<<
>>

ГЛАВА ПЕРВАЯ «ЗОЛОТОЙ ВЕК» И ИНКВИЗИЦИЯ

На исходе XV столетия философы и астрологи, проповедники и поэты были охвачены напряженным ожиданием грядущих перемен: в древних пророчествах и в небесных знамениях они искали объяснений и оправданий своим предчувствиям, возникшим из реального опыта и событий вполне земных.

«Наш век — век воистину золотой, — писал фламандскому астроному Павлу Миддельбургскому основатель флорентийской Платоновской академии Марсилио Фичино. — Он возродил свободные искусства, которые уже почти погибли, — грамматику, поэзию, ораторское искусство, живопись, скульптуру, архитектуру, музыку и древние напевы ор- феевой арфы... Во Флоренции воссиял из мрака свет платоновской мудрости, а в Германии именно в наше время были изобретены орудия для печатания книг» (101, І, 944). Ему восторженно вторил гуманист Эджидио да Витербо: «Ведь это же, мой Марсилий, наступило царство Сатурна, золотой век, воспетый оракулами и Сивиллой!» (112, 89). В открытиях Колумба, в «удвоении» известного европейцам мира он видел признаки наступления новой эры.

Разрыв со средневековьем ощущали все — кто с гордостью, кто с тревогой. «После захвата варварами Италии и славных провинций, — писал гуманист Аонио Па- леарио, — на многие и многие столетия наступила тьма во всех науках, так что не только свободные искусства, но и ремесла пришли в упадок. Извращены были не только искусство красноречия и древняя латынь, но даже и сама форма литературы, примеры чему дошли до наших дней. Что же, полагаете вы, произошло с теологией?

И тут разве не распространилась тьма? И издревле идущее суеверие выдавало себя за благочестие...» И только теперь, в новые времена, «ум человеческий возвысился, души (на что мы едва уж могли надеяться) как бы пробудились от долгого сна и усердным трудом и старанием достигли успехов» (139, 398).

Критическая, иногда даже и несправедливо критическая, по необходимая для решительного движения вперед переоценка достижений средневековой науки и культуры становится общим местом в сочинениях филологов и историков, философов и естествоиспытателей.

Петр Рамус, реформатор логики и смелый борец со схоластикой, уверенно заявлял: «На протяжении одного столетия мы увидели большие успехи в науке, чем наши предки за все предшествующие четырнадцать веков» (130, 9). «Нет сомнения, что наши открытия равны открытиям древних, а часто и превосходят их», — писал в трактате о методе изучения истории Жан Боден (160, 71), замахиваясь уже не только на «готическое» средневековье, но и на святыню гуманистов — классическую древность. «Никогда в прошлом не было века, — свидетельствовал историк Леон Леруа, — когда бы культура и свободные искусства достигли столь великого совершенства, как теперь. За последние сто лет не только стали очевидны вещи, прежде сокрытые во тьме невежества, но оказались известны такие, которые были полностью неведомы древним: новые моря, новые земли, новые типы людей, законов, обычаев, нравов, новые травы, деревья, минералы, новые изобретения, такие, как книгопечатание, артиллерия, компас...» (там же, 72).

Уже и соревнование с титанами классической древности казалось по плечу. «Ничто не мешает тому, чтобы век наш породил людей, в философии равных Платону и Аристотелю, в медицине — Гиппократу и Галену, в математике — Эвклиду, Архимеду и Птолемею. Нет века более счастливо, чем наш, расположенного к прогрессу культуры», — так уверенно отдавал Л. Леруа предпочтение своей эпохе (там же, 81). И не о равенстве — о превосходстве заявит к концу столетия Серторио Кваттро- мани, ученик Бернардино Телезио, предваряя краткое изложение телезианской философии похвальным словом XVI столетию: «Наш век столь счастлив и столь богат великими и блистательными умами, что нет у него оснований завидовать древним, ни даже тем, быть может, что будут после нас. Ибо он породил людей выдающихся в познаниях и науках и других, открывших вещи, весьма полезные и служащие украшению человеческой жизни, и таких, наконец, которые, пересекая моря, проникли в края и страны, неведомые прежним народам» (156, 77— 78).

Ровесник XVI столетия натурфилософ, математик и врач Джироламо Кардано, подводя в автобиографии итоги своей долгой и неспокойной жизни, несмотря на присущую ему склонность искать объяснения в звездах и в таинственных свойствах вещей, едва ли не главной — и притом естественной — своей удачей считал время, в которое привелось ему появиться на свет: «Как на первое из удивительных в моей жизни явлений, хотя оно и не выходит за пределы естественного, следует указать на то, что я родился в том веке, когда был открыт весь земной шар, тогда как в древности было известно не более одной его трети...

Есть ли что-либо более удивительное, чем пиротехника и человеческая молния, которая гораздо опаснее молнии небожителей? Не умолчу я и о тебе, великий магнит, о тебе, ведущий нас по безбрежным морям в темные ночи во времена ужаснейших бурь в далекие неведомые края! Прибавим к этому еще четвертое открытие — изобретение книгопечатания; созданное руками людей, придуманное их гением, оно соперничает с божественными чудесами, ибо чего же еще недостает нам, кроме овладения небом?» (29, 171 — 172).

Мечту об «овладении небом», как и зародившуюся после космологических теорий Джордано Бруно и астрономических открытий Галилея мечту о полетах к иным небесным телам, подхватит XVII век. И Томмазо Кампа- нелла напишет на заре столетия, что жители «Города Солнца» изобрели искусство летать. Подводя в застенках неаполитанской тюрьмы итоги славного XVI века, он припишет соляриям свое восхищение тем, «что в наш век совершается больше событий за сто лет, чем во всем мире их совершилось за четыре тысячи лет; что в одном столетии вышло больше книг, чем их вышло за пять тысяч лет», и увидит в «изумительных изобретениях компаса, книгопечатания и огнестрельного оружия» «знаменательные признаки» грядущих перемен (81, 459 — 460).

О том же независимо от Кампанеллы, в те же годы и почти в тех же выражениях писал Иоганн Кеплер в трактате «О новой звезде», вышедшем в свет в 1606 г.: «Право же, за последние 150 лет произошло так много и столь значительных событий, что больше едва ли и могло бы произойти...» Вслед за гуманистами он решительно противопоставил свое время тысячелетнему варварству средневековья: «Мир со времен падения прежней Римской империи из-за вторжения варварских народов впал как бы в глубокую спячку и проспал таким образом около тысячи лет, а с 1450 г., пробудившись, вернулся к прежней бодрости». Правда, он не вполне отвергал наследие культуры предшествующих столетий: «Я не отрицаю, что и тогда многие совершали великие деяния, но если сравнить их с нашими, то окажется, что они достигались скорее числом, чем умением, и не были долговечны» (119, 329).

Интересно, что Кеплер, давая астрологическое объяснение происшедшим благодетельным переменам, ссылаясь на воздействие небесных светил (что было для него, как и для многих его современников, проявлением естественной закономерности в жизни природы и человеческой истории), обращал внимание и на социальные причины того «сна» и «невежества», каким представлялись ему средние века: были «уничтожены государственные установления, попраны целительные обряды, произросли варварские обычаи, коих остатки мы ныне осмеиваем и презираем; правосудие было низвергнуто и царило голое насилие; разбой стал занятием знати...» (там же). Из-за всего этого господствовало «варварство в речах и невежество... науки были заключены в монастырских стенах, где влачили жалкое существование... Главные языки, греческий и латинский, явно подвергались порче уже из-за одной нехватки книг и нашествия варваров. Сколько славных творений древних, сколько исторических и теологических сочинений, сколько целых библиотек погибло из-за этой нерадивости, так что теперь уже и надежды нет на их восстановление» (там же, 329 — 330). И, объясняя «удивительные перемены», происшедшие за последние 150 лет, Кеплер не забыл указать на те вполне земные обстоятельства, которые содействовали и сопутствовали расцвету наук и искусств: «.. .были улучшены законы... освящен и установлен общественный мир, запрещены произвольные поборы, учреждено правосудие, введены полезные установления, среди которых не последнее место занимает почтовое ведомство» (там же, 330). Устранение феодальной анархии, быть может, всего менее было характерно для его родины и для Италии, но существенно, что именно в этом увидел он признаки общественного прогресса.

Среди достижений новой эпохи Кеплер упомянул и успехи навигации, и открытие новых торговых путей, и расцвет европейской торговли (которая «неслыханно возросла, достигла вершины»), и новые механические искусства («бесчисленные по числу и непостижимые по тонкости»), и книгопечатание, которое способствовало невиданному распространению книг и тому, что «теперь все в Европе обратились к изучению наук, появилось множество академий и возросло число ученых» (тамже). Не забыл он и о возрождении древних языков, благодаря которому «Цицерон вновь заговорил по-латыни». «Поэтому ныне возникло новое богословие, новое правоведение, и последователи Парацельса обновили медицину, а коперниканцы — астрономию. И подлинно я полагаю, — заключал Кеплер, — что только теперь и живет, и наслаждается мир» (там же, 329—332).

Три изобретения, по общему мнению современников, определили лицо новой эпохи: печатный станок, компас и артиллерия. Распространение и приумножение знаний, великие географические открытия, рост национальных монархий на протяжении полутора столетий изменили европейский мир.

Глубокие перемены и в содержании, и в форме духовной деятельности происходят в теснейшей связи с грандиозным «взрывом информации», который принято считать исключительной особенностью нашего времени, но который в значительной мере характеризует и рассматриваемую нами эпоху. Растет объем знаний и общественная потребность в них, множится число грамотных и читающих людей, увеличивается и ширится спрос на книгу, и за ним не может поспеть самая опытная рука бойкого переписчика. Изобретение и стремительное распространение книгопечатания свидетельствуют о том, что вызвано оно было мощной общественной потребностью. Печатный станок Гутенберга и его многочисленных последователей во всех странах Европы заполнил мир сотнями тысяч и миллионами экземпляров книг. Сам факт этого мгновенного поглощения, впитывания многократно увеличившегося потока информации говорит о своевременности этого первого из великих открытий.

Книгопечатание сразу охватило почти все духовное достояние тогдашней западноевропейской культуры, доступное людям XV столетия. Не были опубликованы лишь основательно забытые памятники раннего и классического средневековья и сочинения, запрещенные духовной цензурой. Среди инкунабулов широко представлены и творения отцов церкви, и сочинения средневековых схоластов, научные, литературные, философские сочинения восточных (еврейских и арабских) авторов, ассимилиров анные западноевропейской культурой, и возрожденная усилиями гуманистов греческая и латинская классическая древность, и обширнейшая литературная продукция современников.

Мнение о почти полном засилье церковно-богословской литературы в продукции раннего книгопечатания является крайне преувеличенным: она не превышает 30% изданий. В это число входят далеко не одни библейские тексты и богослужебные книги, но и памятники литературы, и творения отцов церкви, и сочинения средневековых богословов, часто имевшие весьма широкое философское, мировоззренческое, общественное значение, и сборники проповедей и поучений, смыкавшиеся со светской литературой и связанные с актуальными нравственными и политическими вопросами своего времени.

Собственно научная книга занимает среди инкунабулов сравнительно скромное место, примерно 10% изданий, или около 3 тыс. книг; среди них на первом месте сочинения по медицине, затем следуют описания растительного и животного мира, труды по арифметике, алхимии, агрикультуре, сочинения древних, средневековых и новых астрономов и астрологов, трактаты по физике и геометрии. Характерно при этом, что половина научных книг XV столетия была опубликована в Италии.

Значительно сложней обстоит дело с количественным и качественным анализом книжной продукции следующего, XVI столетия. Публикация первых выпусков сводного каталога западноевропейских изданий XVI в. только началась; достаточных данных нет ни в междупарод- ной, ни в национальной библиографии. Во всяком случае можно говорить о девятикратном увеличении количества изданных книг по сравнению с «колыбельным» периодом книгопечатания. Собрание итальянских книг Британского музея насчитывает не менее 20 тыс. названий, изданных за первые 135 лет итальянского книгопечатания, а составители аналогичного каталога французских книг того же собрания, учитывающего 12 тыс. названий, полагают, что в их описании учтена примерно седьмая часть французских печатных книг 1470—1600 гг.

По данным новейших исследований, только в Венеции (правда, являющейся одним из мировых центров книгопечатания и книжной торговли, где издавалось больше книг, чем в Милане, Флоренции и Риме, вместе взятых) во второй половине XVI в. существовало 113 типографий, которые печатали ежегодно в среднем около 90 книг.

Превосходным источником для характеристики западноевропейского книжного рынка, рассчитанного на высококвалифицированного потребителя-читателя, могут служить каталоги франкфуртских книжных ярмарок. В 1592 и 1602 гг. данные этих каталогов, начиная с 1564 г., были сведены воедино и систематизированы по отраслям знаний Николаем Бассе и Иоганном Клессом (см. 61 и 92). В них учтено несколько более 14 тыс. латинских книг, около 6 тыс. немецких, около 900 романских — итого за 39 лет более 20 тыс. книг. Нами произведен подсчет соотношения книг в систематических разделах каталогов. Богословская литература занимает 32% в латинской и до 60% в немецкой части каталога; литература по праву в основной (латинской) части занимает 16%, по медицине — 7, по истории — 13, раздел «Философия» насчитывает 21 %, «Поэзия» — 7, «Музыка» — 4%.

Прежде всего следует заметить, что, хотя раздел богословия по латинской части каталога остался примерно таким же, как и в предыдущем столетии, а для книг немецких даже увеличился, резко изменилась его структура. Раскол западного христианства в результате Реформации привел к изменению характера религиозной литературы. Теперь она не отражает духовную монолитность католицизма и идейную монополию папства. Даже издания Библии играют уже иную роль: переведенная на национальные языки, она стала знаменем оппозиционного движения, явлением национальной литературы. В огромной степени возрастает доля полемической литературы как антикатолической и антипротестантской, так и выражающей самые различные оппозицион* ные настроения внутри самого лагеря Реформации. Раздел «Богословие» в каталогах Бассе и Клесса включает и литературу, часто носящую откровенно политический характер и во всяком случае теснейшим образом связанную с самыми напряженными духовными конфликтами эпохи.

Но особый интерес представляет раздел «Философия». Понимаемый составителями каталогов в самом широком смысле, он фактически включает в себя всю научную литературу, за исключением традиционных «факультетских» наук средневековых университетов — теологии, юриспруденции и медицины, а также истории, поэзии и музыки. В раздел философии латинской части каталогов входит и собственно философия, как она тогда понималась, — метафизика, логика, диалектика, риторика, и вся моральная философия — этика и политика, и, главное, натуральная философия со всеми включаемыми в нее естественными науками (физикой, математикой, астрономией, трактатами о растениях и животных), а в национальных разделах каталогов учтены и прикладные науки и искусства —■ космография с описаниями земель и отчетами о путешествиях, практическая арифметика, астрология и агрикультура — всего более 3 тыс. латинских и около 700 немецких, французских, испанских и итальянских названий. Таков круг книг, с которыми имел дело западноевропейский ученый конца XVI столетия.

Содержание идеальной библиотеки, которую мог бы иметь тогдашний философ, весьма показательно. В крайне ограниченном числе мы встретим здесь традиционных средневековых авторов. Альберт Великий, Фома Аквинский, Александр Гальский, Бэда Достопочтенный, Раймунд Луллий, Дунс Скот представлены небольшим количеством изданий. Гораздо шире поименованы в каталоге античные авторы, и не только обязательный Аристотель (с его комментаторами), но и Плиний, Эвклид, Птолемей, Цицерон, Сенека, Платон, Плотин, Прокл и Лукреций. Здесь и представители итальянского аверро- изма от Пьетро д’Абано и Паоло Венето до Алессандро

Акйллини, Марк-Антонио Зимары, Джакомо Забарелльі и Андреа Чезальпино. Здесь новая наука — Николай Коперник во втором, Базельском издании 1566 г., Эразм Рейнгольд, Тихо Браге, Конрад Геснер. Здесь и гуманисты от Петрарки до Хуана Луиса Вивеса и Эразма Роттердамского, и политики во главе с Макиавелли, и мыслители XVI в. — Пьетро Помпонацци, Агриппа Нет- тесхеймский, Петр Рамус. И наконец, здесь же новая натурфилософия итальянского Возрождения — Дж. Кардано, Дж. Фракасторо, Дж. Делла Порта, Б. Телезио, Ф. Патрици и вышедшие в свет к ярмарке 1592 г. книги Джордано Бруно.

Каталоги Н. Бассе и И. Клесса (равно как и вышедший в 1598 г. «Номенклатор» Исраэля Шпаха, представляющий едва ли не первую в истории систематическую библиографию философской литературы, учитывающую более 12 тыс. книг и рукописей 5490 авторов) заслуживают более детального анализа, что могло бы явиться целью специального исследования. Однако уже из приведенных данных можно понять восхищение И. Кеплера, который писал: «Сочинений по всем дисциплинам, особенно после 1565 г., ежегодно теперь издается больше, чем их было за тысячу лет до того!» (119, 331). По- видимому, Кеплер был знаком с каталогом Клесса или Бассе.

Книгопечатание означало не только количественный рост информации. Удешевление книги способствовало демократизации знаний, расширению связей между учеными. Всякая новая мысль, всякое новое наблюдение и открытие в неслыханные прежде короткие сроки становились достоянием всей европейской «республики ученых».

Книгопечатание позволяло лучше узнать окружающий мир. А мир стремительно расширялся на глазах у потрясенных современников. За открытием Колумба последовало путешествие Магеллана. Изумленным взорам европейцев открывался Новый свет: новые моря и океаны, острова и материки, горы и реки, растения и животные. Описания путешествий, рассказы очевидцев с жадностью переводились на все языки и заставляли пересматривать привычные представления о природе. Дело было не в количественном росте знаний; взорвана была старая система географических, космографических, этических и даже теологических представлений, ограниченная традицией античной и средневековой науки.

Открытие Америки — «событие, прекраснее и величественнее которого не знали иные времена» (Пьетро Бембо), «из самых памятных, какие видел свет за многие века» (Франческо Гвиччардини), «предприятие поистине героическое, которое должно не только приравнять, но и предпочесть самым знаменитым и славным деяниям древних» (Джованни Ботеро) (158, 125 —126) — заставляло решительным образом пересмотреть прежние представления о мире.

Рушились вековые авторитеты. «В наше время стало очевидно, как мало знали древние об устройстве мира», — писал Джованни Баттиста Рамузио, издатель многотомного описания знаменитых путешествий, и, сравнивая великих ученых классической древности с малолетними детьми, призывал «рассеять тьму многочисленных ложных вымыслов, сочиненных ими относительно устройства земного шара». «Простые мореходы наших дней, — заявлял Жан Карьте, — на основе своего опыта узнали вещи, противоположные мнениям философов» (там же, 127; 128).

Ветер, наполнявший паруса испанских и португальских каравелл, врывался в стены университетских аудиторий. 18 марта 1523 г. профессор философии Болонского университета Пьетро Помпонацци, толкуя текст Аристотеля о невозможности жизни на экваторе, прервал свой комментарий и обратился к слушателям с необычной речью: «Заметьте, что я получил письмо от одного своего друга, который побывал с посольством у короля Испании и путешествовал в сторону южного полюса. Ему пришлось пересечь жаркий пояс. Он говорит, что там находится более трехсот островов и что там бесчисленное множество населенных мест». Автором письма был спутник Магеллана Антонио Пигафетта, только что вернувшийся в Италию из первого в истории кругосветного путешествия. Это краткое сообщение означало крушение аристотелевской космографии, а вместе с ней и вообще школьной науки. Своеобразным завещанием прозвучала в конце лекции фраза престарелого аристотели- ка: «Стало быть, то, что сказано Аристотелем, — чепуха». В формулировке, записанной одним из студентов, этот вывод звучит еще резче: «Следовательно, все, что доказывает Аристотель, — ложно» (134, 42—43). Пройдет несколько десятилетий, и с защитой этого тезиса выступит молодой профессор Сорбонны Петр Рамус.

Новые открытия требовали создания новой науки, повой не только по материалу, но и по методу. Ни средневековые своды знаний — «сокровища», «этимологии», «зерцала», ни обширные комментарии к Аристотелю, ни творения античных мыслителей не могли служить руководством в непрерывном и бурном потоке новых сведений и открытий. Опыт, пришедший в непримиримое противоречие с книжной мудростью схоластов, становится самой верной опорой ученого. Противопоставляя опыт пошатнувшемуся авторитету древних, французский естествоиспытатель Бернар Палисси писал: «Я берусь доказать по многим пунктам ложность теорий философов, даже самых древних и знаменитых». Немецкий врач Теофраст Параце\ьс лечил людей не по советам Галена и Гиппократа, а на основании опыта народной медицины. Его французский коллега хирург Амбруаз Паре писал: «Я предпочитаю быть правым в одиночку, чем ошибаться не только с мудрецами, но и со всем остальным светом» (116, 23; 25).

Знание, пусть еще несовершенное, но свое, добытое собственным трудом и разумением, вырванное у природы, — такова цель. Фактов еще не хватает, не разработаны научные принципы их отбора и проверки; выводы часто наивны, верные наблюдения не всегда получают должное объяснение, но сделано главное — найден правильный путь. Отход от книжной премудрости, интерес и доверие к наблюдению, к опыту, к практике простых ремесленников, мореходов, рудознатцев — таков путь, на котором зарождается новое, экспериментальное естествознание. В итоге этого пути — телескоп Галилея и его знаменитый гимн Венецианскому арсеналу. И в этом XVI столетие — поистине век великих открытий.

Уже гуманизм посягнул на духовную монополию церкви. Реформация подорвала религиозный и политический авторитет католицизма. Основатели ее упразднили религиозную монополию католической церкви в Западной Европе. Целые страны и народы отпали от Рима. Смелые идеи реформаторов, отвергавших пышное богослужение, почитание икон и святых, церковную иерархию и светскую власть пап, находили приверженцев даже в католической Испании и Италии. Итальянские еретики выдвинули программу «всеобщей религии» — лишенного обрядов и таинств христианства, которое должно послужить единению народов. В XVI столетии впервые в европейской истории прозвучали голоса,* утверждавшие право на ересь, призывавшие к веротерпимости.

От власти религиозных догм и феодальных традиций освобождалась политика. Под гром артиллерийских выстрелов рушились стены рыцарских замков. В борьбе с остатками феодальной раздробленности развивались национальные монархии, укреплялся абсолютизм. Идеал сильной государственной власти, воплощающей волю господствующего класса, нашел свое выражение в «Государе» Макиавелли — книге, осужденной церковью и ставшей тайной или явной библией европейских государей.

Все эти грандиозные изменения в науке и нравственности, в религии и в политической жизни были выражением глубочайших социально-экономических сдвигов, которые происходили в странах Западной Европы, и прежде всего в Италии, на протяжении полутора-двух столетий. «Современное естествознание... — говорил Ф. Энгельс, — начинается с той грандиозной эпохи, когда бюргерство сломило мощь феодализма, когда на заднем плане борьбы между горожанами и феодальным дворянством показалось мятежное крестьянство, а за ним революционные предшественники современного пролетариата, уже с красным знаменем в руках и с коммунизмом на устах, — с той эпохи, которая создала в Европе крупные монархии, сломила духовную диктатуру папы, воскресила греческую древность и вместе с ней вызвала к жизни высочайшее развитие искусства в новое время, которая разбила границы старого orbis и впервые, собственно говоря, открыла Землю» (1, 20, 508). Этот «величайший прогрессивный переворот из всех пережитых до того времени человечеством» (там же, 346) знаменует начало капиталистической эры, эпоху так называемого первоначального накопления капитала. В общеевропейских масштабах он должен быть отнесен к XVI столетию, но, как отмечал К. Маркс, «первые зачатки капиталистического производства спорадически встречаются в отдельных городах по Средиземному морю уже в XIV и

XV столетиях» (1, 23, 728), что и дает право говорить об Италии как о первой капиталистической нации (см. 1, 22, 382).

На обломках средневекового ремесленного производства возникло производство раннекапиталистическое. Крестьяне, частично или полностью освобожденные от наиболее тяжелых форм феодальной зависимости, насильственно лишались средств производства, пополняя ряды наемных рабочих — предшественников современного пролетариата.

Расцвет итальянских городов, развитие ремесла, торговли и банковского дела привели уже в XIV в. к возникновению мануфактур с применением наемного труда. Победоносная борьба городских торгово-ремесленных слоев увенчалась ликвидацией или решительным ослаблением власти феодального дворянства, созданием независимых городских республик. В недрах новых социальных отношений развиваются новые классовые противоречия: предпролетариат итальянских мануфактур (флорентийские чомпи и аналогичные им группировки в других городах) вступает в ожесточенную борьбу с новыми эксплуататорами. XIV век отмечен в Италии рядом крупных классовых столкновений, выступлений наемных рабочих, наиболее знаменитым, но далеко не единственным из которых было восстание чомпи во Флоренции в 1378 г.

Серьезные перемены происходили и в итальянской деревне. Освобожденные в ходе антифеодальной борьбы городов от личной зависимости крестьяне не только пополняли ряды наемных рабочих, но и превращались в безземельных арендаторов земли, принадлежавшей городской верхушке, часто на условиях испольной аренды, представлявшей собой переходную форму к капиталистической ренте.

Расцвет городов и зарождение в них раннекапиталистических отношений послужили социальной основой культуры итальянского Возрождения. Выдвинутые в 50-х гг. XX в. в работах ряда искусствоведов предложения отказаться от этой точки зрения и представить Возрождение в качестве культуры крестьянско-ремесленных масс не нашли подтверждения ни в фактах социальноэкономической истории, ни в явлениях культурной жизни эпохи.

Революционный характер эпохи определялся первыми шагами раннекапиталистического развития. Сквозь сложнейшие переплетения экономических, политических и идейных противоречий XVI столетия пробивали себе дорогу новые, буржуазные формы производственных отношений, шедшие на смену феодальным порядкам.

XVI век — эпоха первоначального накопления капитала; он начался неудачной буржуазной революцией — Крестьянской войной в Германии — и завершился первой победоносной буржуазной революцией в Нидерландах. Вместе с буржуазией на исторической сцене появился и ее противник — наемные рабочие раннекапиталистических мануфактур. Первые стачки и восстания предпролетариата сопровождались зарождением смутных мечтаний о справедливом бессклассовом обществе, в котором будет упразднена основа социального неравенства — частная собственность. Мюнстерская коммуна Иоанна Лейденского явилась первой попыткой осуществить на практике идеи утопического коммунизма.

Таким образом, путь, наметившийся в XVI в. для ряда стран Западной Европы, — это путь перехода от феодального общества к капитализму. Зачатки капиталистического производства появились в XIV—XV столетиях и в Италии. Но там развитие пошло в ином направлении: на смену начавшим складываться в итальянских городах раннебуржуазным отношениям пришла феодальная реакция, на смену Возрождению — Контрреформация...

В триумфальном шествии в честь избрания папой Льва X, устроенном во Флоренции и блистательно оформленном трудами живописца Якопо да Понтормо, сообщает автор «Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» Джорджо Вазари, на одной из колесниц над сферой возвышался вылезавший из бутафорной фигуры воина в ржавых доспехах «совершенно голый и позолоченный мальчик, изображавший собой воскресающий Золотой век и конец Железного века, из которого он возникал и возрождался...». «Не умолчу о том, — добавляет добросовестный автор «Жизнеописаний», — что позолоченный отрок, служивший подмастерьем у булочника и претерпевший эту муку, чтобы заработать десять скудо, очень скоро после этого умер» (10, 4, 336).

Золотой век гуманизма, каким был, по словам того же Вазари, «для людей талантливых» век Лоренцо Медичи Великолепного, быстро приближался к закату. И вот на Тридентском соборе прелаты воинствующей церкви, пекущиеся о восстановлении нарушенного Реформацией единства христианского мира, провозгласили: «Если кто скажет, что человек может спастись своими силами и без данной через Иисуса Христа божественной благодати, — да будет предан анафеме». «Если кто скажет, что служение обедни в честь святых и молитвы об их заступничестве перед богом — обман, — да будет предан анафеме». «Если кто скажет, что иерархия в католической церкви учреждена не божественным установлением, — да будет предан анафеме...» (164, 57; 206; 225).

И книгопечатание не осталось без внимания церковников. «Мы охвачены ужасом, — признавался в своей энциклике папа Григорий XVI, — видя, какими чудовищными учениями, сколь гнусными заблуждениями наводнены мы из-за этого потопа книг, сочинений, всякого рода писаний, коих плачевное извержение рассеяло мерзость по лицу Земли» (88, 245).

Прекратить этот враждебный интересам католической церкви поток информации должны были индексы запрещенных книг, издававшиеся церковными и светскими властями в первой половине XVI в. и подытоженные в утвержденном на Тридентском соборе папском Индексе 1559 г. В Конгрегацию индекса входили образованнейшие и авторитетнейшие богословы, к их услугам были профессора философии и права из университетов католических стран Европы. Просматривая страницы индексов, составленных с педантичной тщательностью, нельзя не подивиться разносторонней осведомленности их составителей, от бдительного внимания которых не ускользнуло, пожалуй, ни одно сколько-нибудь значительное и заметное имя и явление в культурной жизни эпохи. В этом смысле индексы являют собой разительную параллель рассмотренным выше каталогам книжных ярмарок XVI столетия и «Номенклатору» ИсраэляШпа- ха; для историка культуры это своего рода рекомендательная библиография наизнанку.

Чтобы оценить в полной мере историческую роль индексов запрещенных книг в духовной жизни XVI столетия, следует подробнее остановиться на их составе. Нужно ясно представитъ себе, чем должна была, по замьіслу их составителей, стать умственная жизнь эпохи, начисто лишенная возможности ознакомиться с запрещенными, церковью сочинениями.

Философ, ученый, мыслитель, поэт, наконец, просто рядовой интеллигент, читатель второй половины XVI столетия, не должны были знать произведений великого множества авторов — своих предшественников и современников (см. 118). Это, разумеется, сочинения реформаторов. Были запрещены Лютер и Кальвин, Цвингли и Меланхтон, Мюнцер и Сервет, Окино иВер- мильи — реформаторы всех оттенков и направлений, все их сочинения, даже те, которые прямо не затрагивали религиозных вопросов, даже издания других, разрешенных авторов с их комментариями и под их редакцией, даже издания Библии — и выпущенные реформаторами, и просто напечатанные в странах Реформации, с комментариями и без них, и в особенности переводы Библии на национальные языки.

Но если бы дело сводилось к борьбе с реформационным движением, в издании специальных индексов вряд ли была бы необходимость: имена вождей реформационных течений, ересей и сект были достаточно широко известны, а их враждебность католицизму достаточно очевидна. Задача индексов была шире: охранять вообще духовную монополию католической церкви во всех областях духовной жизни. На страницах индексов представлен мартиролог европейской культуры многих веков.

Не забыты и средневековые отступления от католической догмы. Творения родоначальника средневекового рационализма Пьера Абеляра соседствуют с сочинениями основателя школы иадуанского аверроизма Пьетро д’Абано, с богословскими и политическими трактатами Уильяма Оккама и «Защитником мира» Марсилия Па- дуанского. Не забыта и направленная против светской власти папства «Монархия» Данте Алигьери (в конце XV в. она была переведена на итальянский язык трудами Марсилио Фичино). Попали в Индекс и сочинения мученика за католическую веру, павшего жертвой своего миссионерского рвения, Раймунда Луллия. Упомянут и «Источник жизни», правда, без имени автора, но в средневековой литературной традиции имеется лишь одно сочинение под таким названием, принадлежащее еврей-

скому философу Соломону Ибн-Гебиролю, известному на Западе под именем Авицеброна, — произведение, оказавшее большое воздействие на развитие европейского пантеизма и высоко оцененное в диалогах Джордано Бруно.

Непросто было бы «исключить» из культуры XVI в. творения античных мыслителей и поэтов. Прямо они не указаны, но есть существенная оговорка о допустимости их только в учебных целях, для развития хорошего литературного стиля, и о запрете использовать для обучения книги, опасные для добрых нравов.

Зато рвение отцов из Конгрегации индекса не пощадило современников. Были запрещены почти все сочинения Лоренцо Валлы, творения Поджо Браччолини, даже «История Базельского собора», принадлежащая перу Энея-Сильвия Пикколомини, папы Пия II, даже трактат «О католическом согласии» философа-кардина- ла Николая Кузанского. За очевидные связи с Реформацией, за антипапские выпады, за попытку спасти от сожжения книги на еврейском языке были скопом осуждены немецкие гуманисты Пиркхаймер и Ульрих фон Гуттен, Крато Милий и Рейхлин. Сочинения Эразма Роттердамского — автора, пожалуй, самого издаваемого в XVI столетии, были запрещены целиком: сначала была оговорка относительно учебных книг, по которым училась тогда вся образованная Европа, но впоследствии и это разрешение было снято.

В эпоху, когда обнаженные фигуры «Страшного суда» Микеланджело были стыдливо задрапированы, не удивительно встретить в Индексе «Декамерон» Джованни Боккаччо (с требованием, в случае переиздания, устранить опасные места), сонеты Петрарки, «Новеллино» Мазуччо, стихи Луиджи Пульчи, все сочинения Пьетро Аретино, комментарии Кристофоро Ландино к «Божественной комедии» Данте, новеллы Банделло и Фиренцуолы, произведения Джованни Фьорентино и Джованни-Баттисты Джелли, Франческо Берни и Пьетро Бембо, Николо Франко и Луиджи Тансилло. К этому списку историк итальянской литературы эпохи Возрождения смог бы добавить не так уж много имен, разве что мастеров исторической прозы Макиавелли и Гвиччардини, но и для них в Индексе нашлось почетное место.

Папский Индекс составлялся в Италии, отсюда преимущественное внимание к творчеству соотечественников. Но и иноземцы не были обойдены. Клеман Маро и Бонавентура Деперье соседствуют с «полными панта- грюэлизма» книгами Франсуа Рабле. Из португальского Индекса 1581 г. перекочевал в Индекс Сикста V 1590 г. Ласарильо из Тормеса. Зато в одном только испанском Индексе Кироги была обозначена «Утопия» Томаса Мора, «мужа в иных отношениях католического и благочестивого».

Еще не настало время Николая Коперника. Осуждение коперниканства в 1616 г. и процесс Галилео Галилея в 1633 г. явятся заключительным этапом трагедии европейской мысли, а пока что разыгрывался первый ее акт. Уже запрещены философские сочинения Джироламо Кардано, все труды Генриха-Корнелия Агриппы Неттес- хеймского, философская поэма Марчелло Палиндженио Стеллато (псевдоним-анаграмма Пьер-Анджело Манд- золли) «Зодиак жизни», трактат «О причинах естественных явлений» Пьетро Помпонацци, трактат Симоне Порцио «О бессмертии души», сочинения Джамбаттисты Делла Порта. На исходе столетия наступит черед «Новой философии Вселенной» Франческо Патрици и книги Бернардино Телезио «О природе согласно ее собственным началам», а юбилейный 1600 год будет отме* чен не только казнью Джордано Бруно, но и запрещением всех его книг.

Содержавшиеся в индексах требования не сводились к благим пожеланиям прелатов римско-католической церкви. Они неукоснительно проводились в жизнь, по крайней мере на подвластной им территории, а ею была прежде всего католическая Европа и всего более Италия: для итальянского книгопечатания последствия деятельности Конгрегации индекса оказались особенно тяжкими. С 50-х гг. XVI в. в Италии не издавались произведения Макиавелли. Ни разу не печатались проповеди и трактаты Савонаролы. Не издавались Валла и Эразм, Аретино и Банделло, Мазуччо и Пульчи, Порцио и Помпонацци. Издание их трудов было возможно только за пределами Италии — в Лондоне, Базеле, Лионе.

Маленькие, карманного формата книжки Индекса остались бы предметом интереса позднейших библиографов и любителей книжных курьезов, если бы содержавшиеся в них предписания не подкреплялись целой системой надзора и наблюдения, контроля над книгоиздательством и книжной торговлей, над кругом чтения паствы — от профессоров до рядовых прихожан, *— если бы в эту постоянную деятельность не была вовлечена мощная и разветвленная иерархия католической церкви и контролируемых ею светских властей.

Опубликованные недавно новые документы по истории Индекса запрещенных книг рисуют повседневную картину этой деятельности. Обыски и проверки книжных лавок, система доносов о книжных новинках, постоянное пополнение и без того обширного перечня запрещений, надзор над ввозом книг в Италию из других, в особенности «еретических», стран, разъяснение на практике не вполне ясных предписаний — таковы действия местных и римских инквизиторов. Предписания самые суровые: проявление местной инициативы разрешается только в одном направлении — в сторону еще большей нетерпимости. Местные инквизиторы имеют право запретить даже книги, не внесенные в Индекс. Инквизиторам напоминают о недопустимости малейшей небрежности: надо по нескольку раз пересматривать списки разрешаемых книг, сверяясь с Индексом, строжайше соблюдать правила Индекса, выдавать разрешения на издание под личную ответственность, всякий раз с точным указанием имени того, кто дал разрешение.

Кардиналы из Рима особенно часто говорят об опасности ввоза еретических книг из Франкфурта-на-Майне и требуют привлекать к ответственности виновных в этом книготорговцев. Они напоминают об уловках еретиков, печатающих книги с подложными титульными листами, с неверным указанием места издания, даже с фальшивыми разрешениями. В случае обнаружения запрещенных изданий рекомендуется конфисковывать их у торговцев и частных лиц, не поднимая лишнего шума, «тщательно и осторожно».

Напрасно Франческо Патрици предостерегал инквизиторов, что их нетерпимость может привести «в скором времени к упадку книжного дела, погибели наук и к пагубе полнейшего невежества» (115, 412). «Святая церковь скорее согласится, чтобы на много лет прекратилось книгопечатание, чем допустит приумножение вред-

ных книг», — писал секретарь Конгрегации индекса фра Дамиано Рубео (161, 162 — 163). ^

Если не считать Испанию, где свирепствовала своя собственная цензура, Италия пострадала от введения Индекса больше всего. Только Венеция вначале пыталась противостоять давлению Рима. Первые попытки папских нунциев сжечь книги вызвали яростное сопротивление книготорговцев, поддержанное Синьорией, предложившей цензорам скупать за свой счет предназначенные ими к уничтожению книги. Но и республике св. Марка пришлось отступить, хотя в дальнейшем венецианские печатники и торговцы пользовались сравнительной свободой.

Индекс означал не только запрет и уничтожение внесенных в него изданий. Он налагал оковы на мысль писалглей и ученых. Важнейшие достижения человеческого ума оказывались для них недоступными, традиция прерывалась, рушились связи итальянской культуры с культурой остальной Европы, ставшие прочными и глубокими еще со времен первых гуманистов. Угроза занесения в Индекс нависала над еще не написанными, а только задуманными книгами.

Конечно, Конгрегация индекса не была всесильна. Дело не только в том, что, как жаловался кардинал Бел- лармипо, ей оказались недоступны чужеземные издатели. И в самой Италии авторы и печатники шли на ухищрения, стремясь обойти или обмануть церковную цензуру. Рукописи вывозились за границу и печатались там. Так увидели свет последние философские трактаты Пьетро Помпонацци, через несколько десятилетий после смерти автора опубликованные в Базеле. Все сочинения Джордано Бруно были обнародованы вне Италии. Написанные в тюрьме стихи Кампанеллы, его «Реальная философия» с «Городом Солнца», трактат «О способности вещей к ощущению» и «Апология Галилея» были изданы все в том же ненавистном инквизиторам Франкфурте. Запрещенная цензурой «Новая философия Вселенной» Франческо Патрици была в листах скуплена венецианским издателем Мейетто, вывезена им из Феррары в Венецию и там опубликована в виде нового издания. Авторы и читатели не допущенных к печати книг «преодолевали Гутенберга», тайно переписывая книги от руки.

Костры — для книг. Костры — для авторов книг. Ко- гда венецианский патриарх распорядился публично предать огню трактат Пьетро Помпонацци «О бессмертии души», философ сказал своим слушателям — студентам Болонского университета: «Эти братья доминиканцы, балаганцы, францисканцы, дьяволанцы... Они и меня хотели бы сжечь» (132, 96). Конгрегация индекса запрещенных книг действовала в теснейшем сотрудничестве с родственной ей Конгрегацией святой службы — инквизицией.

Среди сотен сонетов, написанных в Италии в XVI столетии (а в Италии в те времена сонеты писали все: придворные и богословы, художники и дипломаты, ремесленники и знатные дамы, Микеланджело и Макиавелли, Виттория Колонна и Пьетро Аретино, Торквато Тассо и Джордано Бруно), среди сонетов, посвященных прекрасным возлюбленным и великодушным государям, сонетов, исполненных лести и любви, дружества и гнева, презрения и восторга, резко выделяется один, созданный на закате славного века. Сонет был обращен к римской инквизиционной тюрьме. Он не привлек еще внимания русских поэтов. Пусть же пока хоть в несовершенном переводе прозвучит раннее творение Томмазо Кампа- неллы:

Как тело, силой тяжести влекомо,

От края круга к центру упадет И как зверок, со страхом незнакомый,

Стремится в пасть чудовища — так тот,

Кто возлюбил высокое призванье И вырвался, покинув затхлый пруд,

К морским просторам истинного знанья,

В конце концов вступает в наш приют.

Он прозван Полифемовой пещерой,

Дворцом Атласа, преисподней ада Иль Критским лабиринтом: в эту щель Не глянет луч ни жалости, ни веры.

А, впрочем, трепещу — умолкнуть надо:

Здесь тайной тирании цитадель.

Сопровождавший обычно свои «философские стихи» пространным толкованием Кампанелла ограничился здесь кратким замечанием: «Все ясно» (67, 129). Тюрьма римской инквизиции в те годы, когда в ее стенах был заключен молодой монах из Калабрии, предпринявший решительное обновление наук, оказалась действительно центром притяжения и средоточием умственной жизни Италии. Вместе с Кампанеллой там находились: Джордано Бруно, чей многолетний процесс близился к трагическому концу; неаполитанский ученый, друг Джамбаттисты Делла Порта, астроном Колантонио Стильола; реформатор, много лет проведший в скитаниях по странам Западной и Центральной Европы и в конце концов попавший в руки инквизиторов, Франческо Пуччи (его казнь на тюремном дворе Кампанелла оплачет в скорбных стихах).

Век великих открытий был веком охоты за ведьмами и в буквальном, и в переносном смысле слова. В первой четверти XVI в. доминиканец Бартоломео Спина сочинял трактаты о ведьмах и одновременно в философских памфлетах обличал свободомыслие Пьетро Помпонацци, и в тех и в других угрожая костром.

И костры не преминули воспоследовать. Когда в 1542 г. была учреждена римская инквизиция, они запылали в вечном городе один за другим. «Святой» трибунал вызвал столь бешеную ненависть у жителей Рима, что после смерти папы Павла IV они разграбили и сожгли здание римской инквизиции, избивали ее служителей, разбили монументы, воздвигнутые папе при жизни, и таскали по улицам отбитые головы статуй. Но вскоре был отстроен новый дворец Святой службы. На папском престоле один великий инквизитор сменял другого, продолжая упорно и неутомимо душить ересь и свободомыслие.

Нет необходимости преувеличивать количество жертв инквизиции. За редкими исключениями (расправа с последователями ереси Вальдеса в Калабрии), Италия XVI в. не знает массовых казней сотен и тысяч людей. Главное в деятельности инквизиции той эпохи было именно в ее обыденности, повседневности: надо было приучить людей жить в постоянном страхе. Папы-инквизиторы всего более заботились о том, чтобы ни покровительство светских государей, ни знатность, ни всемирная слава, ни даже церковный сан не могли послужить защитой от произвола Святой службы. Падуанский студент и герцогиня, беглый монах и кардинал в равной мере могли оказаться бесправными жертвами инквизиции. Среди них можно назвать немало славных имен — до Бруно и Ванини. Но дело не только в казнях. Если внимательнее присмотреться, нетрудно заметить отсвет костра на страницах книг.

Кардинал Роберто Беллармино, отправивший на костер Джордано Бруно, добившийся запрета коперникан- ства, увещевавший Галилея, в благочестивом сочинении «О воздыхании голубицы, или О пользе слез» советовал при виде костров вспомнить о геенне огненной: «Многие роды мучений выдуманы от людей, но нет ни одного острее, сильнее и чувствительнее огня. Но как нет мучения, которое бы острее терзало, так нет, напротив, которое бы скорее истребляло, и лучше преставало, как здешний огонь, а не оный будущий» (6, 116).

«Государи мои, направо пойдете — будет вам пытка, налево — четвертование» (134, 284). Это не из страшной сказки, это не угроза, а всего лишь поэтический образ в лекции по философии. Профессор объясняет сложность рассматриваемой проблемы, и он же поучает студентов: «В философии верьте тому, что велят вам разумные доказательства, в теологии — тому, что велят вам богословы и апостолы со всею Римскою церковью, а не то умрете вы смертью поджаренных каштанов» (там же, 295).

«Пусть же инквизиторы бестрепетно исполнят свой долг!» — этот призыв звучит не с церковной кафедры, а со страниц полемического философского трактата (167, 56).

«Это благороднейшее и авторитетнейшее порождение человеческой фантазии подлежит рассмотрению, испытанию, расследованию, осуждению и преданию затем в руки светских властей» — так Джордано Бруно, говоря о небесной «пятой сущности» Аристотеля, пародирует формулу инквизиционного приговора (65, І, ч. 2, 6). Об угрозе костра он помнил всю жизнь. В лондонском диалоге «Пир на пепле» он перечислял места казни в разных европейских городах. Какое предчувствие заставило его уже в корректуре книги вычеркнуть из этого перечня римское Поле цветов? Но там же, в конце диалога, он устами педанта Пруденция предсказал свой конец: Пруденций посоветовал дать Ноланцу провожатого с факелом, если нельзя дать ему свиту с пятьюдесятью или сотней факелов, «в которых не будет недостатка, шагай он даже среди бела дня, если ему придется умирать в католической римской земле» (8, 160).

Пьетро Помпонацци, размышляя о судьбе философа, вспоминал древнюю легенду о Прометее: «Прометей — ведь это философ, который, стремясь познать тайны бога, терзаем постоянными заботами, не спит, не ест и не находит смерти; все смеются над ним и считают глупцом и святотатцем, его преследуют инквизиторы и выставтйя- ют на посмешище толпе. Таковы-то выгоды философов, таковы их награды!» (150,262). Героический образ Прометея не раз встречается в философской литературе итальянского Возрождения. Но Прометей, преследуемый инквизиторами, — такую поправку в возрожденную гуманистами античную мифологию внесла действительность XVI столетия. Что уж удивляться, если на рубеже XVI и XVII столетий в сатире Траяно Боккалини «Донесения с Парнаса» в роли великого инквизитора, отправляющего на костер вольнодумного философа, выступит сам Аполлон...

Но дело не только в кострах. Главной задачей инквизиции было не уничтожение непокорных, а духовное порабощение живых. Другом казненного инквизицией писателя-сатирика Николо Франко был поэт Луиджи Тансилло. Его поэма «Сборщик винограда», пронизанная сочным юмором, насыщенная ренессансным эпикуреизмом, была занесена в Индекс. Последние же годы жизни он работал над огромной эпической благочестивой поэмой «Слезы святого Петра». Поэму эту хвалил Торквато Тассо, сам переделывавший свой «Освобожденный Иерусалим» в «Иерусалим завоеванный», — Тассо, в бредовых страхах которого немалое место занимал ужас перед инквизицией. Философ-перипатетик Чезаре Кремонини, сам не раз оказывавшийся объектом «интереса» отцов-инквизиторов, в качестве ученого консультанта подписал заключение о занесении в Индекс сочинений Бернардино Телезио.

И рядом с благословениями расцвету наук и художеств с уст мыслителей и поэтов срываются проклятия веку: «Не было века гнуснее, чем наш, — и не будет», — писал в поэме «Зодиак жизни» Марчелло Палиндженио Стеллато (125, 5). «Наш век распинает своих благодетелей», — на склоне лет подводил итог своей жизни Том- мазо Кампанелла (77, 388). Среди написанных им в тюрьме сочинений был трактат под названием «Почему почти все мудрецы и пророки всех народов в великие эпохи подвергались смертной казни по обвинению в ереси и в мятежах?».

Трактат Камланеллы до нас не дошел. Но сейчас речь не о том, чтобы реконструировать его содержание. Нам важен здесь не его ответ. Нам важен вопрос — почему? «Почему почти все мудрецы и пророки...» не всех времен и народов, а Италии XVI столетия? Почему занятия философией оборачивались костром?

Вряд ли стоит обращать внимание на псевдоматериалистические вульгарно-антиклерикальные объяснения инквизиционного произвола своекорыстными интересами церковников, стремлением присвоить имущество казнимых еретиков. Что, кроме старого плаща и рукописей, можно было конфисковать у Джордано Бруно? Разумеется, выступления против богатств и светской власти церкви затрагивали интересы католического духовенства и в борьбе с Реформацией нередко выдвигались церковью на первый план, но не они определяли ход процесса, когда перед Святой службой представали Бруно или Галилей, когда в Конгрегации индекса рассматривали сочинения Телезио или Патрици.

Немного объяснишь и ссылкой на вековой конфликт религии и науки. Не так уж много профессиональных ученых представало перед судом Святой службы. Среди крупнейших ученых средневековья почти не найдешь мирян. Правда, в XVI в. существовал орден братьев-дже- зуатов, которые сверх обычных монашеских обетов давали еще и обет святого невежества, но они даже для радикально настроенных современников служили скорее объектом насмешек, чем серьезной полемики. Зато орден братьев-проповедников св. Доминика хранил ученые традиции Альберта Великого и Фомы Аквинского, а к концу XVI столетия с доминиканцами стали успешно тягаться выпускники и профессора иезуитских коллегий, отнюдь не пренебрегавшие светским знанием.

И если XVI век все же продолжает —• иногда и с избытком — заполнять трагический мартиролог европейской мысли, то потому, что, хотя Фома Аквинат и его последователи и любили повторять вслед за Аристотелем «всякое знание — благо», но твердо при этом помнили и своевременно напоминали другим, что благо не во всяком знании, а лишь в том, которое заключено в железные рамки ортодоксии и готово ограничить себя обязательным согласием с догмой откровения, знать свое место служанки богословия. Служанки образованной и прилежной (какая же польза господину от невежественного и ленивого слуги?), но, главное, преданной и не помышляющей о неповиновении, не говоря уже о немыслимых притязаниях на верховенство.

Существо конфликта было именно в атом. Этим объясняется и его острота — вплоть до кинжала, которым был заколот Сигер Брабантский, и его накал — вплоть до углей в камере пыток. Потому что спор шел не о математических гипотезах и не о строении мира, даже не об этом, что может показаться странным в свете истории с осуждением коперниканства. Спор шел о праве на истину — о методах, целях и результатах познания мира. Если такие, казалось бы, отвлеченные и далекие от повседневных забот вопросы, как причина и характер движения небесных тел, отношение интеллекта и чувствующей души, оказывались в центре внимания церковных соборов и инквизиционных трибуналов, то потому, что в основе всей полемики лежали коренные вопросы бытия, вопросы отношения мира и бога. Философия бралась ставить и решать эти проблемы и при этом неминуемо приходила в противоречие с догмой религиозного откровения. А всякое покушение на догму, на освященный веками и традицией авторитет гораздо сильнее, чем любые нападки на земные церковные установления, подрывало духовную монополию церкви. И в этом было главное — на этой монопольной власти над душами людей основывалась и светская власть церкви, и в конечном счете вся система ее экономического, политического и социального господства.

Важен был не предмет спора сам по себе, а его отношение к принятой догме. В XIII в. сжигали труды Аристотеля, в XVII в. — за отступление от трудов Аристотеля: коль скоро теология сочла возможным ассимилировать переработанного ею Стагирита, отступление от него стало недопустимо. Опасен был слишком последовательный аристотелизм в его аверроистском или алек- сандристском варианте, потому что он принимал вечность мира и материи, бессмертие единого интеллекта или смертность индивидуальной души. Опасны были отступления от аристотелизма, если они, как у Телезио, вели к отрицанию перводвигателя и, признавая бога- творца, не оставляли места богу-промыслителю. Джордано Бруно сожгли за учение о бесконечной Вселенной не потому, что отцам-инквизиторам так уж дороги были птолемеевы эпициклы, а потому, что в бесконечной Вселенной не оставалось места богу-творцу и неизбежно происходило слияние бога и природы, отождествление их. Личная позиция мыслителя в отношении в.еры была не так уж существенна. Он мог завершать свои трактаты обращением к святой троице или к богоматери, как Пом- понацци; мог быть искренним католиком, которому предлагали даже пост в церковной иерархии, как Телезио; мог пользоваться личным расположением папы и читать в римской академии Мудрости, как Патрици; и мог быть известным всей Европе врагом «всякого закона, всякой веры», как Джордано Бруно, — различия эти сказывались на участи человека, но не на судьбе мыслителя, его учений и книг.

Среди наиболее просвещенных и толерантных католических богословов XVI в. были и такие, которые считали возможным путь компромисса, перетолковывая тексты Священного писания в свете новейших научных открытий. Это был путь, по которому пошел католицизм столетия спустя под давлением новых исторических обстоятельств. Отцы Тридентского собора рассудили иначе: они запретили всякое вольное толкование Библии вне традиции священного предания (творений признанных церковью авторитетов), оставили за церковной иерархией монополию на истину не только в чисто теологических вопросах, но и во всех вопросах науки, политики и нравственности. И тогда оказался исторически неизбежен процесс Галилея.

Новейший католический исследователь, автор обстоятельной и по-своему достаточно объективной монографии о Джордано Бруно архиепископ Луиджи Чикуттини писал в 1950 г.: «Способ, которым церковь вмешалась в дело Бруно, оправдывается той исторической обстановкой, в какой она должна была действовать; но право вмешаться в этом и во всех подобных случаях в любую эпоху является прирожденным правом, которое не подлежит воздействию истории» (91, 46).

Сначала о способе. Конечно, пытки и казни не были исключительной привилегией инквизиции в эпоху, когда и за мелкую кражу случалось попадать на эшафот. Но даже и в те суровые времена только в инквизиционном судопроизводстве доносчик и палач занимали столь непомерно огромное место. В светском суде действовало правило, отразившееся в русской пословице: «Доносчику — первый кнут». Доносчик должен был первым п5д пыткой подтвердить истинность своих показаний. Инквизиция избавляла его от этого неприятного испытания. Имена доносчиков и свидетелей хранились в глубокой тайне от обвиняемого, а сами они пользовались покровительством и защитой святого трибунала. Обвиняемый не имел права на защиту, и даже при «легком подозрении» в ереси перед ним был один выход — признание, покаяние и отречение. После этого, уж если на него поступал повторный донос, перед повторно впавшим в ересь открывался один путь — на костер (вот почему Галилей не забыл запастись в 1616 г. спасительной справкой от Бел- лармино, что он «не отрекался»!). Светский суд ограничивал применение пытки (возрастом, полом, болезнью). Инквизиция не знала этих ограничений.

Затем о праве. Вряд ли кто стал бы оспаривать право церкви как добровольного человеческого объединения на основе единой веры и единых дисциплинарных установлений изгонять из своих рядов инакомыслящих, не разделяющих принятых ею догм. Но в той исторической ситуации, когда церковь отождествляла себя с гражданским обществом, изгнание из лона церкви означало гражданскую и физическую смерть, и только таким был смысл канонической формулы инквизиционного приговора о передаче в руки светских властей.

Утверждая это право церкви, Л. Чикуттини тем самым выводит инквизицию из самой природы религиозного догматического сознания и построенной на нем иерархии. Притязание на обладание от века неизменной и данной в религиозном откровении истиной действительно превращает в глазах верующего инквизиционное преследование не только в право, но и в долг церкви. Отправляя инакомыслящих на костер (а инакомыслие было преступлением не только против церковной иерархии, но и против охраняемой ею истины), церковь полагала, что исполняет свой долг как перед паствой, так и перед самим грешником.

Но все это еще не объясняет главного для нас вопроса, поставленного Кампанеллой в упомянутом выше трактате. Конфликт знания и откровения родился не в XVI столетии. Инквизиция существовала и раньше (правда, к началу XVI в. она кое-где захирела и поослаб- ла). Чем же вызвано резкое усиление конфликта именно во второй половине века? Кампанелла не зря заговорил в названии своего трактата о «великих эпохах». Философов преследовали и раньше. Теологи косились на всякое проявление свободомыслия. Но Джованни Пико делла Мирандола отделался несколькими неделями тюрьмы — Кампанелла провел в тюрьмах почти три десятка лет. Затравленный врагами Пьетро Помпонацци до конца жизни читал лекции в Болонском университете — Бруно, изгнанный из всех университетов Европы, кончил Полем цветов. Причина была в изменении всей исторической ситуации.

Контрреформация пришла на смену Возрождению не по произволу Римской курии. В основе этого исторического перелома лежали глубинные процессы социальноэкономического и политического порядка, и прежде всего экономический и политический упадок итальянских городов к концу XV в., приведший в конечном счете к национальной трагедии Италии и гибели культуры итальянского Возрождения. Вопрос о причинах этого упадка принадлежит к числу наиболее сложных и дискуссионных. Бесспорно, ведущую роль играли здесь экономические факторы как внутреннего, так и внешнего характера. Несмотря на зачатки внутреннего рынка, экономика Италии так и не проявила серьезных тенденций к общенациональному хозяйственному единству. Отмеченные выше прогрессивные процессы проходили далеко не во всей стране: рядом с передовыми торгово-промышленными центрами продолжали существовать обширные районы с феодальной общественной структурой, особенно на Юге, а также в ряде районов Севера и Центра страны. Отрицательное значение для экономики итальянских городов имела перемена торговых путей, роковым образом сказавшаяся на судьбах торговли и банковского дела, та, по словам К. Маркса, «революция мирового рынка с конца XV столетия», которая «уничтожила торговое преобладание Северной Италии...» (1, 23, 728). Заметную роль сыграла конкуренция со стороны развивавшейся промышленности и торговли других европейских государств. Зачатки капитализма не привели в Италии к созданию новой экономической структуры в национальном масштабе.

Важнейшим обстоятельством, отрицательно сказавшимся на судьбах итальянской экономики и культуры, явилось отсутствие национально-политического единства. Итальянские города боролись против феодализма, не имея поддержки со стороны центральной власти. В Италии не было централизующего фактора в виде национальной монархии. В средние века она оказалась ареной борьбы двух наднациональных и чуждых ее интересам сил — империи и папства; ни один из конкурентов не мог взять на себя функцию объединителя страны.

Центробежные тенденции оказались чрезвычайно сильными и не были преодолены к исходу средневековья. Знаменитое высказывание Макиавелли о том, что папство было недостаточно сильным, чтобы объединить Италию, но достаточно сильным, чтобы такому объединению воспрепятствовать, в той или иной мере может быть применено ко всем крупным итальянским государствам этой эпохи: и к Миланскому герцогству, и к Неаполитанскому королевству, и к Флоренции, и к Венеции. Сами итальянские города, казалось бы в первую очередь нуждавшиеся в объединении, были не в состоянии принести в жертву национальному единству свои партикулярные интересы и представляли вместе с тем постоянную угрозу для более слабых соперников и конкурентов. Зыбкая система внутриитальянского политического равновесия, с трудом поддерживаемая в последние десятилетия XV в., оказалась жалким суррогатом национального единства и не смогла обеспечить независимость страны. В эпоху возникновения национальных монархий раздираемая внутренними противоречиями Италия неизбежно должна была стать легкой добычей более мощных соседей.

Все эти обстоятельства и определили крушение итальянской политической системы в результате итальянских войн конца XV — начала XVI в. Падение Флорентийской республики и разграбление Рима ландскнехтами явились наиболее яркими событиями, символизирующими политическое поражение итальянских государств. В результате не только на несколько столетий закрепилась политическая раздробленность страны, но и большая ее часть оказалась под пятой иноземцев, в подчинении у испанской монархии Габсбургов — одной из наиболее реакционных сил тогдашней Европы. Даже те итальянские государства, которые сохранили видимую (Тоскана) или действительную (Венеция) независимость, вступили в период хозяйственного и политического застоя и упадка. Начинается отмеченное К. Марксом «движение в обратном направлении» (там же).

Разумеется, не следует абсолютизировать явления регресса. Процесс был медленным и зигзагообразным. В ряде случаев нужно говорить не столько об абсолютном движении вспять, сколько об отставании от передовых стран Европы, об относительном снижении темпов и масштабов развития производства. Вторая половина XVI в., по мнению новейших исследователей итальянской экономической истории, знала еще периоды стабилизации и некоторого подъема по сравнению с разорением времен итальянских войн, однако общая тенденция сводилась к несомненному упадку в области экономики, социальных отношений, политики и культуры — упадку, который стал особенно явственным и очевидным к 30-м гг. XVII столетия.

Уже и речи нет о былой предприимчивости итальянских купцов и банкиров, владельцев суконных и иных мануфактур. Даже в самых передовых районах страны неумолимо шел процесс рефеодализации и в городе, и в деревне, и в производстве, и в социальных отношениях, и в политической жизни, и в общественном сознании. Развенчанная усилиями поколений гуманистов знатность происхождения приобрела новый престиж. Новый блеск обрели дворы феодальных государей. Но если в передовых странах Европы королевская власть своей протекционистской политикой в определенной мере способствовала развитию буржуазных отношений и консолидации нового господствующего класса и наиболее способных к перестройке в новых исторических условиях слоев дворянства, то в Италии мелкокняжеский абсолютизм оказался неспособен не только выполнить, но даже и поставить перед собой подобную задачу и лишь укреплял своей политикой позиции феодального дворянства и одворянившейся, утратившей былую предприимчивость буржуазии итальянских городов. Бывшая торгово-промышленная верхушка вкладывала средства в землевладение, причем не для развития новых методов хозяйствования, а для укрепления своего социального статуса на основе полуфеодальных методов эксплуатации крестьян.

Так было в наиболее передовых когда-то районах Тосканы. В старых же феодальных областях наступила самая неприкрытая феодальная реакция, усугубляемая иноземным испанским владычеством.

Произошло не только ухудшение положения народных масс и усиление их эксплуатации, но и качественное изменение социальной структуры общества и характера классовых противоречий. Сами трудящиеся к концу XVI в. стали уже не те, что были в XIV—XV столетиях. Место предпролетариата ранних мануфактур заняли увеличившиеся в размерах люмпен-пролетарские и плебейские слои, лишенные минимальных средств к существованию и получавшие порой даже вынужденные подачки от властей. В деревнях Центральной Италии закрепилась феодализированная, дополненная новыми повинностями, выражавшими уже личную зависимость, форма испольщины, так и не переросшей в капиталистическую форму аренды земли и превратившейся в застойную форму полуфеодальной эксплуатации крестьянства. Усиление феодального гнета сопровождалось ростом налогового обложения и привело к пауперизации широких масс крестьянства, особенно на Юге, в Неаполитанском вице-королевстве. При этом в отличие от стран, где происходил бурный процесс первоначального накопления, в Италии бедствия трудящихся масс были вызваны не развитием капиталистического производства, а феодальной отсталостью и хищническим, паразитическим характером эксплуатации народа со стороны наиболее реакционных слоев господствующего класса.

Этим объясняется как острота социальных конфликтов эпохи, особенно на Юге, где XVI век знает ряд крупных городских восстаний, так и особые формы классовой борьбы разоренного крестьянства, распространение «бандитизма» — разбоя на Юге и в центральных районах страны. Италия, по словам Бруно, — «страна, благословенная небом, в равной мере именуемая главой и десницей земного шара, правительница и владычица иных племен... наставница, кормилица и мать всех добродетелей, наук, установлений и приличий», оказалась теперь «учительницей всех пороков, обманов, скупостей и жестокостей» (64, 205; см. также 8, 183).

Культура итальянского Возрождения не просто пала жертвой Конгрегации индекса. Она сама изжила себя ц новой социальной обстановке. Культ античности выродился в ограниченное педантство, гордый индивидуализм — в себялюбивую беспринципность, учение о достоинстве человека — в инструкцию образцовому придворному. Прежняя система ценностей оказалась несостоятельной.

Католическая реакция — не причина, а результат кризиса Возрождения. Гуманизм не стал идеологией масс. Реформация не сумела пустить глубокие корни в итальянской почве. Итальянская ересь XVI в. — движение сравнительно ограниченного круга людей. Имея некоторое влияние в городах, она не захватила сколько-нибудь значительные слои крестьянства. Неудачу Реформации в Италии нельзя объяснить одними кострами: в Нидерландах гонения были много сильней.

В этой обстановке римская католическая церковь, утратившая значительную долю своего влияния не только в странах Реформации, но и в католических государствах Европы, предприняла отчаянные усилия для сохранения и восстановления своего могущества. Контрреформация несводима к репрессивной деятельности инквизиторов и цензуры. Она была теснейшим образом связана со стремлением к реставрации католического единства всеми способами и средствами. Она опиралась на рефеодализационные явления не только в социальнополитической, но и в духовной жизни Италии. Ее успех был обусловлен не одной жестокостью инквизиторов и происками иезуитов, а прежде всего наличием социальной опоры в итальянском и европейском обществе XVI — XVII столетий. Италия XVI в. оказалась главным средоточием Контрреформации. Этот переход от Возрождения к Контрреформации составил основное содержание идеологических конфликтов эпохи.

<< | >>
Источник: Ґорфункель А. X.. Гуманизм и натурфилософия итальянского Возрождения. М., «Мысль»,1977. 359 с.. 1977

Еще по теме ГЛАВА ПЕРВАЯ «ЗОЛОТОЙ ВЕК» И ИНКВИЗИЦИЯ:

  1. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  2. А. Что такое история для неученых?
  3. [ПОДСТРОЧНЫЕ ПРИМЕЧАНИЯ К ПЕРЕВОДУ МИЛЛЯ]
  4. Пункт 3. Проверка марксизма практикой
  5. ГЛАВА VII. ПОЗДНЕЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
  6. Глава 5. Идеи космополитизма в Новой и Новейшей Европе.
  7. ГЛАВА ПЕРВАЯ «ЗОЛОТОЙ ВЕК» И ИНКВИЗИЦИЯ
  8. УКАЗАТЕЛЬ ИМЕ
  9. КУЛЬТУРА И КАНОНЫ НОВОЙ ИМПЕРИИ