной моделирующей системы [31].

Языковая рефлексия этноса над собственным языком признается важной частью его языковой картины мира. Одним из первых значимых монографических исследований проблемы того, что язык (разумеется, его носитель) говорит (и знает) о самом себе, в отечественном языко­знании была коллективная монография «Язык о языке» под ред. Н.Д. Арутюновой [30]. Свидетельством прочного вхождения в научный обиход этой проблематики является возникновение специальных тер- минообозначений - «народная лингвистика», «естественная лингвисти­ка» и пр.

В контексте этих исследований метаязыковые комментарии следует отнести к довольно широкому и разнообразному по своим семантиче­ским и прагматическим свойствам кругу выражений, которые в работе И.Т. Вепревой именуются рефлексиеаміг. это метаязыковые высказыва­ния, выступающие как продукт языковой рефлексии носителя языка по
повод}' употребления им какого-либо языкового выражения в рамках обыденного языкового сознания [10, с. 76].

Вообще говоря, метаязыковой комментарий играет в речевой практике огромную роль, поскольку, во-первых, он высту пает как объективный ин­дикатор рефлексов языковой рефлексии носителя языка, показатель ее приоритетов и скрытых тенденций, а во-вторых, посредством языкового комментария говорящий управляет своим дискурсом, организует его структуру для оптимального восприятия адресатом и т. д. Автореферент­ный характер метаязыкового комментария снимает возможные семантиче­ские, стилистические, категориальные, формально-структурные ограниче­ния на сочетаемость: он сочетается со словами любой тематической груп­пы и части речи, с сочетаниями любой протяженности и пр.

Отправной точкой наших наблюдений стало использование доволь­но частотного выражения в буквальном смысле слова. Нас заинтересовал вопрос, в чем же заключается коммуникативно-прагматический смысл подобной экспликации установки говорящего на употребление своих слов в не идиоматичном значении:

(1) Валя меня в буквальном смысле слова умоляла поехать на дачу...:

(2) Двухлетний британец Элфи Клэмп в буквальном смысле слова шокировал врачей.

Здесь можно заметить, что экспликация установки на буквальную интерпретацию выражения избыточна, потому что никакого «небук­вального» смысла, который мог бы предполагаться по умолчанию в зоне адресата, у слов умолять ‘склонять к чему-н. мольбами, просьба­ми, упрашивать’ и шокировать ‘приводить в смущение нарушением правил приличия, общепринятых норм' просто нет. Иными словами, у адресата начисто отсутствует возможность альтернативной, не предви­денной говорящим трактовки смысла предлагаемого высказывания, от которой мог бы «страховаться» говорящий посредством употребления оператора в буквальном смысле слова.

Тогда зачем же этот оператор понадобился говорящему? Мы ис­ходим из того, что подобная экспликация служит средством непря­мого воздействия на языковую рефлексию и языковую компетенцию адресата, а точнее - своего рода призывом к нарушению «постулата об идиоматичности» Дж.Р. Серля, т. е. к отказу от нормальной для узуса ситуации небуквального восприятии большинства высказыва­ний. Постулат об идиоматичности, сформулированный Дж.Р. Серлем в работе «Косвенные речевые акты», есть важнейший принцип обы­денной коммуникации: «Говори идиоматично, если только нет осо­
бой причины не говорить идиоматично» [26, с. 215]. Суть этого по­стулата состоит в том, что адресат при соблюдении принципа коопе­рации речевого общения «по умолчанию» вынужден интерпретиро­вать высказывания, нарушающие языковую или коммуникативную конвенциональность, в режиме косвенного речевого акта, если его буквальная интерпретация ведет к бессмысленности, тавтологично- сти или неинформативности.

Норма - это небуквальная интерпретация. Буквальная - как раз нарушение принципов речевого общения. В нашем случае употребление в буквальном смысле слова апеллирует не к значению, а к внутренней форме слов умолять (вместо мольбы как интенсивной просьбы исполь­зуется идея молить) и шокировать (апелляция к прямому значению производящего слова шок ‘тяжелое расстройство функций организма вследствие физического повреждения или психического потрясения’, отсутствующему7 у производного глагола).

Разновидностью установки на деидиоматизацию посредством опера­тора в буквальном смысле слова является использование квазисинони- мичного оператора в собственном смысле слова. И в этом случае, не­смотря на наличие эксплицированной установки на «возвращение« сло­вам их мифического «собственного смысла», реально речь идет не о собственном смысле слов, а о трактовке комментируемого высказыва­ния в свете интересов говорящего:

(3) В ответ на это жители городских районов, студенты, рабочие предприятий, члены радикальных партий стали создавать вооруженные отряды самообороны, то есть милииию в собственном смысле слова.

Нетрудно видеть, что это - милиция как раз не в собственном сего­дняшнем смысле слова, а в смысле диахроническом, историческом, пер­воначальном, но отсутствующем в современном узусе.

Данный метаязыковой оператор употребляется также при вполне од­нозначно интерпретируемых номинациях, в норме не нуждающихся в уточнении смысла:

(4) Здесь есть еще одна тонкость: продавать следует не то, что людям в собственном смысле этого слова нужно, а то, чего они хо­тят, желают.

Трудно предположить, что в узусе имеется какой-то особый «соб­ственный» смысл для предикатива нужно. Здесь, скорее, имплицируют­ся специфическая установка говорящего на то. что ему ведом некий ис­тинный смысл данной номинации, неизвестный остальным, и его нужно донести до слу шающего, сделав вид, что адресату этот смысл в пресуп­
позиции тоже известен. Перед нами, по сути, нарушение принципа ко­операции под видом его соблюдения.

Таким образом, получается, что именно говорящий сам закладывает возможность неузуального прочтения своих собственных слов, а от­нюдь не страхует адресата от подобной возможности. Иными словами, говорящий в этих случаях вовсе не помогает адресату, в соответствии с принципом кооперации, найти путь верной интерпретации предлагае­мого выражения, но, напротив, скорее, даже в чем-то его запутывает, нарушает его ожидания посредством деидиоматизации сообщения.

Точно так же ведет себя в дискурсе схожее выражение в прямом смысле слова, которое на самом деле тоже не означает «прямого» смысла, во вся­ком случае, применительно к стандартной естественноязыковой семантике слов, комментируемых посредством данных рефлексивов:

(5) Ученые американской Академии наук (NAS) утверждают, что конец света наступит 22 сентября 2012 года. Причем это будет "ко­ней света" в прямом смысле слова... Без электричества останутся сотни миллионов жителей планеты.

Здесь нетрудно видеть, что для выражения конец света прямое зна­чение - как раз библейское ‘конец мира’, а в данном употреблении ка­ламбурно обыгрывается как раз не прямое, узуальное, а привнесенное автором значение ‘конец электричества’. Это. по сути, дефразеологиза- ция как разрушение образной основы идиомы. Отклонение от узуально­го, идиоматичного смысла маркируется в этом случае и добавочными средствами - а именно кавычками.

Аналогично для прилагательного пламенный в примере:

(6) Привлекать в случае необходимости к тушению пожаров армей­ские вертолеты и транспортники ВВС решили после пламенного, в прямом смысле слова, лета прошлого года.

Данное прилагательное в узусе понимается не как относительное от пламя, а - идиоматично - как 'ярко сверкающий, пылающий, как огонь’.

Очень часто употребление такого оператора вообще представляется неоправданным:

(7) В школе в прямом смысле слова трещат стены (речь идет о по­врежденных стенах в здании школы).

Здесь употребление выражения в прямом смысле слова представля­ется вообще тавтологически-избыточным, потому что выражение тре­щат стены в узусе не предполагает какой-либо иной, непрямой интер­претации в режиме косвенного речевого акта (т. е. стены, в отличие, например, от головы или ушей, не могут в узусе трещать в каком-то ином, метафизическом плане).

В целом можно заключить, что посредством экспликации подобных установок говорящим порождается определенный манипулятивный эф­фект - это своего рода навязывание адресату импликаций и пресуппози- тивных смыслов, требуемых говорящему, но не входящих по умолча­нию в ассертивную зону узуального выражения в речевой практике.

В весьма репрезентативной монографии И.Т. Вепревой утверждает­ся, что подобные комментарии служат именно кооперативным целям: снятию многозначности, уточнению семантики слова, т. е. устранению возможного сбоя при понимании многозначного слова в случаях, если контекст создает условия равноправного доступа к пониманию обоих значений [10, с. 171-172 и далее]. Возможно, это для многих случаев так и есть. Это даже должно было бы быть так в условиях идеального дискурсивного пространства.

Но реально мы сталкиваемся с многочисленными употреблениями мета­языкового оператора в прямом смысле слова, которые ничего не уточняют, а только все запутывают (случайно или намеренно - это уже другой вопрос).

(8) Жизнь без цели убивает в прямом смысле слова (о том, что лю­ди, не имеющие ясной цели в жизни и избегающие напряженной дея­тельности, умирают раньше тех, кто живет активно).

Но разве здесь слово убивать употреблено в прямом значении ‘ли­шать жизни; умерщвлять’? Здесь ведь речь идет о естественной смерти, пусть и наступающей чрезмерно рано, с точки зрения говорящего. Ка­кое же тогда «прямое значение» он «уточняет»? А никакого. Более того, под «маской» метаязыкового комментария, апеллирующего к прямому значению, говорящий порождает в контексте как раз переносное, мета­форическое - ‘как бы убивает, способствует ускорению наступления естественной смерти' (ср. курение убивает).

Будем исходить из того, что говорящий, в рамках собственной язы­ковой компетенции, безусловно, знает весь семантический комплекс полисеманта и уверен, что адресату вполне по силам дифференцировать прямые и переносные значения слов самостоятельно, так сказать, без «посторонней помощи» (более того, эта «помощь», кстати, может вы­глядеть. в свою очередь, и прагматически неадекватной - обидной для слушателя, потом) что выражает сомнения говорящего в достаточности языковых знаний адресата). Тогда зачем же говорящий употребляет се­мантически и прагматически избыточное метаязыковое выражение?

Резонно предположить в этой ситуации некую специфическую ин­тенцию говорящего, связанную с целенаправленным воздействием на когнитивную, оценочную и мотивационную сферу адресата, а именно
намерение навязать свое понимание, свою оценку и свою мотивацию по отношению к денотативной зоне порождаемого высказывания. Форму­лируя это несколько по-другому, говорящий влияет на картину мира адресата - особенно это видно из употребления им таких операторов, как в известном смысле слова (см. ниже).

Лингвистический механизм здесь состоит в подмене узуальной ин­терпретации, ожидаемой адресатом по умолчанию согласно принципу кооперации, интерпретацией уже другого типа - неузуальной, неидио­матичной, т. е. личностной, своей собственной - см., например:

(9) Отвечая на вопрос, почему Михаил Ходорковский отказался эми­грировать в свое время, Москаленко сказала: «Он патриот своей род­ной страны - в прямом смысле слова...»

Обратим внимание на то, что реально, т. е. узуально, слово патриот не предполагает никакого иного смысла, кроме прямого (не говоря уже о сомнительности тавтологического уточнения своей родной страны). Следовательно, в данном употреблении заложена неузуальная имплика­ция ‘истинный, подлинный патриот’, т. е. соответствующий некоему идеальному представлению о патриоте в сфере ценностей говорящего. Также подобная экспликация предполагает еще одну возможную инфе- ренцию в зоне адресата, что противники Ходорковского - патриоты «не в прямом смысле слова», т. е. не истинные.

Кстати, воздейственный. а не дескриптивный (не интерпретацион­ный) характер подобных высказываний подчеркивается возможностью аномального, с точки зрения системно-языковых закономерностей, до­бавления интенсификатора - в самом буквальном (прямом) смысле сло­ва (будто признак ‘прямой’, ‘буквальный’ может быть параметризован).

(10) ... Автор этих строк просто ... провалился однажды под землю на сибирской дороге в самом прямом и буквальном смысле этого слова.

Возможно даже употребление в качестве интенсификатора формы окказионального суперлатива для прилагательного - в наипрямейшем смысле'.

(11) И я не имею в виду отсутствие общего языка в наипрямейшем смысле этого слова.

Обратим внимание, что интенсификатор тем сильнее, чем проблема­тичнее наличие действительного «прямого смысла» у данного выраже­ния: так, идиома иметь (находить) общий язык неидиоматичного, «прямого» смысла не имеет вообще. Тем самым в зоне говорящего со­здается соблазнительная возможность вложить в это высказывание лю­бой, нужный ему неузуальный смысл, скорректировав в необходимую сторону стратегию интерпретации высказывания адресатом.

Рассмотренные метаязыковые комментарии оперируют разными сторонами узуальной семантики исходного высказывания. Так, проана­лизированные выше в прямом (переносном) смысле слова, в буквальном смысле слова ориентированы на интенсивная.

Аналогичным образом метаязыковые комментарии в полном смысле слова, в широком смысле слова, во всех смыслах слова эксплицируют определенные манипуляции адресата с экстенсионалом, объемом се­мантики исходного выражения. Это, на мой взгляд, позволяет говоря­щему немотивированно включать в объем семантики выражения смыс­лы, изначально не присутствующие в ассертивной области значения:

(12) Высказывая свое понимание этого тезиса, губернатор сказал так: речь идет о безопасности в широком смысле слова.

Становится немного страшно от возможности расширенно толковать «безопасность» в устах столь авторитетного представителя власти.

Особенно «удобным» средством манипулятивной субституции в сфере экстенсионала является выражение в полном смысле слова. Еще в словаре Д..Н. Ушакова указывалось идиоматическое значение оборота в полном смысле слова (с пометой разг.) -перен. Совершенно, совсем, окончательно’ (ср. пример из словаря - жуир в полном смысле слова). Очевидно, что в этом, идиоматическом употреблении у выражения сни­мается метаязыковая интерпретация. Однако, согласно нашим наблюде­ниям, это выражение часто употребляется все же именно как реакция на определенное словоупотребление, без снятия метаязыковой функции:

(13) Ищу мужчину в полном смысле этого слова.

Здесь нет идеи ‘совершенно, совсем’, здесь, скорее, подчеркивается весь семантический комплекс, объединяющий и прямую ‘мужчина как представитель мужского пола’, и метафорическую ‘мужчина прототипи­ческий как носитель неких идеальных стереотипных свойств’ семантику'.

Возможная манипулятивность подобного языкового комментария связана с его прагматическим потенциалом: его употребление, по сути, имплицирует ложное предположение о том, что говорящему ведом не­кий полный смысл какого-либо выражения, неведомый другим простым смертным, говорящим на данном языке. Особенно часто это свойство используется, например, в рекламном дискурсе:

(14) Это в полном смысле слова уникальный продукт, аналогов ко­торому нет в мировом эскалаторостроении (Речь идет о новом типе тоннельного эскалатора).

Узуально значение слова уникальный ‘единственный в своём роде, неповторимый’ не имеет еще какого-то скрытого, более полного смыс­
ла. Данный смысл привносится, имплицируется говорящим в направле­нии «еще большей уникальности», т. е. ‘идеальный, совершенный’, что вызывает соответствующую инференцию — ауру положительной оце­ночности в зоне адресата.

Максимально манипулятивен метаязыковой комментарий во всех смыслах слова - он как бы заранее перечеркивает саму возможность привнесения нового смысла, какой-либо иной интерпретации сказанно­го «в таком исчерпывающем ключе». Особенно это заметно, когда гово­рящий сам перечисляет эти смыслы, по собственному произволению:

(15) Девушка Вера - маленькая во всех смыслах слова. Молодая со­всем, школу только окончила, зеленая, неопытная, ума маловато, обра­зованности не хватает. Жизнь у нее какая-то мизерабельная.

Интересно также употребление во всех смыслах слова в качестве ме­таязыкового комментария к выражению, имеющему узуально однознач­ную интерпретацию и никаких других смыслов не предполагающему:

(16) Бангкок - столица Таиланда во всех смыслах этого слова.

Подобные употребления порождают в зоне адресата инференции,

узуально отсутствующие в высказывании, но нужные говорящему (в нашем случае - это мысль о столице как о центре всякого рода «тене­вых» развлечений и удовольствий), т. е. окказиональное расширение объема семантики в плане неузуальной метафоризации («столица гре­ха»). Отметим, что апелляция в высказывании к неопределенно широ­кому кругу референтов является одним из явных средств языкового ма­нипулирования.

Еще одна разновидность метаязыковых комментариев манипулятив- ного типа - это рефлексивы, эксплуатирующие референциальные ста­тусы [20] языковых выражений. Речь идет о таком приеме манипуля- тивной адресованности, как «игра на референциальной неоднозначно­сти» [7], который связан с эпистемической оценкой говорящим извест­ности / неизвестности референта для адресата. Это метаязыковые ком­ментарии типа в известном смысле слова или в каком-то смысле слова.

Так, рефлексив в известном смысле слова эксплицитно выражает мысль об общеизвестности того, о чем говорится, однако реально под марку в известном смысле слова закладывается смысл, известный толь­ко для говорящего:

(17) Ученые говорят, что каждый человек в известном смысле сло­ва по природе свое гений.

В данной фигуре речи намеренно не эксплицируется, в чем именно со­стоит «известный смысл» и кому именно он известен (предполагается -
всем). Здесь манипулятивность состоит в апелляции к неопределенному кругу референтов. В этих случаях очень часто (намеренно или ненамерен­но) комментируемое выражение как бы дезавуируется, потому что данный оператор способствует восприятию его референта как «ненастоящего», «второсортного» - не на самом деле, а только «в известном смысле»:

(18) ... ребенок сам делает то, что от него хотят, в этих случаях он в известном смысле слова воспитывается и обучается сам.

Этот эффект особенно усиливается, когда комментарий в известном смысле слова употребляется применительно к выражению, не подлежа­щему вероятностной или эпистемической оценке:

(19) ... американское правительство стремилось скрытъ правду так же, как оно не начинало уголовного расследования в известном смысле слова.

Здравый смысл предполагает, что уголовное расследование может однозначно оцениваться как начатое или как не начатое, но никак не «в известном смысле» начатое. Здесь возникает импликация, дезавуирую­щая само проводимое расследование в зоне адресата в ценностном плане, т. е. перед нами снова не дескрипция или номинации события, а скрытое воздействие.

К разряду эпистемических комментариев, оперирующих референци­альными статусами, следует отнести и комментарий, задающий рефе­ренциальную неопределенность - в каком-то смысле слова. Здесь пред­лагается обратная предыдущей коммуникативная ситуация - «какой-то» смысл слова неизвестен ни говорящему, ни адресату, но при этом име­ется некий «необходимый референциальный или смысловой минимум», достаточный для того, чтобы говорящий имел право применить в дан­ной ситуации данную номинативную единицу:

(20) Как вы считаете, смогут партии создать эффективные пиар- структуры, которые будут эффективно проводить избирательные кампании? - В каком-то смысле слова смогут.

Понятно, что бремя определения этого «достаточного минимума» целиком и полностью лежит на говорящем. Кроме того, в силу доста­точно естественной инференции, согласно которой без этой эксплика­ции явление или событие, скорее всего, не имеют места («в каком-то смысле слова смогут, а вообще, в прямом смысле, при более вероятном развитии событий. - нет»), говорящий легко может отказаться в даль­нейшем от ответственности за содержание высказывания, упирая на то, что он имел в виду это лишь «в каком-то неопределенном смысле».

Особенно это важно в случаях, когда содержание высказывания в норме должно трактоваться совершенно однозначно и, значит, не долж­
но иметь никаких особых условий для своей интерпретации, т. е. доба­вочных «каких-то» смыслов:

(21) Благодаря этому установка в каком-то смысле слова безопас­на (речь идет о холодильных установках).

Очевидно, что адресату желательно, чтобы установка была безопас­на не «в каком-то смысле», а в единственно возможном и однозначном смысле.

Наконец, не менее интересны с точки зрения выражения в дискурсе определенной системы ценностей, зафиксированной в узусе и входящей в противоречие с навязываемыми извне аксиологическими «трендами», и так называемые оценочные метаязыковые комментарии - в хоро­шем смысле слова (об этом - см. выше).

В целом отметим, что манипулятивный потенциал метаязыковых комментариев наиболее ярко проявляется в неузуальных реализациях регулярных моделей построения рефлексива, когда, например, в речи появляются довольно «экзотичные» метаязыковые операторы - в по­стельном смысле слова, в законном смысле слова, в бандитском смысле слова, даже в быдловато-дворовом смысле слова:

(25) Необязательно он [мужчина] должен уделить то самое внима­ние, в постельном смысле слова. Обычный разговор -уже повод',

(26) Усиливая таможенный контролъ в законном, а не в бандит­ском смысле слова, необходимо, скорее всего, одновременно снижать размеры таможенных пошлин',

(27) Вот оно, правильное слово для этого фильма - «пацанский»; ко­нечно, не в быдловато-дворовом смысле слова, а в плане грамотного микса нахальности, развязности и уверенности в собственных силах.

Нетрудно заметить, что подобные неузуальные комментарии еще более усиливают субъективизм говорящего в выборе пути интерпрета­ции семантики комментируемого выражения, они полностью снимают конвенциональную идиоматичность и тем самым с еще большей обли- гаторностью навязывают адресату нужный для говорящего неузуальный смысл, так как конвенционально воспринять подобные высказывания в принципе невозможно, в силу отсутствия в узусе общепринятого спосо­ба понимать такие выражения.

Подводя итоги, можно сказать, что с помощью рассмотренных мета­языковых комментариев говорящий существенно корректирует смысл исходного комментируемого выражения, которое без этого коммента­рия могло бы быть воспринято адресатом иначе, а именно в рамках об­щепринятых установок и трактовок, что явным образом не устраивает
говорящего. Перед нами - явления семантического преобразования осо­бого типа, которое можно в целом определить как операция манипу- лятивной субституции узуального смысла в языковом высказывании.

Несмотря на очевидную распространенность подобных речевых стратегий в дискурсивных практиках современного русского общества, едва ли можно говорить о какой-либо национальной специфичности самих этих выражений. Подобные речевые стратегии имеют общеком­муникативную природу' - они вытекают из универсальных законов ре­чевого взаимодействия, и в этом плане они не специфичны, а, скорее, универсальны.

Однако думается, что можно все же интерпретировать востребован­ность этих конструкций именно в духе русских национально­специфичных речеповеденческих стратегий — как тяготение русских моделей организации дискурса к категорическим суждениям морально­го или оценочного характера, как определенную установку на некоопе­ративное речевое поведение, когда адресату довольно бесцеремонно навязываются некие суждения и мнения, причем в такой форме, которая не предполагает их возможного обсуждения. Кроме того, возможную национальную специфичность можно видеть не в самом употреблении этих метаязыковых комментариев, а в семантических типах комменти­руемых слов и выражений, но это уже составляет предмет нашего даль­нейшего исследования.

То же, видимо, справедливо и для весьма распространенных в со­временной русской речевой практике лингвопрагматических явлений несколько иного типа, о которых пойдет речь далее. Еще одним прояв­лением национально-специфических речеповеденческих стратегий, на наш взгляд, является использование модальных операторов со значени­ем истинности, т. е. выражений, где эксплицировано значение истинно­сти: рефлексивов в истинном смысле слова, в подлинном смысле слова, в действительном смысле слова и пр., модальных частиц воистину, по­истине, квазиэпистемической пропозициональной установки доподлин­но известно, (что) и пр.

В естественном языке в его обыденном употреблении очень часто эксплуатируется тема объективной истинности, реальности. Люди, производя высказывания, постоянно апеллируют к «тому, что есть на самом деле», т. е. соотносят говоримое с реальным устройством ми­роздания. со структурой мира (Ч.С. Пирс) в целом. Апелляция к «за­конам мироздания» придает убедительность и весомость самым про­стым бытовым суждениям, мнениям, оценкам, высказанным по по­
воду самых незначительных фактов. Она есть также отличное сред­ство маскировки бессодержательности, путаности, скудности и ба­нальности высказываний.

Парадокс в том, что слова и выражения с эксплицитными показате­лями истинности в ассертивном компоненте семантики выступают в реальной речевой практике, скорее, как средства уклонения от истинно­сти. Исходным пунктом наших рассуждений является наблюдение не­которых распространенных и вполне идиоматичных слу чаев употребле­ния метаязыковых показателей со значением истинности, когда говоря­щий реально не имеет в виду установление некой объективной истины, но реализует некие специфические интенции, связанные с утверждени­ем своей точки зрения на содержание пропозиции или ее фрагмента.

Чтобы не быть голословным, приведем реальный пример употреб­ления квазиэпистемической пропозициональной установки доподлинно известно, (что...) в среде интернет-коммуникации:

(28) Доподлинно известно, что до двухсот лет мы все могли бы доживать, но мы все делаем для того, чтобы этого не случилось.

Обратим внимание на то, как маркер безусловной «доподлинной из­вестности» всем и каждому, так сказать, «по умолчанию» интерпрети­рует в ключе некой общечеловеческой истины довольно спорное, если не сказать крайне сомнительное суждение.

Здесь можно видеть специфическую речевую стратегию говорящего, помещающего утверждение, которое в экстенсиональном контексте яв­ляется гипотетичным и дискуссионным, в интенсиональный контекст пропозициональной установки установленного и, значит, общеизвест­ного факта, лишая адресата возможности оспорить сообщаемое. Дей­ствительно, нельзя же спорить с незыблемой объективной истиной, ко­торая известна всем и каждому. За спиной у говорящего - мощная за­щита в лице всего человечества.

Мы условно именуем подобные случаи использования метаязыко­вых показателей со значением истинности речевыми стратегиями «ма­нипуляции с истиной». По нашим наблюдениям, речевые стратегии по­добного типа весьма разнообразны и крайне частотны в обыденном дискурсе. Мощный воздейственный потенциал «манипуляций с исти­ной», который требует от говорящего минимума интеллектуальных усилий - всего-навсего эксплицировать языковой показатель с семанти­кой истины, но уж никак не аргу ментировать или верифицировать его истинность. - позволяет людям легко оперировать понятиями «истина», «истинность» в расхожем смысле для выражения наших частных мне-
ний и сомнительных убеждений и не подвергаться при этом вполне ожидаемому опровержению.

Лингвофилософские основы подобной «лингвоцентричной» трак­товки «истинности» заложены в замечательной статье Дж. Остина «Ис­тина» (1950), где автор отстаивает «семантическое» понимание истины в противовес господствующему в его эпоху традиционному, логико- философскому пониманию. Дж. Остин доказывает, что «истина» в ре­альном языковом употреблении не имеет отношения к «объективной истине» философии, логики, математики и пр. «Истина» всегда чья-то, поскольку она выступает функцией производства конкретным говоря­щим конкретного речевого акта утверждения в конкретной ситуации общения: «Заметим, что когда сыщик говорит «Обратимся к фактам», то он не начинает ползать по ковру, а продолжает высказывать последова­тельность утверждений: мы даже говорим об «установлении фактов» [19, с. 305].

Совершая акт утверждения, говорящий устанавливает связь выска­зывания и мира, устанавливает некое специфическое соответствие меж­ду высказыванием и описываемой им реальной ситуацией, которое и можно описать в терминах «истинности». Ведь по большей части в обыденной действительности в условиях реальной коммуникации у лю­дей нет такой задачи - установить объективную истинность чего-либо. Нет поэтому «объективной истины» в языке. Отношение между выска­зыванием утверждения и миром, достижение которого устанавливается актом утверждения, является чисто конвенциональным отношением (из тех, которые «делаются таковыми мышлением»),

«Истинно или ложно то, что Белфаст расположен к северу от Лондо­на? Что Галактика имеет форму яичницы? Что Бетховен был пьяницей? Что Веллингтон выиграл битву при Ватерлоо? В производстве утвер­ждения есть различные степени и измерения успеха. Утверждения соот­ветствуют фактам всегда более или менее неточно, различными спосо­бами и в различных обстоятельствах, они имеют различные намерения и цели» [19, с. 19].

Утверждая что-то, человек совершает речевой акт, в иллокутивну ю силу которого входит: 1) его собственное убеждение в том, что то, что он здесь сейчас говорит, соответствует действительности; 2) намерение индуцировать соответствующее убеждение у адресата.

Именно поэтому в обыденных контекстах употребления прагматиче­ски аномальными в силу их тавтологической избыточности и неинфор­мативности будут утверждения общеизвестных истин или фактов:
^Истинно, что дважды два - четыре, или: *Я утверждаю, что два­жды два - четыре. Они нарушают принцип Кооперации, согласно ко­торому общеизвестный факт не может рассматриваться как «открытие» говорящего, потому что это косвенно выражает обидную для адресата мысль, что тому это может быть неизвестно.

Более того, даже для того чтобы сказать просто: Дважды два - четы­ре- без эксплицированных показателей истинности или утверждения, необходимы особые коммуникативные условия, потому что в таком выска­зывании та же пропозициональная установка ‘Я утверждаю, что’ входит в имплицитную модальную рамку, так сказать, «по умолчанию». Здесь нарушается постулат об идиоматичности Дж.Р. Серля, который требует обязательной косвенно-речевой интерпретации тавтологичных и неинфор­мативных высказываний в рамках принципа Кооперации [26].

Таким образом, «истинность» в обыденном языке есть не свойство пропозиции, вернее, отношения пропозиции и мира, как это трактуется в философии и логике, а функция пропозициональной установки ‘Я утверждаю, что’ ‘Я считаю S соответствующим действительно­сти’. С прагматической точки зрения, «истинность» в обыденном языке есть компонент иллокутивной силы речевого акта утверждения - ‘Я убежден в том, что S соответствует действительности’. Зги сообра­жения как бы освобождают говорящего от проблемы верификации того, что он считает истинным.

Поэтому очень часто употребление метаязыковых высказываний с эксплицитным показателем истинности направлено не на верификацию некоего положения дел, а на обсуждение значений самих слов и выра­жений (что, собственно, и делает их метаязыковыми):

(29) Так называемое «естественное богословие» не является бого­словием в истинном смысле слова. Это скорее философия, слово о «Неведомом Боге»... (НКРЯ).

Нетрудно заметить, что непосредственно в высказывании эксплици­руется установка говорящего на установление «истинного смысла» сло­ва богословие. С другой стороны, мы не видим здесь мучительной ре­флексии говорящего в области поиска этого самого «истинного смысла» (кому, как не лингвисту, знать, насколько трудно установить «истин­ное» значение даже самых простых слово естественного языка). Здесь просто голословно заявляется нечто вроде того, что ‘в том-то и том-то состоит истинный смысл слова’, т. е. незаметно реализуется некая пре­тензия говорящего на то. что именно ему и ведом «истинный смысл» слова, или, скорее, что именно тот смысл, в котором употребляет слово
говорящий, и есть истинный. Каждому высказыванию подобного рода может быть приписана некая завуалированная модальная рамка ‘Я счи­таю истинным, что’. Но подобные модальные рамки не могу т быть экс­плицированы, потому что тогда суждение из разряда «вечных, незыбле­мых истин», с которыми невозможно спорить, перейдет в разряд мне­ния-предположения, которая еще ну ждается в верификации. Ср. воздей­ственный эффект высказывания по модели Истинно, что ,S' - и выска­зывания по модели Я считаю истинным, что S'.

(30) Истинно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, все­гда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни (НКРЯ).

Высказывание в такой форме претендует ни много ни мало на уста­новление некоего универсального закона мироздания. Гораздо «слабее» в этом плане звучит его вариант Я считаю истинным, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, которое попадает лишь в разряд частно­го суждения, поскольку пропозициональная установка мнения здесь выражена открыто. Парадокс в том, что логически оба варианта равно­весны, а прагматически - между ними пропасть. В модели Истинно, что... присутствует очень важный имплицитный смысл - ‘так вообще устроен мир’, а в модели Я считаю истинным, что... такого смысла нет. Апелляция к реальной структуре мира именно потому и является мак­симально эффективным средством языкового воздействия - трудно что- то противопоставить неотвратимым законам мироздания. Сокрытие модальных рамок личного мнения в конструкциях типа Истина (в том), что..., Истинно, что... и пр. как раз и обусловливает возможность того, что здесь мы назвали «манипуляции с истиной» в естественном языке.

В отечественном языкознании традиция рассмотрения манипулятив­ного потенциала слов и выражений со значением истины восходит к пио­нерским работам в области «языковой демагогии» Т.М. Николаевой [18] и - особенно - к книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева «Языковая концеп­туализация мира (на материале русской грамматики)» [7]. Так, например, Т.В. Булыгина и А.Д. Шмелев, анализируя дискурсные слова в действи­тельности, на самом деле, доказывают, что подобные выражения являют­ся приемом языковой демагогии, который противопоставляет «калящейся, мнимой реальности реальную действительность» [7, с. 468].

Ведь действительность эта является «реальной» только с позиции говорящего, которую он тем самым стремится навязать адресату под видом некой «безусловной», объективной истины. В этой же работе, со ссылкой на Т.М. Николаеву, справедливо утверждается, что вообще ука-
заниє на максимальную приближенность к жизни, к реальной структуре мира (т. е. апелляция к «объективной истине») чаще всего является лингводемагогическим приемом.

Все случаи, рассматриваемые в нашем исследовании, можно интер­претировать в духе противопоставления двух речевых стратегий, обо­значение которых восходит еще ко временам античных риторик. - это стратегия de dicto и стратегия de re. В уже цитированной книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева выбор говорящим одной из указанных стратегий, а именно стратегии de re, справедливо рассматривается в качестве манипулятивного приема. Под стратегией de dicto (буквально «от сказанного») в общем виде понимается изложение событий, фактов или мнений на «языке фактов», т. е. в тех значениях и оценках, которые адекватны сути излагаемого (нейтральный модус изложения). Под стра­тегией de re (буквально «от вещи, от реалии») в общем виде понимает­ся изложение событий, фактов или мнений, переформулированное в интересах говорящего, в соответствии с его исходными воззрениями и посылками. Стратегия de dicto направлена на адекватную передачу чужого мнения; стратегия de re всегда маркирована и выбирается со специальной целью. При стратегии de dicto говорящий использует но­минации, которые счел бы адекватными и субъект передаваемого мне­ния; при номинации de re говорящий все переименовывает в соответ­ствии со своими представлениями о реальности [7. с. 472].

Большинство интересующих нас высказываний полностью вписываются в манипулятивно заряженную стратегию de re, когда значения слов и выраже­ний интерпретируются исключительно в духе воззрений говорящего, а не в плане выражения «объективной истины».

(31) Человек, не принадлежащий к церкви, не может бытъ нрав­ственным в истинном смысле слова. Добродетели язычников - это, в сущности, пороки (НКРЯ).

В этом примере метаязыковой рефлексив в истинном смысле слова реально выражает в безусловной форме только религиозно-христианс­кую точку зрения на вопрос о том, что значит быть нравственным, но никак не то, что мы привыкли считать «объективной истиной», т. е. ве­рифицированным суждением. Правильная интерпретация этого выска­зывания в духе логического анализа естественного языка могла бы быть такой: ‘Человек, не принадлежащий к церкви, не может бытъ нравственным в истинном смысле слова, [как я понимаю истинный смысл этого слова, и при этом (только) мое понимание верно, т. е. со­ответствует действительности]'. В квадратных скобках - эксплика­
ция специфических интенций говорящего в русле избранной им страте­гии de re.

Именно таков механизм превращения частного, неполного, ложного суждения во «всеобще значимое суждение». Точка зрения говорящего как индивидуума или как представителя определенной социальной, идеологической, политической, культурной группы, т. е. по определе­нию ограниченная, выдается за общечеловеческую истину. Это мы и называем «манипуляции с истиной»:

(32) Истина в том, что в СССР создается семья, родня, один дет­ский милый двор, и Сталин - отец или старший брат всех, Сталин - родитель свежего ясного человечества, другой природы, другого сердца (А.П. Платонов. Записные книжки (1928-1944).

Этот пример позволим себе оставить без комментариев.

Согласно нашим наблюдениям, «манипуляции с истиной» могут быть направлены: 1) на всю пропозицию в целом; 2) на один из компо­нентов пропозиции (как правило, предикат). В соответствии с эти груп­пируются и языковые средства «манипуляции с истиной»

I. Операции модального преобразования пропозиции в целом осу­ществляются посредством квазиэпистемических пропозициональных установок типа Истинно, что..., Истина в том, что..., Доподлинно из­вестно, что... и пр., синтаксически замещающих позицию главного предложения при изъяснительных придаточных в структуре сложно­подчиненного предложения:

(33) Доподлинно известно, что со дня на день состоится массиро­ванный выброс компромата в отношении Илъюка (Интернет).

Нетрудно видеть здесь известное логическое противоречие между тем, что человеку не дано знать будущего («мы не имеем достоверного протокола о будущем»), и тем, что утверждается определенно в модусе абсолютной истинности, т. е. «абсолютного знания». Любопытно также, что в данном примере «абсолютное знание» также вступает в опреде­ленный конфликт с неопределенным темпоральным локализатором со дня на день.

Применительно к модели Доподлинно известно, что... следует отме­тить, что экспликация субъекта пропозициональной установки меняет коммуникативно-прагматический фон высказывания: Мне доподлинно известно, что... В этом случае акцент делается не на общеизвестность некоего факта, а на типе знания некоего факта определенным лицом (полное, достоверное верифицируемое знание, соответствующее дей­ствительному положению дел). Тогда к говорящему могут возникнуть вопросы о природе такой уверенности в истинности его познаний, об их
источнике и способе верификации, и он не сможет апеллировать к ре­альной структуре мира. Поэтому при «полноценной» стратегии de re субъект подобной квазиэпистемичесокй пропозициональной установки намеренно элиминируется.

В этой роли могут также выступать вводные конструкции со значе­нием истинности типа действительно, в действительности, на самом деле, в самом деле, по правде говоря, правду сказать, истинно говоря и пр., так как они, если подчиняют всю пропозицию, также выступают в роли полноценных пропозициональных установок, инкорпорируемым субъектом которых является говорящий:

(34) В действительности, небо голубое (мы его так видим), на са­мом деле, оно черное (вид из космоса) [Интернет].

Показательный пример в подтверждение положений, высказанных в книге Т.В. Булыгиной и А.Д. Шмелева, о роли указанных вводных кон­струкций в организации приема языковй демагогии - противопоставле­ния «мнимой» и «подлинной» реальности [7, с. 468]. В действительно­сти маркирует «видимую», т. е. «мнимую», реальность, а на самом деле - открывает сокрытую «подлинную».

II. Операции модального преобразования части пропозиции (субъек­та или предиката) осуществляются посредством метаязыковых рефлек- сивов в истинном смысле (слова), в подлинном смысле (слова), в дей­ствительном смысле (слова), а также дискурсных модальных частиц воистину, поистине и др.:

(35) Эта неожиданная встреча при такой обстановке, эти милые, порядочные в истинном смысле слова люди, аромат сигары и, наконец, успокаивающие звуки рояля, заставляющие мечтать, эта странная музыка Бетховена, порождающая какое-то необыкновенное настрое­ние, возвышающее душу над всей жизнью, над ее мелочами, ничтоже­ством и грустью, - все это расположило его к откровенности и заду­шевности (Скиталец. Антихристов кучер).

Здесь можно заметить несколько странное употребление метаязыко­вого рефлексива с эксплицитным показателем истинности примени­тельно к принципиально неверифицируемому в рамках логической ва­лентности терму милые, порядочные люди.

Сама возможность такого употребления лишний раз доказывает нам, что подобные выражения в естественном языке имеют крайне малое отношение к проблеме установления объективной истины в строгом смысле этого слова. Естетственноязыковые особенности слов истина, истинный, истинно, а также таких, как подлинный, настоящий, дей-
стеителъный и пр., имеют отношение к противопоставлению двух ви­дов знания - знания и мнения. Так, в работе Анны А. Зализняк последо­вательно разграничивается знание и мнение (в его двух вариантах): «Знание есть утверждение истинности суждения. Модальная рамка - ‘Я располагаю некоторыми сведениями и уверен в их истинности’. Мнение есть вероятностная оценка суждения. Модальная рамка - ‘Я располагаю некоторыми сведениями и предполагаю их истинность’. Есть два типа мнения: мнение-предположение (то, что можно узнать, проверить, верицифировать), или просто ПРЕДПОЛО­ЖЕНИЕ, имнение-оценка, или просто МНЕНИЕ, которое от­ражает субъективную точку зрения, не подлежащую проверке или ве­рификации, потому что ориентируется на систему ценностей, вкусовые предпочтения ит. п.» [12, с. 190].

Модус знания, как было показано выше, для рассматриваемых в ра­боте высказываний в целом нерелевантен. Они имеют отношение как раз к выражению двух приведенных выше типов мнения. Иными слова­ми, в естественном языке нормально говорить в терминах истинности о людях, вещах, признаках, событиях как в режиме верифицируемого мнения-предположения (Стал известен истинный виновник происше­ствия), так и в режиме неверифицируемого мнения-оценки (Мой друг - истинный любитель музыки). Именно последний вид употреблений обладает наибольшим манипулятивным потенциалом в плане актуали­зации стратегии de re в дискурсах разного типа.

Способность дискурсных слов со значением истинности репрезенти­ровать неверифицируемое мнение-оценку находит свое максимальное выражение в особенностях употребления модальных частиц поистине и воистину, которые, вопреки эксплицитно выраженной в них идеи исти­ны, к выражению истинного знания реально вообще не имеют никакого отношения. Обьино они употребляются как модальные операторы при словах и выражениях, представляющих принципиально неверифициру- емые явления (оценочного, вкусового, этического и пр. характера):

(36) Разбирали их игру, обращали внимание на лидеров и игру Нико­лы Грбича. Я хочу о нём отдельно сказать. Он поистине великолепен! [Интернет];

(37) Hilton Maldives Iru Fushi Resort & Spa: Воистину рай на земле [Интернет].

В данных примерах эти дискурсные частицы выступают в роли обычных усилительных частиц - просто апелляция к эксплицитно вы­раженному в них понятию «истинность» придает, с точки зрения гово­
рящего, его частнооценочному мнению больший вес, так как суждение тем самым из сферы личного опыта помещается в сферу незыблемых, всеобще значимых суждений, имеющих ореол «объективной истины».

Так установление отношения истинности превращается в чисту ю оценочность, оценочность par excellence, т. е. обретает максиму м неве- рифицируемости и субъективности.

Рассуждая о лингвопрагматических свойствах метаязыковых показа­телей со значением истинности, хочется отметить и еще один парадокс их дискурсной актуализации: с одной стороны, эксплицитный ассертив- ный компонент их семантики отражает стремление говорящего к мак­симальному соответствию содержания его высказывания «законам ми­роздания», а с другой стороны, имплицитные компоненты их семанти­ки, связанные с выражением специфичных намерений говорящего, вы­ступают как действенные механизмы уклонения говорящего от ответ­ственности за содержание высказывания.

В зарубежной лингвистической традиции подобные языковые сред­ства принято трактовать как слова-«загородки». Термин «загородки», т. е. «лексические ограничители» (англ. hedge(s)Zhedging) применитель­но к анализу дискурса легитимирован Дж. Лакоффом, который понимал под этим термином речевую актуализацию слов и выражений, функция которых состоит в создании некой смысловой размытости, нечеткости - типа в общем, приблизительно и пр. [1. с. 195].

В «Англо-русском словаре по лингвистике и семиотике» под ред. А.Н. Баранова и Д.О. Добровольского этот термин определяется следу­ющим образом: «Лексическая единица, размывающая границы экстен­сионального множества языкового выражения и тем самым ограничи­вающая ответственность говорящего за сказанное» [2, с. 265]. Нетрудно видеть, что логическая и семантическая «размытость», о которой при­менительно к «загородкам» говорил Дж. Лакофф, здесь интерпретиру­ется в рамках прагматической «размытости», т. е. в рамках отношения между намерениями говорящего и содержанием высказывания, что нам представляется более перспективным.

Ведь в этом случае, при учете особых коммуникативных условий, контекста и ситуации высказывания, список слов-«загородок» суще­ственно расширяется. По сути, в этот разряд попадают практически все слова и выражения, так или иначе участвующие в организации дискурса («метатекстовые единицы», по А. Вежбицкой), т. е. любые единицы, не имеющие сугубо дескриптивного содержания, в толкование которых входит модальная рамка ‘(Я) говорю / скажу’, например - впрочем,
кстати, вдобавок, во-первых = ‘впрочем скажу, кстати скажу, вдобавок скажу , во-первых скажу’ и пр.

Возвращаясь к теме данного исследования, отметим, что дискурсная актуализация модальных операторов со значением истинности: мета­языковых комментариев в истинном смысле слова, в подлинном смысле слова, в действительном смысле слова и пр., вводных конструкций по правде говоря, по правде сказать и пр., частиц воистину, поистине, квазиэпистемической пропозициональной установки доподлинно из­вестно, (что) и пр. - имеет все признаки использования этих слов именно в функции «загородок».

(38) Доподлинно известно, что в последнее время качество авто­мобиля «Урал», мягко говоря, оставляло желать лучшего (НКРЯ).

Здесь в пропозиции автор выражает собственное мнение, за которое он может нести ответственность в случае установления его несоответ­ствия действительности. Но это лишь в прямом, экстенсиональном кон­тексте подобное утверждение может расцениваться как речевой акт не­добросовестной информации, клеветы, лжи и пр. Мы же видим, что пропозиция «опускается» в интенсиональный контекст придаточного изъяснительного при пропозициональной установке с универсальным субъектом. Говорящий как бы прячется за эту «загородку» - за пропо­зициональную установку общеизвестности, снимая с себя возможную ответственность за несоответствие высказывания действительности.

Поэтому под «маску» Доподлинно известно, что... можно в принци­пе заложить любое, пусть самое абсурдное утверждение, например:

(39) Доподлинно известно, что ежа в прямой кишке у Л.Н. Толсто­го не было (Владимир Тучков. Чему подобен стихотворец // Вечерняя Москва. 1998).

Отметим очевидную коммуникативную «безответственность» по­добных приемов, которая ведет к некооперативности речевого общения. Именно поэтому кажется, что при установке на подлинно кооператив­ную коммуникацию говорящий должен крайне осторожно, дозированно пользоваться столь сильными средствами уклонения от истинности и от ответственности за содержание высказывания.

Подводя итоги, отметим, что «объективная истина» все же присут­ствует в естественном языке, но не на уровне конкретных словоупо­треблений, а на уровне грамматической структуры высказывания в це­лом. Прототипической идиоматичной языковой структурой для выра­жения истинного суждения является простой индикатив настоящего, прошедшего или будущего времени в утвердительной форме, не ослож­ненный какими-либо показателями субъективной модальности, любых видов оценочности и пр.

Напротив, любое эксплицитное выражение истины на лексическом уровне потенциально имеет значительный манипулятивный потенциал. Иными словами, чем чаще говорящий апеллирует к «истине», тем меньше в его суждениях истины, потому что объективная истина на самом деле нуждается в верификации, т. е. в подтверждении ее соответ­ствия фактам, а не в словесной экспликации в режиме метатекстового включения.

В аспекте дискурсной реализации принципов «правильного» речево­го взаимодействия использование подобных «загородок», не мотивиро­ванное прагматической ситуацией, можно трактовать как проявление установки на некооперативное речевое поведение, при котором адреса­ту достаточно бесцеремонно навязываются некие суждения и мнения, причем в такой форме, которая не предполагает их возможного обсуж­дения.

В рамках традиционно русских речевых стратегий подобное - по по­воду и без него - упоминание столь «сильных» языковых средств, как метаязыковые выражения со значением истинности, чем-то напоминает древнейшую (если не сказать архетипическую) мифологическую рече­вую стратегию под названием «магия слова»: 'то. что я назвал истин­ным, то и есть истина’.

Также в духе именно русских национально-специфичных речепове­денческих стратегий использование подобных «загородок» можно ин­терпретировать как тяготение русского дискурса к категорическим суж­дениям морального или оценочного характера [9].

* * *

Анализ позволяет сделать некоторые выводы, не претендующие на глобальные обобщения по поводу тенденций развития современной русской речи, но все же обнаруживающие некоторые примечательные закономерности.

Прежде всего надо сказать, что многие активные процессы в лексике и грамматике русского языка последних лет вообще нерелевантны по отношению к отражению «своих» или «чужих» способов языковой кон­цептуализации мира.

Так, многие лексические инновации могут служить обычным для устной речи средством экономии, являясь экспрессивными новообразо­ваниями, например: *инфа

<< | >>
Источник: Радбиль Т.Б., Маринова Е.В., Рацибурская Л.В., Самыличева Н.А., Шумилова А.В., Щеникова Е.В., Виноградов С.Н., Жданова Е.А, Русский язык начала XXI века: лексика, словообразование, грам­матика, текст: Коллективная монография. - Нижний Новгород: Изд-во ННГУ им. Н.И. Лобачевского,2014. - 325 с.. 2014

Еще по теме ГЛАВА 1 РУССКИЙ ЯЗЫК НАЧАЛА XXI ВЕКА В СВЕТЕ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОЙ КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИИ МИРА:

  1. Доминантные лексические категоризации говорения и их концептуализация в литературном языке и в диалекте
  2. Доминик Ливен Империя, история и современный мировой порядок
  3. Новая имперская история и вызовы империи Империя: эффект остранения
  4. Концептуализация предлогов в философском и поэтическом тексте
  5. § 3. Неспециальная философская лексика в поэтических текстах
  6. СОДЕРЖАНИЕ
  7. ПРЕДИСЛОВИЕ
  8. ГЛАВА 1 РУССКИЙ ЯЗЫК НАЧАЛА XXI ВЕКА В СВЕТЕ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОЙ КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИИ МИРА
  9. ГЛАВА 4 ВАРИАНТНОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ КОЛИЧЕСТВЕННЫХ И СОБИРАТЕЛЬНЫХ ЧИСЛИТЕЛЬНЫХ: ВЛИЯНИЕ СЕМАНТИЧЕСКОГО ФАКТОРА