Юридическая
консультация:
+7 499 9384202 - МСК
+7 812 4674402 - СПб
+8 800 3508413 - доб.560
 
>>

I ОБЫЧАИ И ПРИЛИЧИЯ


Всякий, кто изучал физиономию политических митингов, заметил конечно связь, существующую между демократическими мнениями и особенностями костюма. На всякой демонстрации чартистов, лекции о социализме или Soiree "Друзей Италии" в числе публики, и особенно в числе ораторов, встречаются личности, более или менее резко выдающиеся из толпы.
У одного господина пробор на голове сделан не сбоку, а посередине; другой, зачесывая волосы со лба назад, носит прическу, "придающую лицу умное выражение"; третий совершенно отрекся от ножниц, вследствие чего кудри его рассыпаются по плечам. Усы являются в значительном числе; там и сям мелькает эспаньолка; кое-где храбрый нарушитель приличий представляет даже окладистую бороду {Статья была написана мною прежде, нежели усы и бороды вошли в употребление в Англии.}. Эта своеобразность прически находит себе поддержку и в различных своеобразностях одежды, представляемых другими членами собрания. Открытая шея a la Byron, квакерские жилеты, изумительно мохнатые плащи, многочисленные странности в покрое и цвете одежды прерывают однообразие, свойственное толпе. Даже в личностях, не представляющих какой-либо резкой особенности, что-нибудь необыкновенное в фасоне или материи их одежды часто указывает, что господа эти мало обращают внимания на указания портных своих относительно господствующего вкуса. А когда собрание начинает расходиться, то разнообразие, представляемое головными уборами, число шапок и изобилие войлочных шляп достаточно доказывают, что если бы все на свете думали одинаково, то тираны наши - черные цилиндрические шляпы - скоро были бы низвергнуты.
Из иностранной корреспонденции наших ежедневных газет видно, что и на континенте существует подобное же родство между политическим недовольством и пренебрежением к обычаям. Красные республиканцы всегда отличались своей растрепанностью. Прусские, австрийские и итальянские власти равно признают известную форму шляп за выражение неприязни и вследствие этого мечут громы свои против них. В иных местах носить блузу значит рисковать попасть в разряд "подозрительных"; в других, чтобы не попасть в полицию, надо остерегаться выходить на улицу иначе как в одежде самых обыкновенных цветов. Таким образом, демократия как у нас, так и в чужих краях стремится к личным особенностям. Эта ассоциация характеристических черт не есть исключительная принадлежность новейшего времени или государственных реформаторов. Она всегда существовала и проявлялась столько же в религиозных волнениях, сколько и в политических. Пуритане, порицавшие длинные локоны кавалеров так же, как и их принципы, стригли свои волосы коротко, отчего и получили название "круглоголовых". Резкая религиозная особенность квакеров сопровождается столь же резкими особенностями в обычаях - относительно одежды, речи и образа приветствия. Первые Моравские братья не только отличались от других христиан в вере, но и одевались и жили отлично от них. Что связь между политической независимостью и независимостью личного поведения не есть явление исключительно свойственное нашему времени, видно также из того, что Франклин явился к французскому двору в обыкновенном платье, то же видно в обычае последнего поколения радикалов носить белые шляпы.
Природная оригинальность непременно выкажется более чем одним путем. Какой-нибудь кожаный камзол Георга Факса или какая-нибудь школьная кличка Песталоцци - "чудак Гарри" невольно наводят нас на мысль, что люди, которые в великих делах не следовали по избитой дороге, часто удалялись от нее и в ничтожных вещах. Подобные же доказательства этой истины представляются почти в каждом кругу личностями менее значительными. Мы полагаем, что всякий, перебирая своих знакомых реформаторов и рационалистов, найдет, что большинство их выказывает в одежде или обращении своем известную степень того, что называется эксцентричностью.
Если можно признать факт, что люди, преследующие революционные цели в политике и религии, обыкновенно бывают революционерами и в обычаях, то не менее справедлив и тот факт, что люди, занятие которых заключается в поддержании установленных порядков в государстве и церкви, суть в то же время и люди, наиболее преданные тем социальным формам и постановлениям, которые завещаны нам минувшими поколениями. Обычаи, почти повсеместно исчезнувшие, держатся еще в главной квартире правительства. Монарх наш все еще утверждает парламентские акты на французском языке древних нормандцев, и нормано-французские термины по прежнему употребляются в законах. Парики, подобные тем, какие мы видим на старинных портретах, и теперь еще можно видеть на головах судей и адвокатов. Королевская стража при Тауэре носит костюм телохранителей Генриха VII. Университетская одежда настоящего времени весьма мало отличается от той, которую носили вскоре после Реформации. Цветное платье, панталоны до колен, кружевное жабо и манжеты, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками - все это составляло некогда обыкновенный наряд джентльмена и сохранилось доселе в придворном костюме. И едва ли надо говорить о том, что на придворных выходах и приемах церемонии предписаны с такой точностью и строгой обязательностью, каких нигде нельзя найти.
Можно ли смотреть на эти два ряда аналогий как на нечто случайное и не имеющее значения? Не основательнее ли заключить, что тут существует некоторое необходимое родство идей. Не следует ли признать существование чего-то вроде конституционного консерватизма и конституционного стремления к перемене? Не представляется ли тут класс людей, упорно держащийся за все старое, и другой класс, столь поклоняющийся прогрессу, что часто новизна признается им за улучшение? Нет разве людей, всегда готовых преклоняться перед существующей властью, какого бы рода она ни была; между тем как другие от всякой власти требуют объяснения причины ее существования и отвергают эту власть, если ей нельзя оправдать свое существование? И не должны ли умы, противопоставленные таким образом, стремиться к тому, чтобы стать конформистами или нонконформистами не только относительно религии и политики, но и относительно других вещей? Повиновение - правительству ли, церковным ли догматам, кодексу ли приличий, утвержденных обществом, - по сущности своей одинаково; то же чувство, которое внушает сопротивление деспотизму правителей, гражданских или духовных, внушает и сопротивление деспотизму общественного мнения. Все постановления, как законодательства и консистории, так и гостиной, все правила, как формальные, так и существенные, имеют один общий характер: все они составляют ограничения свободы человека. "Делай то-то и воздерживайся от того-то" - вот бланки, в которые можно вписать любое из них; и в каждом случае подразумевается, что повиновение доставит награду на земле и райскую жизнь на небе; между тем как за неповиновением последует заключение в тюрьму, изгнание из общества или вечные муки ада - смотря по обстоятельствам. И если все стеснения, как бы они ни назывались и какими бы способами ни проявлялись в действии своем, тождественны, то из этого необходимо следует, что люди, которые терпеливо сносят один род стеснений, будут вероятно, сносить терпеливо и другой, - и обратно, что люди, которые не подчиняются стеснению вообще, будут стремиться одинаково выразить свое сопротивление во всех направлениях.
Что закон, религия и обычаи состоят, таким образом, в связи между собой, что их взаимные способы действий подходят под одно обобщение, что в известных противоположных характеристических чертах человека они встречают общую поддержку и общие нападения, будет ясно видно, когда мы убедимся, что они имеют одинаковое происхождение. Как бы маловероятным это ни казалось нам теперь, мы все-таки найдем, что власть религии, власть законов и власть обычаев составляли вначале одну общую власть. Как ни невероятно может это показаться теперь, но мы полагаем возможным доказать, что правила этикета, статьи свода законов и заповеди церкви произросли от одного корня. Если мы спустимся к первобытному фетишизму, то ясно увидим, что божество, правитель и церемониймейстер были первоначально тождественны. Для того чтобы утвердить эти положения и показать значение их для последующего рассуждения, необходимо вступить на почву, уже несколько избитую и с первого взгляда как будто не подходящую к нашему предмету. Мы постараемся пройти ее так быстро, как только позволят требования нашей аргументации.
Почти никто не оспаривает тот факт, что самые ранние общественные агрегации управлялись единственно волей сильнейшего {Те немногие, которые это отрицают, пожалуй, и правы. В некоторых предшествовавших стадиях власть была установлена; во многих же случаях эта власть не имела вовсе места}. Не многие, однако, допускают, что сильный человек был зародышем не только монархии, но и понятия о божестве, сколько Карлейль и другие ни старались доказать это. Но если люди, которые не могут поверить этому, отложат в сторону те идеи о божестве и человеке, в которых они воспитаны, и станут изучать первобытные идеи, то они, очевидно, найдут в предлагаемой гипотезе некоторое вероятие. Пусть они вспомнят, что, прежде чем опыт научил людей различать возможное от невозможного, они были готовы по малейшему поводу приписывать какому-нибудь предмету неведомые силы и делать из него кумира; их понятия о человечестве и его способностях были тогда необходимо смутны и без определенных границ. На человека, который, необыкновенной ли силой или хитростью, исполнил то, чего не могли исполнить другие или чего они не понимали, люди смотрели как на человека, отличного от них; и что тут могло предполагаться не только степенное, но и родовое отличие, это видно из верования полинезийцев, что только вожди их имеют душу, и из верования древних перуанцев, что знатные роды их были Божественного происхождения. Пусть эти лица вспомнят затем, как грубы были понятия о боге или, вернее, о богах, господствовавшие в этом периоде и позднее, как конкретно понимались боги за людей особенного вида, в особенных одеждах, как имена их буквально значили "сильный", "разрушитель", "могущественный", как, сообразно со скандинавской мифологией, "священный долг кровомщения" исполнялся самими богами и как они были людьми не только в своей мести, жестокости и ссорах между собой, но и в приписываемых им любовных связях на Земле и в уничтожении яств, приносившихся на их алтари. Прибавим к этому, что в различных мифологиях - греческой, скандинавской и других - древнейшие существа являются исполинами; что, согласно с традиционной генеалогией, боги, полубоги, а иногда и люди происходили от них человеческим способом и что между тем как на Востоке мы слышим о сынах Божиих, которые восхищались красотой земных дев, тевтонские мифы рассказывают о союзах сынов человеческих с дочерьми богов. Пусть эти лица вспомнят также, что вначале идея о смерти значительно отличалась от нашей идеи, что досель еще существуют племена, которые ставят тело покойника на ноги и кладут ему в рот пищу, что у перуанцев устраиваются пиршества, на которых председательствуют мумии умерших инков и на которых, как говорит Прескотт, "этим бесчувственным останкам воздаются почести, как будто в них есть еще дыхание жизни"; что между фиджийскими островитянами есть поверье, что каждого врага надо убивать дважды, что восточные язычники приписывают душе ту же форму, тот же вид, те же члены и те же составные вещества, как жидкие, так и твердые, из которых состоит наше тело, и что у наиболее диких племен существует обычай зарывать в землю вместе с покойником пищу, оружие, уборы вследствие верования, что все это ему понадобится. Наконец, пусть они вспомнят, что "тот свет", по первоначальному понятию, был не более как некоторая отдаленная часть этого света, нечто вроде Елисейских полей, нечто вроде прекрасной рощи, которая доступна даже живым людям и в которую умершие отправляются с надеждой вести там жизнь, сходную в общих чертах с той, какую они вели на Земле. Затем, подведя итог всем таким фактам, как приписывание неведомых сил вождям и врачевателям; верование, что божество имеет человеческие формы, страсти и образ жизни, неясное понятие о различии смерти от жизни, сближение будущей жизни с настоящей, как относительно положения, так и характера ее, - подведя итоги всем этим фактам, не окажется ли неизбежным сделать заключение, что первобытный бог есть умерший вождь: умерший не в нашем смысле, но ушедший, унеся с собой пишу и оружие, в какие-то блаженные страны изобилия, в какую-то обетованную землю, куда он давно уже намеревался вести своих последователей и откуда он скоро за ними придет. Допустив эту гипотезу, мы увидим, что она согласуется со всеми первобытными идеями и обычаями. Так как после обоготворенного вождя царствуют сыновья его, то из этого необходимо следует, что все древнейшие государи считаются происходящими от богов; и этим вполне объясняется факт, что в Ассирии, Египте, у евреев, финикиян и древних бриттов имена государей везде производились от имен богов. Происхождение политеизма из фетишизма путем последовательных переселений расы бого-государей в иной мир, происхождение, поясняемое в греческой мифологии как точной генеалогией богов, так и апофеозом позднейших из них, поддерживается той же гипотезой. Ею же объясняется факт, что в древнейших верах, так же как и в досель существующей вере у таитян, каждое семейство имеет своего духа-хранителя, которым считается обыкновенно один из умерших родственников, духам этим, как второстепенным богам, китайцы и даже русские до сих пор приносят жертвы. Гипотеза эта совершенно согласуется с греческими мифами о войнах богов с титанами и их конечном торжестве и с фактом, что между собственно тевтонскими богами был один, Фрейр, попавший в их число путем усыновления, "но рожденный от Вэнов, какой-то другой таинственной династии богов, покоренной и уничтоженной более сильной и более воинственной династией Одина". Она гармонирует также с верованием, что для различных стран и народов есть и различные боги, так же как были и различные вожди (что эти боги спорят о верховности, так же как и вожди), и что таким образом является смысл в похвальбе соседственных племен: "Наш Бог больше вашего Бога". Она подтверждается поверьем, повсеместным в ранние времена, что боги выходят из того другого жилища, в котором они обыкновенно обитают, и являются посреди людей, беседуют с ними, помогают им и наказывают их. И здесь становится ясным, что молитвы, воссылавшиеся первобытными народами к их богам о помощи в битвах, были понимаемы буквально, т. е. предполагалось, что боги воротятся из тех стран, где они царствуют, и снова вступят в битву со старыми врагами, против которых они прежде так неумолимо сражались; и достаточно только указать на Илиаду, чтобы напомнить всякому, как положительно верили тогда люди, что ожидания их сбываются {В этом параграфе, который я намеренно оставил, не изменяя ни слова, в том виде, в каком он был при переиздании этого опыта вместе с другими в декабре 1857г., можно усмотреть главные черты теории религий Хотя тут указывается на фетишизм, как на первобытную форму верования, и несмотря на то что в то время я пассивно воспринял бывшую тогда в обращении теорию (я не удовлетворялся взглядами того времени, считавшими происхождение фетишизма необъяснимым), нельзя принимать за первобытное верование, в силу которого неодушевленные предметы обладают сверхъестественной силой (что в то время называлось фетишизмом) Единственная вещь, на которой можно остановиться, это верование в то, что умершие люди продолжают существовать и становятся объектом умилостивления, а иногда и поклонения. Здесь ясно обозначены те зачатки, которые при помощи массы фактов, собранных в описательной социологии, развились в теорию, разработанную в 1 части "Оснований социологии".}.
Итак, если всякое правительство было вначале правительством одного сильного человека, ставшего кумиром вследствие проявления своего превосходства, то после его смерти - предполагаемого отправления его в давно задуманный поход, в котором его сопровождают его рабы и жены, принесенные в жертву на его могиле, - должно было возникнуть зарождающееся отделение религиозной власти от политической, гражданского закона от духовного. Сын умершего становится поверенным вождем на время его отсутствия; действия его считаются облеченными авторитетом отца; мщение отца призывается на всех, кто не покоряется сыну; повеления отца, давно известные или вновь заявленные сыном, становятся зародышем нравственного кодекса. Факт этот станет еще яснее, если мы вспомним, что самые ранние нравственные кодексы преимущественно настаивают на воинских доблестях и на обязанности истребить какое-нибудь соседственное племя, существование которого оскорбляет божество. С этих пор оба рода власти, вначале связанные вместе в лице владыки и исполнителя, постепенно становятся более и более отличны один от другого По мере того как опытность возрастает и идеи причинности становятся более определенными, государи теряют свои сверхъестественные атрибуты и, вместо бого-государей, становятся государями божественного происхождения, государями, назначенными богом, наместниками неба, королями в силу божественного права. Старая теория, однако, долго еще продолжает жить в чувствах человека, хотя по названию она уже исчезает, и "сан короля окружается чем-то столь божественным", что даже теперь многие, видя какого-нибудь государя в первый раз, испытывают тайное изумление, что он оказывается не более как обыкновенным образчиком человечества. Священность, признаваемую за королевским достоинством, стали признавать и за зависящими от него учреждениями - за законодательной властью, за законами, законное и противозаконное считаются синонимом справедливого и несправедливого; авторитет парламента признается безграничным, и постоянная вера в правительственную силу продолжает порождать неосновательные надежды на правительственные распоряжения. Однако политический скептицизм, разрушив обаяние королевского достоинства, продолжает возрастать и обещает довести наконец государство до состояния чисто светского учреждения, постановления которого будут нарушаться в ограниченной сфере, недоступной иной власти, кроме общего желания. С другой стороны, религиозная власть мало-помалу отделялась от гражданской как в существе своем, так и в формах. Как бого-государь диких племен перерождался в светских правителей, с течением веков постепенно терявших священные атрибуты, которые люди им приписывали, так в другом направлении возникало понятие о божестве, которое, бывши вначале человечно во всех своих проявлениях, постепенно утрачивало человеческую вещественность, человеческую форму, человеческие страсти и образ действия, - покуда наконец антропоморфизм не сделался предметом укора. Рядом с этим резким разъединением, в мысли человеческой, божественного правителя от светского шло и соответственное разъединение в житейских кодексах, зависящих от каждого из них. Так как государь считался представителем Бога, правителем, какого иудеи видят в мессии, как и доныне, царь - "наш Бог на земле", то из этого, конечно, следовало, что повеления его считались верховными постановлениями. Но когда люди перестали верить в его сверхъестественное происхождение и природу, повеления его перестали считаться верховными; и таким образом возникло различие между его постановлениями и постановлениями, перешедшими от древних бого-государей, которые с течением времени и по мере возрастания мифов становились все священнее и священнее. Отсюда возникли закон и нравственность; первый становился все конкретнее, второй все абстрактнее, авторитет первого постоянно уменьшался, авторитет второй постоянно возрастал; представляя вначале одно и то же, они стоят теперь в решительном антагонизме. Рядом с этим шло и разъединение учреждений, управлявших этими двумя кодексами. Покуда они составляли одно целое, государство и церковь естественно составляли тоже одно целое: государь был первосвященником не номинально, а действительно: от него исходили новые повеления, он же был и верховным истолкователем древних повелений. Первосвященники, происходившие из его рода, были, таким образом, просто толкователями повелений своих предков, повелений, которые - как принималось вначале - они помнили или - как принималось впоследствии - узнавали через мнимые свидания с предками. Этот союз, существовавший еще в средние века, когда власть государей была смешана с властью Папы, когда были епископы-правители, пользовавшиеся всеми правами феодальных баронов, и когда духовенство имело карательную власть, - мало-помалу становился менее тесен. Хотя монархи все еще считаются "защитниками веры" и главами церкви, но они считаются ими только номинально. Хотя епископы все еще имеют гражданскую власть, но она уже не та, которой они прежде пользовались. Протестантизм расшатал связи этого союза; диссидентство давно уже работало над устройством механизма, назначением которого был бы религиозный контроль, совершенно независимый от закона; в Америке существует уже отдельная организация для этой цели; и если можно ожидать чего-нибудь от антигосударственной церковной ассоциации или, как она теперь называется, от "Общества освобождения религии от государственного покровительства и власти" {Society of the Liberation of Religion from State Patronage and Control.}, то мы будем и в Англии иметь такую же отдельную организацию. Таким образом, как относительно силы своей, так и относительно сущности и формы политические и нравственные правила все шире и шире расходились от общего своего корня. Возрастающее разделение труда, которое обозначает прогресс общества в других вещах, обозначает его также и в этом разделении правительства на гражданское и религиозное; и если мы обратим внимание на то, как нравственность, составляющая сущность религии вообще, начинает очищаться от связанных с ней верований, то мы можем надеяться, что разделение это будет в окончательном результате доведено еще далее.
Переходя теперь к третьему роду власти - к власти обычаев, мы найдем, что и он тоже, имея общее происхождение с прочими, постепенно достиг своей отдельной сферы и своего специального воплощения. Среди первобытных обществ, где не существовало условных приличий, единственными известными формами вежливости были знаки покорности сильнейшему; так же как единственным законом была его воля и единственной религией - чувство почтения и страха, внушенное его мнимой сверхъестественностью. Первобытные церемонии были способом обращения с бого-государем. Самые обыкновенные наши титулы произведены от имени этих властителей. Все роды поклонов были первоначально формами поклонений, воздававшихся им. Проследим эти истины подробно, начиная от титулов.
Вышеприведенный факт, что имена древнейших государей между различными племенами образовались посредством прибавления известных слогов к именам их богов, - слогов, которые, подобно шотландскому Mac и Fitz, значили, вероятно, "сын" или "происшедший от", - сразу придает смысл слову отец, употребляемому как божественный титул. И читая у Сельдена, что "имена, составленные из имен божеств, были не только принадлежностью государей, но что и вельможи и наиболее почетные подданные (без сомнения, члены королевской расы) пользовались иногда тем же", мы видим, как слово отец, естественно употреблявшееся ими и умножающимися их потомками, постепенно сделалось титулом, употребляемым народом вообще. Среди народов Европы, у которых еще жива вера в божественное происхождение правителя, отец в этом высшем значении до сих пор составляет еще королевское отличие. Если мы вспомним далее, что божественность, приписываемая вначале государям, была не льстивой фикцией, а предполагаемым фактом, что небесные тела считались особами, жившими некогда между людьми, мы поймем, что названия восточных правителей "Брат Солнца" и пр., вероятно, были выражениями действительного верования и, подобно многим другим вещам, остались в употреблении долго после того, как уже утратили всякий смысл. Мы можем заключить также, что титулы бога, владыки, божества придавались первобытным правителям в буквальном смысле, что nostra divinitas, приданное римским императорам, и различные священные наименования, носимые монархами, не исключая ныне еще употребляемой фразы: "Our Lord the King", - суть мертвые и отживающие формы того, что некогда было живым фактом. От этих имен: "бог", "отец", "владыка", "божество", принадлежавших первоначально бого-государю, а потом Богу и государю, ясно можно проследить происхождение самых обыкновенных наших почетных титулов. Есть причины полагать, что титулы эти были первоначально собственными именами. Не только у египтян, где фараон был синонимом короля, и у римлян, где быть цезарем значило быть императором, видим мы, что собственные имена наиболее великих людей передавались их наследникам и становились таким образом именами нарицательными, но и в скандинавской мифологии можно проследить происхождение почетного титула от собственного имени божественного лица. На англосаксонском языке bealdor или baldor значит Lord, и Balder же есть имя любимейших сыновей Одина. Легко понять, каким образом почетные имена эти сделались общими. Родственники первобытных государей, вельможи, которые, как говорит Сельден, носили имена, произведенные от имен богов, что и служило доказательством божественности их расы, необходимо имели долю в эпитетах, подобных Lord, выражающих сверхчеловеческие связи и природу. Постоянно размножающиеся потомки наследовали эти титулы, что мало-помалу сделало их титулами сравнительно обыкновенными. Потом их стали придавать всякому могущественному лицу, отчасти потому, что в те времена, когда люди понимали божество просто как сильнейший род человечества, знатным людям можно было давать божественные названия с весьма небольшим преувеличением; отчасти потому, что чрезвычайно могущественных лиц легко можно было считать непризнанными или незаконными потомками "сильного", "могущественного", "разрушителя"; отчасти же из лести и желания умилостивить таких лиц. По мере постепенного уменьшения суеверия последняя причина стала наконец единственной. И если мы вспомним, что сущность комплимента состоит, как мы ежедневно это слышим, в воздании большего против должного, что в постоянно распространяющемся употреблении титула "esquire", в вечном повторении заискивающим ирландцем слов "your honour" и в названии низшими классами Лондона "джентльменом" каждого угольщика или мусорщика, - мы имеем ежедневные доказательства, как вследствие комплиментов понижается значение титулов; если вспомним, что в варварские времена, когда желание умилостивить было сильнее, действие это также должно было быть сильнее, - мы увидим, что обширное злоупоминание первобытными отличиями возникло совершенно естественно. Отсюда исходят факты, что иудеи называли Ирода богом; что "отец" в высшем значении был термином, употреблявшимся слугами относительно господ; что слово "Lord" прилагалось всякому значительному или могущественному лицу. Отсюда же происходят факты, что в позднейшие периоды Римской империи всякий человек приветствовал соседа своего названиями Dominus и Rex. Но процесс этот особенно ясно виден в титулах средневековых и в происхождении из них наших новейших титулов. Herr, Don, Signior, Seigneur, Sennor - все были первоначально именами правителей, феодальных владетелей. Путем льстивого употребления этих имен относительно всех, кого по какому-либо поводу можно было считать заслуженными этих имен, и путем последовательного понижения их на все более и более низкие ступени, они стали наконец обыкновенными формами обращения. Слова, с которыми прежде раб относился к своему деспотическому владельцу: mein Herr, употребляются теперь в Германии в обращении с простым народом. Испанский титул Don, принадлежавший некогда только аристократам и дворянству, придается теперь всем классам. Точно то же и с Signior в Италии. Seigneur и Monseigneur, сокращенные в Sieur и Monsieur, образовали почтительный термин, на который имеет притязание каждый француз. И представляет ли слово Sire подобное же сокращение Signior'z или нет - во всяком случае, ясно, что, так как титул этот носили многие из старинных французских феодальных владельцев, которые, по словам Сельдена, "предпочитали называться Sire, а не Baron, как, например, Le Sire de Montmorencie, Le Sire de Beaujeu и пр.", и, так как его употребляли обыкновенно относительно монархов, английское слово Sir, происшедшее оттуда, первоначально означало лорда или короля. То же надо сказать и о женских титулах. Lady, означающее, по толкованию Горна Тука, "возвышенная" и придававшееся вначале только немногим, теперь придается всякой образованной женщине. Dame, некогда почетное имя, к которому мы в старых книгах находим присоединенные эпитеты "high-born" и "stately", сделалось ныне, благодаря постепенно расширяющемуся употреблению, выражением относительно презрительным. И если мы проследим сложное та Dame в его сокращениях - Madam, ma'am, mam, mum, то найдем, что ответ какой-нибудь горничной fYes'm" соответствует прежним "Yes my exalted" или "Yes,your highness". Следовательно, происхождение почтенных названий было везде одинаково. То же, что было у иудеев и римлян, было и у новейших европейцев. Проследив обычные слова привета до первоначального их значения lord и king и вспоминая, что в первобытных обществах они придавались только богам и их потомкам, мы приходим к заключению, что простые наши Sir и Monsieur были, в их первоначальном значении, терминами обожания.
Для дальнейшего пояснения этого постепенного упадка титулов и для подтверждения выведенного заключения не лишним будет заметить мимоходом, что старшие из них, как можно было ожидать, более других утратили свой прежний смысл. Так, Master - слово, которое по производству своему и по тождественности родственных ему слов в других языках (франц. maitre вместо maister, голл. Muster, русск. мастер, датск. Meester, немец. Meister) оказывается одним из древнейших выражений господства, стало теперь придаваться только детям и, в измененном виде mister, людям, по положению своему стоящим непосредственно над крестьянами. Далее, knight, древнейший из почтенных титулов, стал ныне самым низким; и knight Bachelor, низшая степень рыцарства, есть вместе с тем и самая старинная. Точно то же можно сказать и относительно пэрства: барон есть самое раннее и вместе наименее высокое из его подразделений. Этот постоянный упадок всех почетных названий делал по временам необходимым введение новых титулов для обозначения отличия, которое утрачивалось первоначальными титулами вследствие всеобщности их употребления, точно так, как привычка наша злоупотреблять превосходными степенями прилагательных, ослабив постепенно их силу, вызвала потребность в новых. И если в течение последнего тысячелетия процесс этот имел столь резкие последствия, то легко можно понять, каким образом, в течение предшествующих тысячелетий, титулы богов и полубогов стали употребляться относительно всякого могущественного лица, а наконец и относительно просто уважаемых лиц.
Если от почетных имен мы обратимся к фразам, выражающим почтение, мы и здесь найдем тождественные факты. Восточная манера обращения, употребляемая в отношении обыкновенных людей: - "Я твой раб", "Все, что я имею, - твое", "Я твоя жертва", - приписывает лицу, к которому обращаются, такое же величие, какое выражают Monsieur и my Lord, т. е. характер всемогущего правителя, столь неизмеримо превосходящего того, кто говорит, что последний должен признать его своим владыкою. Точно то же и с польскими выражениями почтения "Падаю к ногам вашим", "Целую ваши ноги". В лишенных всякого значения подписях наших на церемонных письмах "Ваш покорнейший слуга" видно то же самое. Даже простая подпись "Преданный вам", истолкованная сообразно ее первоначальному значению, выражает отношение раба к господину. Все эти мертвые формы были некогда живыми воплощениями фактов, служили действительными свидетельствами покорности высшей власти, потом они естественно стали употребляться людьми слабыми и трусливыми для умилостивления тех, которые стояли выше их, мало-помалу они стали считаться чем-то должным всякому и, путем постоянно расширявшегося злоупотребления, утратили свое значение, как Sir и Master Что фразы почтения, подобно титулам, употреблялись вначале только относительно бого-государя, на это указывает факт, что они, подобно титулам же, употреблялись впоследствии как относительно бога, так и относительно государя. Религиозное поколение всегда в значительной мере состояло из заявлений покорности, признания себя слугами божьими и совершенного предания себя воле божьей. Таким образом, и эти обычные фразы почтения имели, подобно титулам, религиозное происхождение. Но в употреблении слова вы как местоимения единственного числа, может быть, наиболее резко проявляется популяризование того, что некогда было высшим отличием. Это обращение во множественном числе к единичному лицу было первоначально почестью, воздававшейся только самым высшим лицам, соответствовало императорскому "мы". Теперь же, будучи придаваемо последовательно все более и более низким классам, оно стало всеобщим Первобытное ты (thou) употребляется теперь только одной сектой христиан да еще в некоторых уединенных местечках Вы же, сделавшись общим для всех классов, утратило вместе с тем всякие следы почета, некогда связанного с этим словом
Но происхождение обычаев из форм покорности и поклонения яснее всего проявляется в способах приветствия людей между собой Заметим прежде всего значение слов "привет" и "поклон" У римлян salutatio состояло в ежедневном выражении почтения клиентов и подчиненных их патронам То же значило оно и у граждан по отношению к войску. Следовательно, самое производство английского salutatio внушает идею покорности. Переходя к частным формам obeisance (заметим опять это слово), начнем с восточного обыкновения обнажения ног. Первоначально оно было знаком почитания как Бога, так и короля Моисей, сделавший это перед неопалимой купиной, и магометане, которых по обычаю приводят к присяге над Кораном босоногими, служат примерами первого, а обыкновение персиян снимать обувь, являясь перед лицом своего монарха, поясняет второе. Но, как всегда, эта дань уважения, приносившаяся впоследствии второстепенным сановникам, постепенно спускалась все ниже и ниже В Индии она представляет обычный знак почтения, в Турции низшие классы турок никогда не являются перед своими начальниками иначе как в чулках, в Японии это обнажение ног составляет обыкновенное приветствие. Возьмем другой пример. Сельден, описывая церемонии римлян, говорит "Так как было принято или целовать изображения богов, или, при поклонении им, стоять пред ними, торжественно поднимая правую руку к устам, и затем, сделав ею движение как будто посылается поцелуй, поворачиваться направо (что было самой правильной формой обожания), - то скоро вошло в употребление, что и императорам, стоявшим ближе всех к божествам и почитавшимся иными за божества, стали поклоняться точно таким же образом". Если мы вспомним неуклюжий поклон деревенского школьника, который подносит раскрытую руку к лицу и описывает ею потом полукруг, если мы вспомним, что подобный поклон, употребленный как форма глубокого почитания в селах и местечках, есть, вероятно, остаток феодальных времен, - мы найдем причину предположить, что обыкновенный привет приятелю, замеченному на противоположной стороне улицы, изображает то, что первоначально было выражением обожания. Таким же путем произошли и все формы почтения, выражаемые склонением всего тела. Простереться на земле значило первоначально выразить покорность Слова Писания: "Вся положил еси под нозе его" и другие, столь внушительные по своему антропоморфизму: "Сказал Господь Господу Моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих", - подразумевают обычай, ясно выраженный ассирийскими скульптурными изображениями, обычай древних бого-государей Востока попирать ногами побежденных. И если мы обратим внимание на то, что доселе еще существуют дикие, изъявляющие покорность тем, что подставляют шею свою под ногу того, кому покоряются, то нам станет ясно, что всякое падение ниц, особенно сопровождаемое целованием ног, выражало готовность быть попранным, составляло попытку смягчить гнев, говоря знаками: "Топчи меня, если хочешь". Помня далее, что целование ноги Папы или статуи какого-нибудь святого доныне считается в Европе знаком глубочайшего почитания; что падание перед феодальными владельцами было общеупотребительно и что исчезновение этого обычая должно было произойти не вдруг, но путем постепенного изменения формы, - мы имеем повод отнести всякое почтительное склонение к этому глубочайшему из самоунижений тем более что переход тут можно проследить довольно подробно Поклон русского крестьянина, который нагибает голову до земли, и селям индуса суть сокращенные падения ниц, склонение головы есть короткий селям; кивание есть легкое склонение головы. Если б кто-нибудь затруднился вывести это заключение, то следует обратить внимание на то, что самые низкие поклоны употребляются обыкновенно там, где покорность имеет самый унизительный характер; что и у нас более низкий поклон означает большую степень почтения и, наконец, что склонение и теперь еще употребляется как знак благоговения в наших церквях: католиками - перед алтарями, протестантами - при произнесении имени Христа. Вспомнив все это, всякий найдет достаточно доказательств для того, чтобы увериться, что и поклон наш первоначально тоже был одним из проявлений обожания.
То же самое можно сказать и о curtsy или, как иначе пишут, courtesy (приседание, поклон с отставлением одной ноги назад). Происхождение этого слова от courtoisie (придворное обращение) сразу показывает, что первоначально оно было знаком почтения перед монархом. И если мы вспомним, что коленопреклонение было обыкновенным поклоном подданных своим правителям; что на старинных рукописях и обоях слуги изображаются подающими кушанья на стол своих господ в этой позе; что эту же позу принимают и перед нашей королевой лица, представляющиеся ей, - мы будем вправе заключить, что приседание, как на то указывает и самый процесс его, есть сокращенный акт коленопреклонения Как слово сократилось из courtoisie в curtsy, так сократилось и самое движение: вместо того чтобы ставить колени на землю, мы только сгибаем их. Далее, сравнивая реверанс какой-нибудь дамы с неуклюжим приседанием деревенской девушки, которое, будучи продолжено, заставило бы ее опуститься наконец на оба колена, мы видим в последнем остаток большего почитания, требовавшегося от рабов. И когда от этого простого коленопреклонения на Западе мы перейдем на Восток и обратим внимание на магометанского богомольца, который не только становится на колени, но и склоняет голову до земли, мы можем заключить, что и приседание также есть исчезающая форма первобытного падения ниц. Дальнейшим свидетельством этого может служить факт, что только недавно исчезло из поклонов мужчин движение, имевшее одинаковое происхождение с приседанием. Отставление ноги назад, которым сопровождаются известные поклоны на сцене и которое всюду почти господствовало в прошлых поколениях, когда "поклонись и шаркни ножкой" шло рядом и на памяти живых еще людей делалось школьниками перед своим учителем и имело последствием вытоптанное место на полу, - довольно ясно изображает движение, обусловливаемое преклонением колен. Столь неловкое движение никогда не могло быть введено умышленно, даже если б и было возможно искусственное введение поклонов. Следовательно, мы должны смотреть на него как на остаток чего-то предшествовавшего и что это предшествовавшее было чем-то унизительным, об этом можно судить из выражения "Scraping an acquaintance", которое, будучи употребляемо в смысле заискивания милостей низкопоклонством, подразумевает, что the scrape (шарканье, топтание порогов) считалось признаком раболепия, servility.
Рассмотрим, далее, обнажение головы. Почти везде оно было знаком почтения, как в храмах, так и перед властителями; оно и доселе еще сохраняет между нами нечто из своего первобытного значения. Идет ли дождь или град, печет ли солнце, вы должны стоять с непокрытой головой, говоря с монархом, и ни под каким видом не можете накрыть голову в каком-нибудь священном месте. Но как обыкновенно бывает, церемония эта, служившая вначале знаком покорности богам и государям, с течением времени сделалась простой вежливостью. Снять шляпу значило некогда признать над собой безграничное превосходство другого лица, теперь же это приветствие обращается к очень обыкновенным лицам; и обнажение головы, первоначально назначенное только для входа в "Дом Господень", предписывается теперь вежливостью при входе в дом простого земледельца.
Стояние, как знак уважения, подвергалось таким же распространениям значения. Являясь при употреблении в церкви серединой между унижением, выражающимся в коленопреклонении, и самоугождением, подразумеваемым в сидячем положении, будучи употребляемо при дворах как форма почтения, следующая за более действительными его изъявлениями, это положение употребляется в обыденной жизни как знак уважения, что одинаково видно и из позы слуги перед своим господином и из вставания при выходе посетителя, которое предписывается вежливостью.
Можно было бы ввести в нашу аргументацию много других доказательств, например тот знаменательный факт, что если мы проследим историю доныне существующего закона о первородстве; если смотреть, как он проявляется в шотландских кланах, где не только собственностью, но и управлением владел с самого начала старший сын старшего в роду; если припомнить, что старинные титулы владельцев - Signor, Seigneur, Sennor, Sire, Sieur - все первоначально значили старший, старейший; если убедимся, что на Востоке шейх имеет подобное же значение и что восточные имена священников, как, например, цир, буквально значат старый человек; если, обратившись к еврейским памятникам, убедимся в древности мнения о превосходстве первородных, в значении авторитета старших и в святости памяти о патриархах, и если затем мы вспомним, что в числе божественных титулов есть "Ветхий денми" и "Отец богов и людей", - то мы увидим, что эти факты вполне гармонируют с гипотезой, что первобытный Бог есть первый человек, достаточно великий для того, чтобы перейти в предание, первый, заставивший помнить себя своим могуществом и деяниями; что отсюда с древностью стали неизбежно соединять превосходство и считать старость кровным родством с "могущественным", что таким образом естественно возникло то преобладание старейшего, которое характеризует всю историю, и та теория о вырождении человека, которая живет еще до сих пор. Мы можем, далее, остановиться на фактах, что Lord значит "высокородный" или (так как тот же корень дает слово, означающее небо), может быть, "рожденный небесами"; что, прежде чем слово Sir пошло в употребление, оно так же, как и отец, служило отличием для священника; что worship (поклонение, чествование) первоначально worth-ship, термин почтения, употребляемый даже запросто и относительно судей, есть также термин для действия, которым мы придаем величие или достоинство божеству, так что приписывать человеку worth-ship значит чествовать его, поклоняться ему. Мы могли бы дать большое значение тому свидетельству, что все древнейшие правления были, в более или менее определенном виде, теоретическими, что у древних восточных народов даже самые обыкновенные формы и обычаи носят на себе следы религиозного влияния. Мы могли бы подкрепить нашу аргументацию относительно происхождения церемониальных обрядов, проследить первоначальное поклонение, выражающееся посыпанием головы прахом, что, вероятно, было символом повержения головы в прах, связью с ним обыкновения, господствующего у некоторых племен, воздавать почесть кому-либо предложением пучка волос, вырванных из головы, что, по-видимому, имеет одинаковое значение со словами: "Я твой раб". Мы могли бы подкрепить эту аргументацию исследованием восточного обыкновения дарить посетителю всякую вещь, которая ему понравится, что довольно ясно выражает, что "все, что я имею, - ваше".
Не распространяясь, однако, об этих и многих других фактах меньшего значения, мы осмеливаемся думать, что представленных свидетельств достаточно для оправдания нашего положения. Если б доказательства были недоступны или односторонни, выводу нашему едва ли можно было бы поверить. Но при многочисленности их как относительно титулов, так и приветственных фраз и поклонов и при одновременности и однообразии падения всего свидетельства наши приобретают сильный вес путем взаимного своего подтверждения. Если мы вспомним также, что результаты этого процесса видны не только между различными народами и в различные времена, но что они встречаются и в настоящее время среди нас, мы едва ли станем сомневаться, что процесс этот шел именно так, как указано здесь, и что наши обычные слова, действия и фразы вежливости были первоначально заявлениями покорности перед могуществом другого.
Таким образом, общая доктрина, что все роды правления, которым человек подчинялся, были вначале одним правлением, что политические, религиозные и церемониальные формы власти суть расходящиеся ветви одной общей и неразделимой власти, начинает оказываться состоятельною. Когда, помимо вышеприведенных фактов, мы вспомним, что в восточных преданиях какой-нибудь Немврод равно является во всех видах исполина, государя и божества; когда мы обратимся к образчикам скульптуры, вырытым Лейярдом, и, рассматривая изображения государей, скачущих по неприятельским телам, попирающих пленных и принимающих обожание простертых ниц рабов, заметим, как положения этих государей постоянно согласуются; и, когда мы, наконец, откроем, что и доселе еще у некоторых племен существуют обыденные предрассудки, тождественные с теми, на которые указывают старинные памятники и старинные здания, - мы сознаем вероятность изложенной здесь гипотезы. Мысленно переносясь к той отдаленной эпохе, когда человеческие теории о сущности вещей еще не слагались, и воспроизводя в своем воображении победоносного вождя, смутно изображаемого в древних мифах, поэмах и развалинах, - мы ясно представляем себе, что всякое правило поведения должно исходить из его воли. Будучи вместе и законодателем и судьей, он решает все споры своих подданных, и слова его становятся законом. Страх, внушаемый им, есть зарождающаяся религия; его изречения служат текстом первых ее заповедей. Покорность ему выражается в формах, им предписанных; из этих форм рождаются обычаи. Из слов его, обращающихся в закон, время развивает поклонение существу, личность которого становится все неопределеннее, и ускорение заповедей, все более и более отвлеченных; из форм покорности возникают формы почестей и правила этикета. Сообразно с законом развития всех органических существ, в силу которого общие отправления постепенно распадаются на частные отправления, составляющие их, в социальном организме возникает для удобнейшего выполнения правительственных функций целый снаряд судебных мест, с судьями и адвокатами; национальная церковь, с ее епископами и священниками, и целая система каст, титулов и церемоний, управляемых всей массой общества. Первый преследует и карает явные нарушения; вторая сдерживает до некоторой степени расположение к этим нарушениям; третьи осуждают и наказывают те более незначительные нарушения надлежащего поведения, которые не подлежат ведению первых. Закон и религия управляют поведением в существенных его чертах, обычаи управляют его подробностями. Этот свод более легких ограничений вводится для регулирования тех обычных действий, которые слишком многочисленны и слишком незначительны для официального управления. И если мы рассмотрим, каковы эти ограничения, если мы станем анализировать общеупотребительные слова, фразы и поклоны, мы увидим, что как по происхождению своему, так и по действию вся система эта есть не что иное, как временное правительство, которое люди, приходящие в соприкосновение друг с другом, вводят для того, чтобы лучше управлять взаимными отношениями своими.
Из предположения, что эти различные роды управлений составляют существенно-единую вещь как относительно происхождения своего, так и относительно своей деятельности, можно вывести несколько важных заключений, непосредственно касающихся нашего специального предмета.
Заметим, во-первых, что для всех форм правила существуют не только общее происхождение и назначение, но и общая потребность. Первобытный человек, бьющий медведя и сидящий в засаде против своего неприятеля, по необходимости своего положения, имеет натуру, которую должно обуздывать в каждом ее побуждении. На войне, так же как и на охоте, на него ежедневно влияет занятие, состоящее в том, чтобы приносить другие существа в жертву своим собственным потребностям и страстям. Его характер, завещанный ему предками, которые вели подобную же жизнь, вылился в форму и приспособился к такому существованию. Безграничное себялюбие, страсть видеть мучения, кровожадность, постоянно поддерживаемые в деятельном состоянии, - все это он приносит с собой в общество. Эти расположения ставят его в постоянную опасность столкновения со своим столь же диким соседом. В мелких вещах, так же как и в серьезных, в разговоре, так же как и в деле, он всегда готов к нападению и ежедневно подвергается нападениям людей, имеющих одинаковую с ним натуру. Поэтому только самое суровое управление всеми действиями таких людей может поддержать первоначальное их сближение. Тут нужен правитель строгий, с непреклонной волей, незнакомый с угрызениями совести, тут нужна вера, ужасная в своих угрозах непокорным, нужна самая рабская покорность всякого подчиненного лица Закон должен быть жесток, религия должна быть сурова, церемонии должны быть строги. Можно было бы пояснить многочисленными примерами из истории одинаковую необходимость каждого отдельного рода этих ограничений Достаточно будет, однако, указать, что там, где гражданская власть была слаба, размножение воров, убийц и разбойников обличало близость разложения общества, что, когда вследствие испорченности своих служителей религия утратила свое влияние, как это было перед появлением бичующихся, государство находилось в опасности, и это пренебрежение установленными общественными приличиями всегда сопровождало политические революции. Тот, кто сомневается в необходимости правления обычаев, пропорционального по силе своей с существующими политическими и религиозными управлениями, тот убедится в ней, вспомнит, что недавно еще выработанные кодексы общественного поведения не могли удержать людей от уличных ссор и дуэлей в тавернах и что даже теперь у дверей театра, где законы церемониальности не имеют силы, народ проявляет некоторую степень взаимной враждебности в индивидах, которая произвела бы смятение, если бы допускалась во всех общественных сношениях.
Мы находим, как это и можно было ожидать при общем происхождении одинаковой общей деятельности, что эти отдельные правящие деятели действуют в каждую эпоху с одинаковой степенью силы. При китайском деспотизме, стеснительном и бесконечном в своих постановлениях и жестоком требовании их исполнения, - деспотизме, с которым соединяются равно суровый семейный деспотизм старшего в роде, существует система приличий, столь же сложных, сколько и строгих У них есть трибунал церемоний. Прежде представления ко двору посланники проводят несколько дней в изучении требуемых формальностей Общественное обращение обременено бесконечными комплиментами и поклонами Сословные отличия строго определены внешними знаками И если нужна вещественная мерка уважения, оказываемого общественным постановлениям, то мы имеем ее в пытке, которой, подвергаются женщины, сдавливая свои ноги В Индии да и вообще на всем Востоке, существует подобная же связь между немилосердной тиранией правителей, ужасами веры, живущей с незапамятных времен, и суровыми стеснениями неизменных обычаев кастовые учреждения сохраняются доныне неприкосновенными, покрой платья и мебель остаются одинаковыми в течение веков, о самосожжении вдов упоминают Страбон и Диодор Сицилийский; суд все еще творится у ворот дворца, как и в старину, словом, там "всякое обыкновение есть религиозная заповедь и судебное правило". Подобное же сродство явлений представлялось в Европе в средние века. Пока все ее правительства были самодержавными, покуда феодализм владычествовал, покуда церковь еще не была лишена своего могущества, покуда уголовный кодекс был полон угроз, а ад народной веры полон ужасов, - правила обращения были многочисленнее и строже соблюдаемы, нежели теперь. Различия в одежде означали сословные разделения Ширина носков мужских башмаков ограничивалась законом, и никто, стоявший ниже определенной ступени общественного положения, не мог носить плащ короче известного числа дюймов. На символы на знаменах и щитах обращалось тщательное внимание. Геральдика была важной отраслью знания. Первородство соблюдалось весьма строго. И различные поклоны, употребляемые нами теперь в сокращении, совершались тогда вполне. Даже и у нас последнее столетие, с его порочной палатой депутатов и малосдерживаемыми монархами, проявляло подобную же силу общественных формальностей Благородные классы отличались от низших одеждой, дети обращались к родителям со словами Sir и Madam.
Дальнейшее заключение, естественно следующее за последним и как бы составляющее часть его, есть то, что эти отдельные роды управления ослабевали в одинаковой же степени Одновременно с упадком влияния духовенства и с уменьшением страха вечных мук, одновременно с ослаблением политической тирании, возрастанием народной власти и улучшением уголовных кодексов шло и то уменьшение формальностей, то исчезновение отличий, которое становится ныне столь явно Взглянув на домашнюю жизнь, мы легко заметим, что в ней меньше обращают внимания на первенство, нежели прежде. Никто в наше время не оканчивает свидания фразой: "Ваш покорный слуга". Слово Sir, бывшее некогда во всеобщем употреблении, считается теперь признаком дурного воспитания, и в тех случаях, где нужно употребить слова: "Ваше величество" или "Ваше королевское высочество", повторить их два раза в разговоре считается вульгарностью. Мы уже не пьем более официально за здоровье друг друга; и даже чоканье бокалами начинает выходить из употребления. Иностранцы заметили, что англичане снимают шляпы реже, чем какой-либо другой народ в Европе, - замечание, к которому можно присоединить и другое: что англичане самый свободный народ в Европе. Мы уже указали, что это сближение фактов не есть случайное. Титулование и формы приветствия, имея в себе нечто рабское, связанное с их происхождением, выводятся по мере того, как люди сами становятся более независимы и более сочувствуют независимости других. Чувство, внушающее нам отвращение к тем, кто унижается и раболепствует; чувство, заставляющее нас поддерживать собственное достоинство и уважать достоинство других; чувство, ведущее нас все более и более к непренебрежению всеми формами и выражениями, в которых сказывается уважение и подчиненность, - это чувство есть то самое, которое сопротивляется деспотизму власти и укореняет народное правительство, отвергает безусловность церковного авторитета и устанавливает право личного суждения.
Четвертый факт, однородный с предыдущими, есть то, что эти отдельные виды управления не только падают вместе, но и заражают друг друга. Вследствие того же процесса наш (английский) монарх издает от своего имени законы, составленные его министрами с согласия народа, и таким образом он из властелина превращается в исполнительный орган; благодаря тому же процессу служение в церкви заменяется внешнею обрядностью: чтением молитв, поклонением святым и принесением покаяния, - титулы и церемонии, имевшие некогда значение и могущество, становятся пустыми формами. Кольчуги, служившие для отличия людей в битвах, блистают теперь на дверцах карет разбогатевших лавочников. Аксельбант, бывший некогда знаком высшего военного чина, обратился на плече нынешнего лакея в признак рабства. Название Banneret, обозначавшее некогда хотя и пожалованного, но заявившего свои военные достоинства барона, в измененном виде баронета придается теперь всякому, кому благоприятствует фортуна или интерес и дух партий. Достоинству кавалера придается так мало значения, что люди начинают гордиться отказами от этого достоинства. Военное достоинство Escuyer сделалось в нынешнем Esquire вовсе не военной прибавкой к имени.
Но может быть, этот процесс вырождения яснее всего виден в том классе общественных приемов, понимаемых под названием приличий (Fashion), который мы должны разобрать здесь мимоходом. Противопоставленные обычаям (Manners), определяющим обыденные наши действия по отношению к другим людям, приличия определяют обыденные действия наши по отношению к нам самим. Между тем как первые предписывают правила исключительно той стороны нашего поведения, которая непосредственно касается нашего ближнего, вторые предписывают правила исключительно личной стороны нашего поведения, к которой другие люди относятся только как зрители. Разделенные таким образом обычаи и приличия берут свое начало из одного источника: между тем как обычаи порождаются подражанием поведению в отношениях к знатным лицам, приличия порождаются подражанием поведению самих знатных лиц. Между тем как одни порождаются титулами, приветствиями и поклонами, воздаваемыми могущественным людям, другие порождаются привычками и приемами этих людей. Караибка, сдавливающая голову дитяти своего в ту форму, какою отличается голова вождя ее племени; молодой дикарь, делающий на теле своем знаки, подобные рубцам, покрывающим воинов его племени; шотландский горец, усваивающий себе плед, подобный тому, какой носит начальник клана; придворные, представляющие себя седыми или хромыми или обвязывающие шею в подражание своему государю; народ, перенимающий все от придворных, - все равно действуют под влиянием некоторого рода управления, сродного с управлением обычаев и, подобно ему, по сущности своей благотворного. Несмотря на многочисленные нелепости, до которых доводило людей подражание, - от колец, продетых в нос, до серег, от раскрашенных лиц до мушек, от бритых голов до напудренных париков, от подпиленных зубов и выкрашенных ногтей до поясов с погремушками, башмаков с острыми носками и штанов, набитых отрубями, - должно все-таки признать, что так как люди сильные, люди преуспевающие, люди с твердою волею, разумные и своеобразные, достигнувшие высших ступеней в обществе, должны, вообще говоря, оказаться более рассудительными в своих привычках и вкусах, нежели толпа, то подражать им полезно. Мало-помалу, однако, приличия, вырождаясь, подобно всем другим формам правила, почти совсем перестают быть подражанием лучшему и становятся подражанием совсем иному. Как в духовное звание вступают не такие люди, которые имеют специальную способность к сану священника, а такие, которые видят в нем средство для получения доходного места; как законодателями и администраторами люди делаются не в силу их политической проницательности или способности к управлению, а в силу их рождения, богатства и сословных влияний, - так и самоизбравшаяся clique'a, которая устанавливает моду, приобретает прерогативу не вследствие силы своей натуры, своего разума или высоты своего достоинства и вкуса, а единственно путем никем не оспаривавшегося завладения. Между посвященными этого круга нельзя найти ни особенно почтенных, ни особенно могущественных, ни особенно образованных, ни особенно изящных людей; не окажется там и людей высокого гения, остроумия или красоты; круг этот далек от того, чтобы превосходить другие, и отличается своей безжизненностью. И обществу приходится сообразоваться в своих обыкновениях, в своей одежде, забавах и пр. не с истинно замечательными людьми, а с этими мнимо замечательными личностями. Естественным последствием всего этого становится то, что обычаи имеют вообще мало или вовсе не имеют той полезности, которую предполагает в них теория приличий. Но вместо постоянного прогресса к большему изяществу и удобству, которого надо бы ожидать, если б общество следовало примеру действительно лучших людей или собственным идеям о приличии, мы видим царство каприза, безрассудности, перемен ради перемен, суетных колебаний от одной крайности к другой. Таким образом, жизнь a la mode, вместо того чтобы быть самой рациональной жизнью, оказывается жизнью под опекою мотов, праздных людей, модисток и портных, франтов и пустых женщин.
Ко всем этим выводам, что различные виды власти, которым подчинен человек, имеют общее происхождение и общую деятельность, вызываются однородными потребностями и сохраняют одинаковую степень силы, вместе падают и вместе заражаются порчей, остается только прибавить, что они вместе становятся и ненужными. Та же сила обстоятельств, которая уже выработала в нас великие перемены, должна необходимо продолжать вырабатывание еще более значительных перемен. Ежедневное укрощение низшей натуры и культура высшей, которые из каннибалов и поклонников дьявола развили филантропов, друзей мира и ненавистников всякого суеверия, не могут не развить из них людей, настолько же превосходящих последних, насколько последние превосходят своих предков. Причины, которые произвели прошлые изменения, действуют и теперь; они должны действовать до тех пор, пока будет еще существовать какая-либо несоразмерность между желаниями человека и требованиями общественного устройства, и должны наконец сделать человека органически приспособленным к общественной жизни. Как теперь не приходится воспрещать людоедство, так со временем не нужно будет воспрещать убийство, воровство и второстепенные преступления нашего уголовного кодекса. Когда человеческая природа дорастет до единства с нравственным законом, в судьях и уложениях не будет больше надобности; когда она самопроизвольно примет верное направление во всех вещах, как сделала теперь в некоторых, в перспективе будущей награды или кары не будет больше надобности; когда приличный образ действий станет инстинктивным, не будет надобности в церемониальных уставах, определяющих формы этого образа действий.
Теперь мы поймем смысл, естественность и необходимость различных эксцентричностей реформаторов, на которые указано было в начале этой статьи. Они не случайны; они не составляют проявлений личного каприза. Напротив того, они суть неизбежный результат закона родства, который пояснен выше. Общность генезиса, деятельности и упадка, которая видна во всех формах стеснения, есть простое проявление факта, указанного нами вначале: что формы эти имеют общего хранителя и общего разрушителя в двух чувствах человеческой природы. Страх перед властью порождает и охраняет их любовь к свободе, подрывает и периодически ослабляет их. Первый защищает деспотизм и утверждает верховность закона, держится старых верований и поддерживает авторитет духовенства, поклоняется титулам и сберегает формы; вторая, ставя справедливость выше законности, периодически упрочивает политическую свободу, подвигает протестантизм, вырабатывает его последствия, отвергает бессмысленные предписания обычая и освобождает человека от мертвых форм. Для истинного реформатора нет ни учреждений, ни верований, которые стояли бы выше критики. Все должно сообразоваться со справедливостью и разумом; ничто не должно спасаться силою своего обаяния. Предоставляя каждому человеку свободу достижения своих целей и удовлетворения своих вкусов, он требует для себя подобной же свободы и не согласен ни на какие ограничения ее, кроме тех, которые обусловливаются подобными же правами других людей. Ему все равно, исходит ли постановление от одного человека или от всех людей, но, если оно нарушает его законную сферу деятельности, он отвергает действительность такого постановления. Тирании, которая захотела бы принудить его к известному покрою одежды или к известному образу поведения, он сопротивляется так же, как и тирании, которая захотела бы ограничить его продажу и куплю или предписать ему его верования. Будет ли это предписываться формальным постановлением законодательства или неформальным требованием общества, будет ли неповиновение наказываться тюремным заключением или косыми взглядами общества и остракизмом, - для реформатора это не имеет значения. Он выскажет свое мнение, несмотря на угрожающее наказание, он нарушит приличия, несмотря на мелкие преследования, которым его подвергнут. Докажите ему, что действия его вредны его ближним, - он остановится. Докажите, что он нарушает их законные требования, - и он изменит свой образ действий. Но покуда вы этого не сделаете, пока вы не докажете ему, что поступки его по существу своему неприличны или неизящны, по существу своему безрассудны, несправедливы или неблагородны, - до тех пор он будет упорствовать.
Иные, правда, утверждают, что такое поведение несправедливо и невеликодушно. Они говорят, что человек не имеет права докучать другим своими фантазиями; что господин, которому он адресует письмо без назначения "Esq." на адресе, и дама, на вечер которой он является без перчаток, оскорбляются тем, что они считают недостатком уважения или недостатком воспитания; что, следовательно, допускать его эксцентричность можно не иначе как засчет чувств его ближних и что, таким образом, его нонконформизм является просто себялюбием.
На это он отвечает, что такое положение, логически развитое, лишило бы людей всякой свободы. Положим, что каждый должен сообразовать свои действия с общественным, а не со своим вкусом. Если общественное мнение о вещах определилось, то человеческие привычки должны быть установлены раз и навсегда; никто не может усвоить себе других привычек, не греша против общественного мнения и не оскорбляя чужих чувств. Поэтому, если взять эпоху косичек, высоких каблуков, накрахмаленных манжет и коротких панталон, то все должны носить косички, высокие каблуки, накрахмаленные манжеты и пр. до скончания века.
Если станут утверждать, что он не имеет права нарушать формы других для установления своих форм, принося таким образом желания всех в жертву желаниям одного, то он возразит, что на этом основании можно отрицать все политические и религиозные перемены. Разве слова и действия Лютера не были крайне оскорбительны для массы его современников; разве сопротивление Гампдена не было противно окружавшим его поклонникам текущего порядка; разве всякий реформатор не нарушает человеческих предрассудков и не оскорбляет людей своими мнениями? Получив утвердительный ответ, он спрашивает: какое же право имеет реформатор выражать эти мнения? разве он не приносит чувства многих людей в жертву чувствам одного человека? - и таким образом доказывает, что, для того чтобы быть последовательными, противники его должны осудить не только всякий нонконформизм в действиях, но и всякий нонконформизм в мыслях.
Противники возражают, что и его положение тоже можно довести до абсурда. Они говорят, что если человеку позволительно нарушать известные формы, то столь же законно будет с его стороны и нарушение всяких форм, и спрашивают, почему бы не пойти ему на обед в грязной сорочке и небритым, отчего бы ему не плевать на ковер в гостиной и не поднять ног на каминную доску.
Нарушитель приличий отвечает, что возражать таким образом - значит смешивать два весьма различных класса действий, - действий, существенно неприятных окружающим, и действий, которые только случайно неприятны им. Человек, неопрятность которого доходит до оскорбления обоняния его соседа, или человек, который говорит так громко, что беспокоит целое собрание, вполне заслуживает порицаний и, по всей справедливости, может быть исключен обществом из собраний. Но человек, являющийся в сюртуке вместо фрака или в коричневых панталонах вместо черных, оскорбляет не чувства людей и не врожденные их склонности, а просто их предрассудки, ханжество их приличий. Нельзя сказать, чтобы его костюм был менее наряден или существенно менее годен, нежели тот, которого требует обычай; потому что несколькими часами ранее этот костюм нравился. Следовательно, тут оскорбляются мнимым неприличием. Как мало значения имеет в этом деле само платье, видно из того факта, что сто лет тому назад черная одежда показалась бы совершенно неуместной в часы увеселений и что через несколько лет какой-нибудь ныне непринятый покрой одежды будет, может быть, более соответствовать требованиям моды, нежели современный. Таким образом, реформатор объясняет, что он протестует не против естественных ограничений, а против искусственных и что очевидно, что огонь насмешек и косых взглядов, которому он подвергается, направлен на него только потому, что он не хочет поклоняться идолу, поставленному обществом.
Если его спросят, каким образом мы отличим поведение абсолютно неприятное от поведения, которое неприятно только относительно, он ответит, что это различие явится само собой, если только люди допустят его. Поступки по существу своему противные всегда будут вызывать негодование и всегда будут оставаться исключением так же, как и теперь. Действия же по существу своему непротивные установятся как приличные. Никакое послабление обычаев не введет в употребление грязных сапог и немытых рук, ибо отвращение к неопрятности будет продолжаться, если б даже моду уничтожили завтра. Любовь к одобрению, в силу которой люди теперь так тщательно стараются быть en regle, существовала бы и тогда, заставляла бы их и тогда заботиться о своей внешности, искать одобрений за красивый наряд, уважать естественные законы порядочного поведения, так же как они уважают теперь искусственные. Вся перемена состояла б в том, что вместо отталкивающего однообразия мы имели бы живописное разнообразие. И если б могли встретиться какие-нибудь постановления, относительно которых нельзя было бы решить, основаны ли они на действительности или на условности, то опыт скоро решил бы такой вопрос, если б ему предоставлена была свобода.
Когда наконец прение возвращается - как это часто бывает с прениями - к исходной своей точке и "партия порядка" повторяет, что мятежник приносит чувства других в жертву собственному своеволию, он раз навсегда отвечает, что они сбиваются ложностью своих понятий. Он обвиняет их в деспотизме, который не довольствуется тем, что предоставляет им власть над их собственными поступками и привычками, но требует еще признания их власти над действиями и привычками других, и сетует, что такая власть не признается. Реформатор требует такой же свободы, какой они пользуются; а они хотят предписать ему его поведение, обрезать и выкроить его жизнь по утвержденной ими выкройке и потом обвиняют его в своеволии и своекорыстии за то, что он не хочет спокойно покориться! Он предупреждает их, что будет непременно сопротивляться и что он сделает это не только для сохранения своей собственной независимости, но и для их же блага. Он доказывает им, что они рабы и не сознают этого; что они скованы и целуют свои цепи, что они всю свою жизнь прожили в тюрьме и жалуются, что стены ее рухнули. Он говорит, что считает своей обязанностью упорствовать для того, чтоб освободиться, и, несмотря на настоящие их порицания, предсказывает, что, когда они успокоятся от страха, причиненного им перспективой свободы, они сами будут благодарить его за то, что он помог им освободиться.
Сколь грубым ни будет казаться тон недовольства, сколь обидным ни покажется недовольство, мы не должны пренебрегать подобными истинами из нелюбви к борьбе. Несчастным препятствием всякому нововведению служит то, что, в силу самой своей деятельности, нововводители стоят в положении враждебном; и неприятные манеры, выражения и поступки, порожденные этим антагонизмом, обыкновенно связываются с проповедуемым учением. Забывая совершенно, что - хороша ли или дурна вещь, на которую нападают, - дух распри всегда отталкивает от себя; забывая совершенно, что терпимость в деле злоупотреблений кажется добродушною только по своей пассивности, - масса людей склоняется против передовых взглядов и в пользу отсталых только вследствие обращения с людьми той и другой партии. "Консерватизм, - как говорит Эмерсон, - тих и социален, реформа индивидуальна и повелительна." И это остается справедливым, как бы недостаточна ни была система, которую стараются сохранить, и как бы справедлива ни была реформа, которую стараются провести. Мало того, негодование пуристов усиливается обыкновенно сообразно значительности зла, от которого надо избавиться. Чем безотлагательнее требуемая перемена, тем неумереннее бывает запальчивость ее сторонников Поэтому никогда не следует смешивать с принципами социального нонконформизма резкость и неприятную самоуверенность тех, которые впервые проводят его в общество.
Самое основательное возражение против несоблюдения приличий основано на его неполитичности с точки зрения прогрессиста. Многие из весьма либеральных и умных людей - обыкновенно те, которые в прежнее время сами выказывали некоторую независимость поведения, - утверждают, что, восставая против мелочей, вы разрушаете возможность содействовать сущности реформы. "Если вы будете эксцентричны в обычаях или одежде, - говорят они, - люди не будут вас слушать. На вас будут смотреть как на чудака, за которым следовать невозможно. Мнения, выражаемые вами о серьезных предметах, выслушивались бы с уважением, если б вы сообразовались с обществом в мелких вещах, а теперь те же самые мнения будут отнесены к числу ваших странностей, и таким образом, расходясь с толпой в мелочах, вы лишаете себя возможности породить в ней раскол в вещах существенных."
Заметив только мимоходом, что это одно из предположений, которые сами обусловливают свое исполнение, что те немногие, которые выказывают неодобрение существующего, кажутся эксцентричными только потому, что многие, не одобряющие его, не выказывают своего неодобрения, и что если б они действовали по своим убеждениям, то заключения, подобного вышеприведенному, нельзя было бы вывести и подобное зло не могло бы существовать, - заметив это, мы возражаем далее, что эти общественные стеснения, формы, требования представляют не ничтожное зло, не мелочи, а одно из величайших зол. Мы не сомневаемся, что, будучи подведены под один итог, они суммою своей превзошли бы сумму всех остальных зол Если бы мы могли сложить с ними еще беспокойство, издержки, зависть, досаду, недоразумения, потерю времени и потерю удовольствия - все, что эти условия влекут за собой, если б мы могли ясно понять, в какой мере они ежедневно связывают нас и делают нас своими рабами, - мы, может быть, и пришли бы к заключению, что их тирания хуже всякой другой тирании, которой мы бываем подвержены. Взглянем на некоторые из ее вредных результатов, начиная с наименее значительных.
Она производит сумасбродство Желание быть comme il faut, лежащее в основании всякого подражания, в обычаях ли, одежде или роде увеселений, есть желание, порождающее мотов и банкротов. Поддерживать известный genre жизни, иметь в аристократической части города дом, отделанный в новейшем вкусе, давать дорогие обеды и блестящие балы - есть проявление честолюбия, естественно порождаемого духом подражания. Нет надобности распространяться об этих сумасбродствах они были осмеяны легионами писателей и осмеиваются в каждой гостиной. Наше дело состоит здесь только в том, чтобы показать, что уважение к общественным приличиям, считающееся столь похвальным, имеет один корень с этим стремлением не отставать от моды в образе жизни и что при равенстве других условий последнее не может уменьшиться, если первое тоже не уменьшится. Теперь, если мы рассмотрим все, что сумасбродство это влечет за собой, если мы перечтем обманутых поставщиков, скудно содержимых гувернанток, дурно воспитанных детей, обиженных родственников, которым приходится страдать из-за этого, если мы вспомним все беспокойства и различные нравственные проступки, в которые бывает вовлечен человек, предающийся этому сумасбродству, - мы увидим, что это уважение к приличиям совсем не так невинно, как оно кажется.
Далее, оно уменьшает итог общественных сношений. Не говоря о беззаботных или о тех, которым спекуляции доставляют случайную возможность преуспевать в свете в ущерб многим лучшим людям, мы переходим к тому обширнейшему классу людей, которые, будучи достаточно благоразумны и честны для того, чтоб не жить выше своих средств, и при всем том, имея сильное желание быть "порядочными людьми", принуждены ограничивать число всех приемов; и для того, чтобы каждый такой прием гостей мог с наибольшей честью отвечать всем требованиям гостеприимства, людям приходится делать свои приглашения почти без всякого внимания к комфорту или взаимной пригодности гостей между собой. Небольшое число слишком многолюдных собраний, составленных из людей, большей частью незнакомых друг с другом или знакомых весьма мало и не имеющих почти ничего общего во вкусах, заменяют частые небольшие сходки друзей, достаточно близких между собой для того, чтобы их связывали одни и те же узы мысли и сочувствия. Таким образом, количество сношений уменьшается и качество их портится. Вследствие обыкновения делать дорогие приготовления и предлагать дорогое угощение и вследствие того, что делать это для большого числа гостей и изредка стоит меньших издержек и меньших хлопот, нежели делать это часто для немногих гостей, собрания наших небогатых классов делаются столь же редкими, сколько и скучными.
Заметим, далее, что существующие формальности в общественном обращении удаляют многих, ожидающих от него совершенствующего влияния, и заставляют их обращаться к дурным привычкам и связям. Не мало найдется людей, и весьма умных, которые с отвращением отказываются от парадных обедов и чопорных вечеров и вместо их ищут общества в клубах, курительных залах и тавернах. "Мне противно толкаться в гостиных, говорить вздор и делать довольную мину, - отвечает любой из них, когда его упрекают в измене гостиной. - К чему мне еще терять время, деньги и хорошее расположение духа? Было время, когда я охотно бежал со службы домой, чтоб переодеться; я гонялся за вышитыми сорочками, терпел узкие сапоги и не заботился о счетах портных и магазинщиков. Теперь я стал умнее. Терпение мое продолжалось довольно долго; ибо хотя я и находил, что каждый вечер проведен был глупо, но я все надеялся, что следующий вечер вознаградит меня. Но теперь я вижу свое заблуждение. Наемные кареты и лайковые перчатки стоят дороже того, что может дать любой бал, или, вернее, издержки стоят того, чтобы бросить все эти выезды. Нет, нет, довольно с меня! К чему я стану платить пять шиллингов за право скучать?" И если мы примем в соображение, что подобный весьма обыкновенный взгляд ведет к бильярдным, к продолжительному сидению за сигарой и пуншем, ко всякого рода увеселительным местам, то является сомнение, не повинны ли в. господствующем развращении те строгие приличия, которыми стеснены все наши собрания. Людям необходимы возбуждения всякого рода; лишенные возможности пользоваться высшими, они бросятся на низшие. Это не значит, что люди, предающееся таким образом дурным привычкам, имеют существенно низкие вкусы. Часто бывает совсем наоборот. Из шести-семи близких приятелей, оставляющих в стороне всякие формальности и сидящих свободно вокруг огня, всякий, конечно, с величайшим наслаждением приступит к высшему роду социального общения - к истинному общению мысли и чувства; и если в кругу этом находятся умные и образованные женщины, то это еще более возвысит их удовольствие. Они не хотят, чтобы общество душило долее сухой разговорной шелухой, которую оно предлагает им, потому-то они и бегут с его собраний и ищут людей, с которыми они могут вести длинный разговор, хотя бы и не изящный. Люди, стремящиеся таким образом к существенной духовной симпатии и идущие туда, где они могут найти ее, часто бывают гораздо лучше и неиспорченнее тех, которые довольствуются безжизненностью раздушенных и разодетых светских франтов, людей, не чувствующих потребности сблизиться морально с равными себе созданиями больше, чем это допускается их болтовней за чашкой чая и пустыми ответами на пустые вопросы, людей, которые, не чувствуя этой потребности, доказывают, как они вздорны и бездушны. Правда, что есть и такие, которые избегают гостиных потому, что не умеют вынести ограничений, предписанных истинной утонченностью; правда, что они много выиграли бы, если б ограничения эти коснулись их. Но не менее справедливо и то, что через прибавление к законным ограничениям, основанным на приличии и уважении к другим, целого легиона искусственных стеснений, основанных только на условности, воспитательная дисциплина становится невыносимой и, таким образом, не достигает своей цели. Слишком мелочное управление постоянно разрушает само себя тем, что разгоняет всех, которыми должно было править. И если, таким образом, общество теряет свое благодетельное влияние на всех тех, которые бегут с его увеселений вследствие противной их пустоты или формальности; если люди эти, таким образом, не только лишаются нравственной культуры, которую дало бы им рационально устроенное женское общество, но впадают, за недостатком других развлечений, в привычки и связи, часто кончающиеся игрой и пьянством, - то не должны ли мы сказать, что и тут тоже лежит зло, на которое нельзя смотреть как на ничтожное?
Затем рассмотрим, какое обесцвечивающее действие производят эти различные приготовления и церемонии на удовольствия, которым они должны будто бы служить. Кто из нас, перебирая те случаи, когда он действительно наслаждался высшими общественными удовольствиями, не убедится, что они были вполне неформальны, являлись даже, может быть, совсем невзначай. Как весел дружеский пикник, на котором забываются все приличия, кроме тех, какие предписываются добродушием? Как приятны бывают небольшие, бесцеремонные чтения и подобные им сборища или просто случайные сходки немногих, хорошо знакомых между собой людей! В этих случаях мы можем видеть, как человека оживляет внешность его друга. Щеки пылают, глаза горят, остроумие блещет, даже меланхолики возбуждаются к веселым речам. Является изобилие предметов для разговора; и верные мысли и соответственные им верные слова приходят сами собой. Глубокомыслие сменяется весельем: то идет серьезный разговор, то являются шутки, анекдоты и игривые насмешки. Тут выказываются лучшие стороны каждого из собеседников; лучшие чувства каждого из них возбуждаются к приятной деятельности, и жизнь становится весьма мила. Теперь ступайте одеваться на обед к половине девятого или на вечер к десяти часам; и не забудьте явиться туда в безукоризненном наряде, имея каждый волосок причесанным в совершенстве. Как велика разница! Удовольствие представляется в обратном отношении к приготовлениям. Все эти фигуры, разряженные с такой тщательностью и аккуратностью, кажутся едва живыми. Они заморозили друга друга своим превосходством; и способности ваши чувствуют оцепеняющее действие этой атмосферы, как только вы вошли в залу. Мысли, столь живые и легкие за несколько минут перед тем, исчезли, они внезапно приобрели сверхъестественную силу убегать от вас. Если вы рискнете обратиться с каким-нибудь замечанием к вашему соседу, вы получите пошлый ответ, и тем дело кончится. На какой бы предмет для разговора вы ни напали, он едва переживает полдюжины фраз. Что бы вам ни говорили, ничто не возбуждает в вас живого интереса, и вы чувствуете, что все, что вы станете говорить, выслушается безучастно. Вещи, которые обыкновенно доставляют удовольствие точно каким-то странным чудом, потеряли свою прелесть. Вы любите искусство. Утомленные пустым разговором, вы подходите к столу и находите, что книга с гравюрами и портфель с фотографиями столь же плоски, как и разговор. Вы любите музыку. Однако вы слушаете пение, как бы хорошо оно ни было, с полным равнодушием и говорите "благодарю вас", сознавая в душе, что вы великий лицемер. Как бы хорошо вы себя ни чувствовали, вы сознаете, что ваши симпатии не допускают полного удовлетворения. Вы видите молодых джентльменов, пробующих, хорошо ли завязан их галстук, тупо озирающихся и размышляющих о том, что им делать. Вы видите дам, тоскливо сидящих в ожидании, чтобы кто-нибудь заговорил с ними, и жалеющих о том, что им нечем занять свои пальцы. Вы видите хозяйку, стоящую около дверей с постоянной искусственной улыбкой на лице и терзающую мозг свой, чтобы найти необходимые бессмыслицы для приветствия входящих гостей. Вы видите бесчисленные черты утомления и неловкости, и если в вас есть хотя сколько-нибудь сочувствия, то они не могут не произвести и в вас чувства уныния. Это заразительная болезнь, делайте что хотите - вы не устоите против всеобщей заразы. Вы боретесь с ней; вы делаете судорожные усилия быть веселым; но ни одна из ваших остроумных выходок или веселых рассказов не в состоянии вызвать что-нибудь, кроме тупой улыбки или принужденного смеха; ум и чувство равно задушены. И когда, наконец, уступая своему отвращению, вы бежите вон, какое облегчение вы чувствуете, выйдя на свежий воздух и видя звезды! Как искренне вы говорите: "Слава Богу, кончено!" - и решаетесь избегать на будущее время всей этой скуки. В чем же, наконец, тайна этой постоянной неудачи и разочарования? Не виноваты ли тут все эти ненужные аксессуары, эти изысканные наряды, эти установленные формы, эти приготовления, сопряженные с такими издержками, эти различные выдумки и устройства, предполагающие столько хлопот и возбуждающие столько ожиданий? Кто, прожив лет тридцать, не знает, что удовольствие скромно и что его надо не преследовать открыто, а поймать невзначай? Звуки уличной шарманки, раздающиеся во время нашей работы, часто бывают приятнее, нежели избраннейшая музыка, исполненная в концерте самыми искусными музыкантами. Одна хорошая картина в окне магазина может доставить более живое удовольствие, нежели целая выставка, которую вы осматриваете с каталогом и карандашом в руке. Покуда мы приготовляем наш сложный наряд для приобретения счастья, счастье уже улетело. Оно слишком воздушно, чтобы его можно было удержать в этих вместилищах, украшенных комплиментами и огороженных этикетом. Чем более мы усложняем его обстановку, тем вернее гоним мы его прочь. Причина этого достаточно ясна. Те высшие чувства, которым служат общественные сношения, чрезвычайно сложного характера; следовательно, произведение их зависит от весьма многих условий; чем многочисленнее условия, тем более представляется возможности нарушить то или другое из них, и чувства остаются, таким образом, невызванными. Нужно большое несчастье для того, чтобы пропал аппетит; но сердечное сочувствие ко всем окружающим может быть подавлено одним взглядом или словом. Отсюда следует, что, чем более ненужных требований сопровождает общественные сношения, тем меньше вероятности, что удовольствие будет достигнуто. Трудно постоянно исполнять все, что необходимо для приятного общения с ближними; но во сколько раз труднее должно быть постоянное выполнение множества несущественного. Есть ли какой-нибудь шанс получить дельный ответ от дамы, думающей о том, что вы, должно быть, очень глупы, если ведете ее к обеду не с той руки? Какую возможность имеете вы завести приятный разговор с господином, который внутренне бесится за то, что его посадили не возле хозяйки? Как бы привычны ни сделались формальности, они необходимо занимают внимание, необходимо умножают случаи к ошибкам, недоразумениям, зависти с той или с другой стороны, необходимо отвлекают все умы от тех мыслей и чувств, которые должны были бы занимать их, необходимо, следовательно, разрушают те условия, при которых только и возможно истинное социальное общение.
В этом-то и состоит роковое зло, которое влекут за собой условные понятия, зло, в сравнении с которым всякое другое второстепенно. Они губят те высшие наслаждения наши, которым думают служить. Все установления равны относительно этого-, как полезны и даже необходимы они ни бывают первоначально, под конец они не только перестают быть полезными, но становятся вредны. Между тем как человечество развивается, они остаются неподвижны, ежедневно становятся все более и более механичны и безжизненны и мало-помалу стремятся задушить то, что прежде охраняли. Старые формы правления под конец становятся столь гнетущими, что их должно ниспровергнуть, рискуя даже заменить их царством террора. Старые верования делаются под конец мертвыми формулами, которые не содействуют уже развитию ума, но извращают его и останавливают это развитие; а государственные церкви, управляющие ими, становятся орудиями для поддержания консерватизма субсидиями и для подавления прогресса. Старые системы воспитания, воплощенные в публичных школах и коллегиях, продолжают наполнять головы новых поколений тем, что стало уже относительно бесполезным знанием и что, следовательно, исключает полезное знание. Нет организации какого бы то ни было рода - политической, религиозной, литературной, филантропической, которая, путем своих постоянно умножающихся постановлений, возрастающего богатства, ежегодного увеличения числа служащих и вкрадывающегося покровительства и духа партий, не потеряла бы мало-помалу первоначального своего смысла и не упала бы до степени простого неодушевленного механизма, действующего в пользу частных видов, - механизма, который не только не исполняет своего первоначального назначения, но служит положительной помехой ему. Точно то же происходит и с общественными обычаями. Говорят, что китайцы имеют "напыщенные церемонии, завещанные им незапамятными временами", превращающие общественные сношения в тяжелое бремя. Придворные формы, предписанные монархами для собственного своего возвеличения, всегда и везде кончались тем, что обременяли собственную их жизнь. Так и искусственные приличия столовой и гостиной, по мере того как они становятся многочисленнее и строже, губят то приятное общение, ^обеспечить которое они первоначально имели целью. Отвращение, с каким люди обыкновенно говорят о "формальном", "чопорном", "церемонном" обществе, предполагает общее признание этого факта; и это признание, логически развитое, подразумевает, что все обычаи общежития, которые основаны не на естественных требованиях, вредны. Мнение, что эти условия губят свои собственные цели, не ново. Свифт, критикуя обычаи своего времени, говорил: "Умные люди часто чувствуют себя гораздо более неловко пред изысканной вежливостью этих утонченных господ, нежели чувствовали бы себя в разговоре с крестьянином или машинистом".
Но это саморазрушительное действие нашего общественного склада заметно не только в мелочах; оно проявляется и в самой его сущности и природе. Наше социальное общение, (так, как оно теперь устроено) есть не более как подобие той действительности, которую мы имеем. Чего мы требуем? Сочувственной беседы с подобными нам; беседы, которая состояла бы не из мертвых слов, а была бы проводником живых мыслей и чувств; беседы, в которой говорили бы глаза и лицо и в которой звуки голоса были бы полны значения; беседы, которая не дала бы нам чувствовать себя одинокими, а сблизила бы нас с другими и усилила бы наши ощущения, умножив их ощущениями других. Где этот человек, который не чувствовал бы по временам, как холодны и плоски все эти разговоры о политике и науке, о новых книгах и новых людях и как искреннее выражение сочувствия имеет гораздо более веса, чем все это? Вспомните слова Бэкона: "Толпа не есть общество, и лица не более как картинная галерея, и слова не более как звенящие струны там, где нет людей". Если это справедливо, то истинное общение, в котором люди нуждаются, становится возможным только тогда, когда знакомство обратилось в короткость, а короткость в дружбу. Рационально устроенный кружок должен состоять почти исключительно из людей, связанных короткостью и уважением, и из одного или двух чужих. Какое же безумие лежит в основании всей системы наших больших обедов, наших "назначенных дней", наших вечеров, - собраний, состоящих из многих, никогда прежде не встречавшихся, многих, которые едва обменялись поклонами, многих других хотя и коротко знакомых, но не чувствующих друг к другу ничего, кроме равнодушия, и только нескольких истинных друзей, затерянных в общей массе! Достаточно только взглянуть кругом себя на искусственные выражения лиц, чтобы сразу понять дело. Все замаскированы; какая же симпатия может быть между масками? Что ж удивительного, что втайне каждый жалуется на бессмыслие этих собраний, что удивительного, что хозяйки дома делают их потому, что они должны делать их, а не потому, чтобы они этого хотели? Что удивительного, что приглашенные идут менее из ожидания удовольствия, нежели из боязни нанести обиду? Все это есть громадная ошибка - организованное разочарование.
Наконец, заметим, что в этом случае, как и во всех других, когда известная организация становится испорченной и недействительной для своей естественной цели, она начинает употребляться для совершенно другой и совершенно противоположной цели. Что служит обыкновенным предлогом этих скучных собраний и посещения их? "Я допускаю, что они весьма бессмысленны и пусты, - ответит вам всякий на ваши критические замечания, - но ведь надо же поддерживать свои связи." И если бы вам удалось получить от жены этого господина откровенный ответ, то он был бы следующий: "Мне противна суетность эта так же, как и вам; но нам нужно выдать замуж дочерей наших". Один хочет сделать карьеру, приобрести практику, расширить свои дела: он ищет парламентского влияния, доходного места в каком-нибудь графстве, голосов на выборах, должности, ищет положения, милостей, выгод. Другая же думает о женихах и партиях, невестах и приданом. Потеряв всякую цену относительно прямой своей цели - ежедневного сближения людей между собой путем приятных сношений, эти стеснительные способы нашего общежития упорно поддерживаются теперь в виде денежных и матримониальных результатов, косвенно ими производимых.
Кто же после этого скажет, что реформа нашей системы приличий дело не Важное? Видя, как эта система вводит модное сумасбродство, влекущее за собой банкротство и разорение; замечая, в какой значительной мере она ограничивает сумму общений между менее богатыми классами; убеждаясь, что многие из тех, которые наиболее нуждаются в дисциплинировании путем сношений с людьми изящными, удаляются от общества и вступают на опасную и часто роковую дорогу; принимая в расчет множество слабейших зол, происходящих отсюда: усиленный труд, налагаемый роскошью этой системы на всех промышленных и торговых людей, порчу общественного вкуса в одежде и украшениях, производимую тем, что ее нелепости выставляются образцами для подражания, ущерб для здоровья, ясно выражающийся на лицах ее поклонников к концу лондонского сезона, большую смертность между модистками и подобными им лицами, связанную с ежегодными внезапностями моды; прибавив ко всему этому роковое ее преступление: что она обесцвечивает, искушает и убивает то высокое наслаждение, которому она по назначению своему должна служить, наслаждение, которое есть главная цель нашей тяжкой жизненной борьбы, - не должны ли мы заключить, что реформа нашей системы этикета и моды есть дело, только весьма немногим другим делам уступающее в безотлагательной необходимости.
Итак, протестантизм в общественных обычаях необходим. Формы, переставшие служить для облегчения и ставшие препятствием, должны быть уничтожены. Нет недостатка в признаках близкой перемены. Толпы сатириков, предводительствуемые Теккереем, уже несколько лет трудятся над тем, чтобы предать презрению наши поддельные празднества, наши модные глупости; и в своем добродушии, большая часть людей смеется над суетностями, на которые поддаются и они и весь свет. Насмешка была всегда революционным агентом. Учреждения, потерявшие корни свои в уважении и вере людей, невозвратно осуждены, и день их гибели недалеко. Приближается время, когда в нашей системе общественных приличий должен совершиться кризис, из которого она выйдет очищенная и сравнительно упрощенная.
Каким образом она дойдет до этого кризиса, этого никто не может достоверно сказать. Путем ли беспрерывных и увеличивающихся индивидуальных протестов, или путем соединения многих отдельных личностей для осуществления и распространения какой-нибудь лучшей системы, это может решить только будущее. Влияние уклонений, действующих поодиночке, кажется при настоящем положении дел недостаточно: будучи подвержены косым взглядам конформистов и укоризне тех даже, которые втайне им сочувствуют, терпя мелкие преследования и будучи не в состоянии доказать какое-либо полезное действие их примера, нонконформисты оказываются склонными мало-помалу оставить попытки свои, как безнадежные. Молодой нарушитель приличий находит под конец, что он слишком дорого платит за свой нонконформизм. Ненавидя, например, все, что носит на себе какой-нибудь остаток рабства, он решается, в порыве независимости, не снимать шляпы ни перед кем. Но он скоро находит, что то, чем он хотел выразить просто общий протест, принимается дамами за личное неуважение. В других случаях тоже ему недостает мужества. Те из его особенностей, которые могут быть приписаны только эксцентричности, не возбуждают в нем сомнений; потому что, вообще, он чувствует себя скорее польщенным, чем обиженным, тем, что на него смотрят как на человека, презирающего общественное мнение. Но если эти особенности могут быть отнесены на счет его невежества, дурного воспитания или бедности, он становится трусом. Как ни ясно доказывает новейшее введение употребления ножа и вилки при рыбных блюдах, что обычай есть рыбу только с помощью вилки и хлеба не имеет в основании своем ничего, кроме каприза {Это было написано до введения в употребление серебряных ножей для рыбы.}, но он не смеет вполне отречься от этого обычая, пока мода хотя отчасти поддерживает его еще. Хотя он и убежден, что шелковый носовой платок столь же приличен для гостиной, как и белый батистовый, но все-таки он не вполне спокоен, действуя по своему убеждению. Притом же он начинает замечать, что его сопротивление предписанным обычаям влечет за собой неблагоприятные результаты, на которые он не рассчитывает. Он ожидал, что он в значительной мере избавит его от суетного общественного обращения, что им оскорбятся глупцы, а не умные люди и что это послужит испытанием, путем которого можно будет отличить людей, стоящих знакомств, от таких, которые его не стоят. Но оказывается, что глупцы составляют такое значительное большинство, что, оскорбляя их, он сам заграждает себе все пути к достижению до умных людей. Таким образом, он находит, что его нонконформизм часто истолковывается в дурную сторону; что последовательно выдерживать его он может только в редких случаях; что неприятности и невыгоды, сопряженные с ним, превосходят то, что он ожидал, и что шансы сделать тут что-нибудь полезное весьма сомнительны. Поэтому решимость его постепенно слабеет, и он шаг за шагом снова впадает в обычную рутину приличий.
Так как индивидуальные протесты оказываются, таким образом, неудачны, то весьма возможно, что они не произведут ничего положительного до тех пор, пока не возникнет какое-нибудь организованное сопротивление этому невидимому деспотизму, который предписывает нам образ жизни и привычки. Может быть, тирания обычаев и приличий ослабнет вследствие какого-нибудь противодейственного союза, как это было с политической и религиозной тиранией. Первая эмансипация человека от крайностей стеснения как относительно церкви, так и государства были достигнуты массами, связанными общими верованиями или общими политическими убеждениями. То, что оставалось недостигнутым, пока являлись только отдельные отщепенцы или мятежники, было достигнуто, когда многие стали действовать сообща. Очевидно, что эти первые водворения свободы не могли быть достигнуты иным путем, ибо до тех пор, пока чувство личной независимости было слабо, а правление строго, для достижения желанных результатов не могло быть достаточного числа отдельных непокорных. Только в позднейшее время, когда светское и духовное управления стали менее стеснительны, а стремления к личной свободе сильнее, мелкие секты и партии получили возможность бороться против установленных верований и законов; а теперь уж и отдельные личности могут безопасно выказывать свой антагонизм. Неудача индивидуального протеста против принятых обычаев, на которые мы указали выше, заставляет думать, что и в этом случае должен произойти параллельный ряд изменений.
Правда, что lex non scripta отличается от lex scripta тем, что неписаный закон легче подвергается изменениям и что время от времени он незаметно улучшается. Тем не менее мы находим, что аналогия применима здесь в существенных чертах. В этом случае, как и в других, сущность переворота состоит не в том, чтобы одни стеснения заменить другими, а в том, чтобы ограничить или уничтожить власть, предписывающую эти стеснения Подобно тому как основное изменение, освященное Реформацией, состояло не в замене одной веры другою, а в непризнании произвола, предписывающего верования, подобно тому как основа изменения, давно уже предпринятого демократией, состоит не в замене одного какого-нибудь частного закона другим, а в замене деспотизма одного свободою всех, - точно так и параллельная перемена, которую должно произвести в том дополнительном управлении, о котором мы говорим, состоит не в том, чтобы вместо нелепых обычаев ввести разумные, но в низложении той тайны безответственной силы, которая налагает на нас эти обычаи, и в поддержании права каждого самому выбирать удобные для себя обычаи Относительно правил общежития вест-эндская клика есть наш Папа, и все мы паписты, за исключением некоторых еретиков На всех решительно возмущающихся падает кара отлучения, со своей длинной цепью неприятных и даже серьезных последствий. Свободу личности, огражденную нашей конституцией и постоянно возрастающую, надо еще высвободить из-под этой утонченной тирании. Право частного суда, вырванного предками нашими у церкви, приходится еще требовать от этого диктатора наших привычек. И, как выше сказано, для того чтобы освободиться от этого идолопоклонничества и суеверного подражания, нужен протестантизм в общественных обычаях. Так как изменение, которого требуется достигнуть, однородно с тем, которое достигнуто уже, то вероятно, что и средства его достижения должны быть подобны прежним. Влияние, которого не могут произвести отдельные отщепенцы, и твердость, которой нам недостает, могут явиться, когда все они соединятся вместе. То гонение, которым свет карает их теперь, потому что в их нонконформизме он видит невежество или неуважение, ослабнет, когда он будет являться результатом принципа Наказание, заключающееся в отлучении, потеряет свое значение, когда людей этих будет довольно много для того, чтобы они составляли свои собственные кружки. А когда занята будет известная позиция и выдержан удар нападающего, тогда вся сумма тайного отвращения к нашим приличиям, существующего в обществе, получит возможность проявиться с достаточным могуществом для осуществления вожделенного освобождения.
Время одно может решить, таков ли будет этот процесс. Так, общность происхождения, возрастания, верховности и упадка, которую мы проследили во всех родах управления, предполагает таковую же общность и в способах изменения. С другой же стороны, природа часто производит существенно подобные действия совершенно, по-видимому, различными путями Поэтому невозможно предсказать подробностей.
Взглянем теперь на заключения, которых мы достигли. С одной стороны, управление, первоначально составлявшее одно нераздельное целое и впоследствии подразделенное для лучшего отправления своих функций, должно во всех своих разветвлениях - политическом, религиозном и обрядном - рассматриваться как постоянно благотворное и даже абсолютно необходимое. С другой стороны, управление, во всех его формах, должно рассматриваться как временно исполняющее свою обязанность, обусловленную неспособностью первобытных людей к общественной жизни, а последовательные уменьшения его принудительности в государстве, церкви и обычае должны рассматриваться как ступени к окончательному его исчезновению. Для дополнения понятия необходимо помнить и третий факт, что происхождение, существование и падение всякого правительства, как бы оно ни называлось, одинаково обусловливаются и создаются самим человечеством, которое подчинено им, - из чего можно вывести заключение, что, вообще говоря, ограничения всякого рода не могут существовать долее, нежели они необходимы, и не могут быть разрушены скорее, нежели бы должно быть по естественному ходу вещей. Общество, во всех своих развитиях, подвергается процессу шелушения. Старые формы, которые оно последовательно сбрасывает с себя, были некогда все соединены с ним жизненной связью, служили каждая отдельно предохранительными оболочками, внутри которых развивалась более высокая форма человечества. Они сбрасываются только тогда, когда становятся препятствиями, когда уже образовалась какая-нибудь внутренняя и лучшая оболочка, и завещают нам все, что в них было хорошего. Периодические уничтожения тиранических законов не только не портили, но улучшали отправление правосудия. Мертвые и погребенные верования не унесли с собой тех существенно нравственных элементов, которые они содержали в себе: элементы эти продолжают жить и теперь, освобожденные от язвы суеверия. И все справедливое, доброе и прекрасное, входящее в содержание наших обременительных форм этикета, все это будет жить вечно, когда сами формы будут уже забыты.
| >>
Источник: Герберт Спенсер. Опыты научные, политические и философские. Том 3.. 1874

Еще по теме I ОБЫЧАИ И ПРИЛИЧИЯ:

  1. 1. ИНФОРМАЦИОННО-ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ДЕЙСТВИЯ ПРАВА
  2. Поэзия 1790-1810-х годов
  3.   (Н) А зависть и тщеславье тут Облагораживали труд.
  4.   ИССЛЕДОВАНИЕ О ПРИРОДЕ ОБЩЕСТВА
  5.   (Н) Зависть и тщеславие были слугами трудолюбия  
  6.   ИССЛЕДОВАНИЕ О ПРИРОДЕ ОБЩЕСТВА  
  7. Сократ, Федр
  8. ПИСЬМА ОБ ИСПАНИИ
  9. [ПОДСТРОЧНЫЕ ПРИМЕЧАНИЯ К ПЕРЕВОДУ МИЛЛЯ]
  10. ОБ ИДЕЙНЫХ И СТИЛИСТИЧЕСКИХ ПРОБЛЕМАХ И МОТИВАХ ЛИТЕРАТУРНЫХ ПЕРЕДЕЛОК И ПОДДЕЛОК