ПРИМЕЧАНИЯ
Я утверждаю, что нет ни умов, ни тел. Он утверждает* это, дабы позднее подвергнуть многословной критике и насмешке мое первое предположение — что природа ума мне пока недостаточно ясна. При этом я перечислил ее среди вещей сомнительных; однако затем, придя к тому, что мыслящая вещь не может не быть, и дав этой вещи имя ума, я сказал, что ум существует,— так, как если бы я забыл, что раньше отвергал ум в качестве вещи, согласно моему допущению мне неизвестной, и так, как если бы я считал необходимым и впредь всегда отрицать те вещи, кои я отрицал раньше ввиду их кажущейся сомнитель&ности; причем я как бы считал, что они ни в коем случае не могут показаться мне позднее истинными и очевидными. Следует отметить, что мой оппонент всюду рассматривает сомнительность и достоверность не как показатель отно&шения нашего мышления к объектам, но как свойства самих объектов, постоянно им присущие, так что вещи, однажды признанные нами сомнительными, по его мысли, никогда не могут стать достоверными. Однако это следует приписать скорее его благодушию, чем злокозненности.
Решительно от всего? Он точно так же поднимает здесь на смех слово все, как ранее выражение ни одна [вещь], но делает это впустую.
Признание это вынужденное. Здесь он насмехается над словом вынужденное, причем также впустую. Ведь те основания, кои сами по себе сомнительны, достаточно сильны для того, чтобы вынудить нас к сомнению, а потому их не следует допускать и сохранять, как выше уже было отмечено.
Притом сильны эти основания до тех пор, пока у нас нет никаких других, которые содействовали бы снятию сомнения и установлению истины. А поскольку на протяжении «Первого размышления» я не нашел тех других оснований, хотя всячески искал их и обдумывал, я назвал те основания, коими располагал, прочными и продуманными. Однако это недоступно пониманию нашего автора, ведь он добавляет: поскольку ты обещал нам прочные основания, я ожидал достоверных истин, таких, Каких требует твой путеводный компастак, как если бы этот выдуманный им компас мог быть применен к сказан&ному в «Первом размышлении». А несколько ниже он говорит: Разве было такое время, когда ты мог бы с уве&ренностью сказать: «Несомненно, сейчас мои чувства меня обманывают, я точно это знаю» и т. д.? — не замечая, что здесь снова возникает противоречие, поскольку нечто принимается за несомненное и в то же время относительно той же вещи выражено сомнение. Но ведь наш автор — простак.Почему ты так уверенно утверждаешь: иногда мы гре&зим во сне? Здесь он опять непреднамеренно ошибается. Ибо в «Первом размышлении», полном сомнений, я реши&тельно ничего не утверждал, а между тем он мог извлечь эти слова лишь оттуда. С таким же успехом он мог найти там слова «Мы никогда не спим», а также «Иногда мы грезим во сне». А когда несколько ниже, где он добав&ляет: И я не понимаю, откуда ты взял свое заключение: я не знаю, бодрствую я или сплю, значит, я иногда сплю, он приписывает мне рассуждение, достойное лишь его са&мого, именно потому, что он простак.
Что, если этот лукавец (гений) изобразит тебе все как сомнительное и неверное, хотя оно прочно и достоверно? Здесь становится совершенно ясным то, на что я обратил внимание выше, а именно, что сомнительность и досто&верность рассматриваются им как свойства объектов, а не нашего мышления. В противном случае как мог бы он сочинить, будто я предлагаю в качестве сомнительной вещь, которая является не сомнительной, но достоверной? Ведь из одного того, что я допускаю ее сомнительность, она уже становится таковой.
Но, быть может, именно гений помешал ему усмотреть противоречие в своих словах. Прискорбно, что этот гений столь часто вмешивается в его мышление.Ведь дело это великое и многозначительное — отрече&ние от всего старого. Я достаточно ясно указал на это в конце моего Ответа на Четвертые возражения, а также в предисловии к данным «Размышлениям», кои я именно поэтому предложил для прочтения только самым серьез&ным умам. Я весьма ясно предупредил об этом в моем «Рассуждении о методе», изданном на французском языке в 1637 г. (на с. 16 и 17), и, поскольку я там описал два рода умов, коим следует изо всех сил избегать подоб&ного отречения, и, возможно, один из таких умов присущ нашему автору, он не должен вменять мне в вину собствен&ные свои ошибки.
Как можешь ты говорить: «Я знаю» и т. д.? Когда я сказал: я знаю, что для меня из этого отречения не последует никакой опасности, я добавил: поскольку я тогда устремлялся не к свершению дел, но лишь к позна&нию вещей. Из этих слов совершенно очевидно, что в этом месте я говорю о моральном методе познания, которого было бы достаточно для руководства в повседневной жизни и который я всегда отличал от того метафизического метода, о котором здесь идет речь: как видно, один только наш автор мог этого не заметить.
Это двусмысленное, со всех сторон уязвимое «Я не могу больше должного предаваться неверию». Здесь снова в сло&вах нашего автора содержится противоречие. Ведь всем из&вестно: тот, кто не доверяет, до тех пор, пока он не дове&ряет, ничего не утверждает и не отрицает, а потому и не может быть введен в заблуждение никаким гением; но гений может обмануть того, кто складывает два и три, как это показывает пример, приведенный самим нашим автором, рассказавшим о человеке, четырежды просчи&тавшем первый час ночи.
Я не без великого ужаса перед чрезмерным неверием отрекусь от всего старого и т. д. Хотя он весьма многослов&но пытается внушить, что не следует быть слишком недо&верчивым, тем не менее стоит отметить, что он не приводит ни малейшего аргумента (или хотя бы видимости аргу&мента) в доказательство этого положения — разве только, что он боится или относится с недоверием к тому, что недостойно доверия.
Здесь снова налицо противоречие: ведь из того, что он лишь боится быть недоверчивым, а не наверняка знает, что нельзя себе не доверять, следует, что не доверять он должен себе самому.Так ли уж без колебаний ты отвергаешь старое пред&ставление: «У меня есть ясная и отчетливая идея Бога»? Или это: «Верно все то, что я воспринимаю весьма ясно и отчетливо»? Он называет это представление старым, опасаясь, как бы оно не было принято за новое и впервые мною подмеченное. Что же, по мне, пусть будет так. Он стремится также бросить тень сомнения на мое пред&ставление о Боге — правда, лишь вскользь; возможно, он поступает так из опасения, как бы те, кто знает, на&сколько тщательно я изъял из области своего отрицания все, что относится к благочестию и вообще к морали, не приняли его за клеветника. Наконец, он не понимает, что отрицание приличествует лишь тому, кто пока еще не воспринимает чего-то ясно и отчетливо; например, оно хорошо знакомо скептикам, поскольку в качестве таковых они никогда ничего не воспринимают ясно. Если бы они что-либо ясно воспринимали, они в силу одного этого перестали бы сомневаться и не были бы скептиками. И поскольку едва ли другие люди до подобного отрицания могут когда-либо воспринять что-то ясно — с той именно ясностью, которая требуется для метафизической достовер&ности, указанное отрицание более чем полезно для тех, кто способен на такое ясное восприятие, но пока им не обладает. Однако, как показывает опыт, оно бесполезно для нашего автора; напротив, я полагаю, что он должен тщательно его избегать.
Неужели «мыслить, питаться, чувствовать — все это вовсе не относится к телу, но лишь к уму»? Он приводит эти слова как мои, и притом так уверенно, что никто не может в них усомниться. Однако в моих «Размышлениях» нет ничего более приметного, чем тот факт, что питание я отношу к свойствам одного только тела, а вовсе не к уму, или к мыслящей части человека. Таким образом, из одного этого становится ясным, что, во-первых, он совсем не понял моих слов, хотя он и берется их опровергать, а во-вторых, что его опровержение ложно, поскольку во «Втором размышлении» я отнес питание к душе, говоря об общепринятом представлении; и, наконец, ясно, что наш автор считает несомненным многое из того, что нельзя принимать на веру без исследования. И уже в самом конце он делает здесь совершенно верное заключение, что он проявил во всех этих вопросах лишь скудость и нищету ума.