<<
>>

  IV. «ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?»  

Предыдущие страницы были давным-давно набраны, когда мне попало в руки новое произведение JI. Н. Толстого — «Что же нам делать?» Оно почти вов- се не касается главных вопросов, разбираемых в моей статье,— именно вопроса о значении веры для развитого человека нашего времени и вопроса об учении «непротивления злу» в связи с другими элементами учения гр. Толстого — и потому не требовало никакого существенного изменения в постройке статьи, уже готовой к печати. Но в то же время новое произведение нашего знаменитого романиста слишком близко подходило к задачам социализма вообще, чтобы я счел себя вправе совершенно игнорировать его в моей посильной оценке положения, занятого JI.
Н. Толстым в современном развитии социального вопроса. Поэтому я решился, не изменяя ни слова в статье, как она была изготовлена тому год назад, прибавить к ней несколько страниц по поводу нового труда гр. Толстого.

Всякий социалист с удовольствием прочтет этот труд. Громадный беллетристический талант автора позволил ему самым ярким образом противопоставить картины нищеты городского простонародья нравственному разложению достаточных классов и полному бессилию личностей из этих классов помочь нищете даже тогда, когда эти личности искренно желают оказать эту помощь. Со своею обычною силою психологического анализа JI. Н. Толстой рассказывает читателю, как его охватило «чувство стыда» и «чувство совершенного преступления», когда он вышел из Ляпинского ночлежного дома, посмотрев на «все это холодное и голодное, умоляющее и покорное», которое теснилось около него и «жалось к сбитню», а затем, вернувшись домой, «вошел по коврам лестницы в переднюю, пол которой обит сукном, и, сняв шубу, сел за обед из 5 блюд, за которым служили два лакея во фраках и белых галстуках». Для великого романиста достаточно двух-трех небольших черт, чтобы пред нами воочию предстала дряблая и лицемерная современная филантропия: он нарисовал московских «дам и девиц», которые «одевали маленьких куколок» для разыгрывания их в лотерею в пользу «бедных» в веселом обществе, причем «состояние людей, собравшихся здесь,-— говорит автор,— равнялось нескольким миллионам»; нарисовал своих светских знакомых, которые нашли ночной обход ночлежных квартир «tres interessant» [очень интересным] и пришли на него, одевшись «как-то особенно, в какие-то охотничьи куртки и высокие дорожные сапоги»; причем еще оказалось, что для благотворительной затеи гр. Толстого «из всех тех лиц, которые,— пишет он,— обещали мне денежное содействие и даже определенное число рублей, ни один не передал мне для раздачи ни одного рубля». С поразительной верностью указывает автор на ту «стену, сложившуюся из богатства», которая «стоит между богатыми и бедными» и воздвигается самими богатыми; на то обстоятельство, что «все то, что считается благом в этой жизни» (жизни богатых), «состоит в том или по крайней мере неразрывно связано с тем, чтобы как можно дальше отдалить себя от бедных... чтобы они, голодные и холодные, не видали, как мы празднуем». Не могу не привести и нескольких строк JT. Н. Толстого о том, как достаточный класс является развращающим элементом для класса рабочего [******].

«Стоит только оглянуться вокруг себя, чтобы ужаснуться перед той заразой, которую, не говоря уже о фабриках и заводах, служащих нашей же роскоши, мы прямо, непосредственно, своей роскошной жизнью в городе разносим между теми самыми людьми, которым мы потом хотим помогать...

Ведь это мы, участники той неперестающей оргии, происходящей в городах, можем так привыкнуть к своей жизни, что пам кажется очень натуральным жить одному в пяти огромных комнатах, отапливаемых количеством березовых дров, достаточным для варения пищи и согревания 20 семей, ездить за полверсты на двух рысаках с двумя людьми, обивать паркетный пол ковром и тратить, не говорю уж на бал 5, 10 тысяч, но на елку 25 и т. п... Мы очень заблуждаемся, думая, что бедные могут... равнодушно смотреть на окружающую их роскошь. Никогда они не признавали и не признают того, чтобы было справедливо одним людям постоянно праздничать, а другим постоянно постничать и работать... В самом деле, я приду в дорогой шубе или приеду на своей лошади, или увидит мою 2000-ую квартиру тот, которому нужны сапоги; увидит хотя только то, что я сейчас, не жалея их, дал 5 рублей только потому, что мне так вздумалось; ведь он знает, что если я даю так рубли, то это только потому, что я набрал их так много, что у меня их много лишних, которые я не только никому не давал, но которые я легко отбирал от других. Что же оп может видеть во мне другого, как не одного из тех людей, которые завладели тем, что должно бы принадлежать ему?.. Вникнув в свойства городской бедности, которой я не мог помочь, я увидал, что первая причина ее та, что я отбираю необходимое у деревенских жителей и привожу все это в город. Вторая же причина та, что здесь- в городе, пользуясь тем, что я собрал в деревне, я своей безумной роскошью соблазняю и развращаю тех деревенских жителей, которые приходят сюда за мной, чтобы как-нибудь вернуть то, что у них отобрано в деревне».

Или вот история 12-летнего Сережи:

«Я взял мальчика к себе и поместил его на кухне. Нельзя же было вшивого мальчика из вертепа разврата взять к своим детям? Я и за то, что он стеснял не меня, а нашу прислугу на кухне, и за то, что кормил его тоже не я, а наша кухарка, и за то, что я отдал ему какие-то обноски надеть, считал себя очень добрым и хорошим. Мальчик пробыл с неделю. В эту неделю я раза два, проходя мимо него, сказал ему несколько слов и во время прогулки зашел к знакомому сапожнику, предлагая ему мальчика в ученики. Один мужик, гостивший у мепя, звал его в деревню, в работники, в семью; мальчик отказался и через неделю исчез».

Впоследствии оказалось, что он пошел «на Пресненские пруды, где нанимался по 30 коп. в день в процессию каких-то дикарей, в костюмах водивших слона... Если бы я вдумался тогда в жизнь этого мальчика и в свою, я бы понял, что мальчик испорчен тем, что он узнал возможность веселой жизни без труда, что он отвык работать. И я, чтобы облагодетельствовать и исправить его, взял его в свой дом, где он видел что же? Моих детей — и старше его, и моложе, и ровесников,— которые никогда ничего для себя не только не работали, но всеми средствами доставляли работу другим: пачкали, портили все вокруг себя, объедались жирным, вкусным и сладким, били посуду, проливали и бросали собакам такую пищу, которая для этого мальчика представлялась лакомством. Если я из вертепа взял его и привел в хорошее место, то он и должен был усвоить те взгляды, которые существуют на жизнь в хорошем месте; и по этим взглядам он понял, что в хорошем месте надо так жить, чтобы ничего не работать, а есть, пить сладко и жить весело... Он понял бы тогда, что мои дети воспитываются так, чтобы, ничего не работая теперь, быть в состоянии и впредь, пользуясь своим дипломом, работать как можно меньше и пользоваться благами жизни как можно больше.

Он и понял это и не пошел к мужику убирать скотину и есть с ним картошки с квасом, а пошел в Зоологический сад в костюме дикого водить слона за 30 коп.»

Кончаю еще одной цитатой:

«В один из обходов студент рассказал мне, что в одной из квартир есть женщина, торгующая своей 13-летней дочерью... На все мои окольные вопросы об их жизни мать недоверчиво и враждебно, коротко отвечала мне, очевидно чувствуя во мне врага, имеющего злые намерения: дочь ничего не отвечала, не взглянув на мать, и, очевидно, вполне доверялась матери. Жалости сердечной они не возбудили во мне, скорее отвращение... Если бы я подумал о всем том длинном прошлом матери, о том, как она родила, вскормила и воспитала эту дочь в своем положении, наверное, уже без всякой помощи от людей и с тяжелыми жертвами, если бы я подумал о том взгляде на жизнь, который образовался у этой женщины, я бы понял, что в поступке матери нет решительно ничего дурного и безнравственного: она делала и делает для дочери все, что может, т. е. то, что она считает лучшим для себя... Если бы я подумал об этом, то я бы понял, что большинство тех дам, которых я хотел прислать сюда для спасения этой девочки, не только сами живут без рождения детей и без работы, служа только удовлетворению чувственности, но и сознательно воспитывают своих девочек для этой самой жизни: одна мать ведет дочь в трактир, другая — на балы. Но у той и другой матери миросозерцание одно и то же, именно что женщина должна удовлетворять похоть мужчины и за это ее должны кормить, одевать и жалеть».

Крайне сожалею, что недостаток места не дозволяет мне привести читателю несколько других превосходных мест, например о проститутке, ухаживающей за чужим ребенком, о картине квартир «Ржановской крепости», об «Агафье», не евшей двое суток и которой гр. Толстой дал «рубль», о бесприютной и больной прачке, которую выгнали на улицу за неуплату нескольких пятаков и которая умерла под воротами Ржановского дома, хотя имела брата, одетого «господином» и очень благочестиво державшего восковую свечу при чтении дьячка над трупом покойницы. Но, делая выписки из такого талантливого автора, слишком легко увлечься.

Поэтому ограничусь лишь выводом, к которому JI. Н. Толстой приходит относительно денег. Он возражает против мнения, будто «деньги представляют труд тех, кто ими владеет», находя это «очевидным заблуждением или сознательной ложью».

«Я ничего не делал, не делаю и не буду делать, кроме отрезывания купончиков, и твердо верю, что деньги суть представители труда. Ведь это удивительно!.. Всякое употребление денег... есть подача ко взысканию векселя на бедных или передача его другому для подачи ко взысканию на бедных же... Деньги сами по себе не только не добро, но очевидное зло... Они представители установленного насилием обязательства на труд других людей... Деньги при существовании насилия в обществе представляют только возможность новой формы рабства — безличного, заменяющего личное рабство... Деньги — это новая страшная форма рабства, и так же, как и старая форма рабства личного, развращающая и раба, и рабовладельца, но только гораздо худшая, потому что она освобождает раба и рабовладельца от их личных человеческих отношений».

Я не стану останавливаться на несколько странной экономической точке зрения графа Толстого, который из целого ряда тесно связанных между собою моментов развития экономических отношений выбирает один, именно деньги, и видит в них какое-то самостоятельное зло, как бы не замечая того же самого зла в других подготовительных фазисах того же экономического развития. Для лиц, сколько-нибудь знакомых с основами научного социализма, совершенно излишне указывать неточность этой точки зрения. Не остановлюсь и на том исключительном негодовании относительно города и городской жизни, которое высказывает гр. Толстой. Еще слишком свежи в памяти нашей родины оргии наших помещиков и провинциальных магнатов и слишком резала и режет глаза деревенская голодуха, чтобы читатель не заметил, что здесь дело вовсе не в городской или деревенской жизни, а в противоположении эгоистического пользования скопленным богатством, с одной стороны, отсутствию всякой возможности добыть себе не только комфорт жизни, но даже необходимое — с другой, причем при хроническом голодании нашего крестьянства во многих местностях едва ли так удобно помочь деревенской нищете, как говорит гр. Толстой.

Это все — некоторые пробелы в знании нашего великого романиста. Он весьма искренно указывает читателю недавние пробелы подобного рода, еще более удивительные. Так, он еще в 1881 г. вовсе не знал, что нищенство запрещено законами, и в изумлении спрашивал: «Как же это? Нищий Христос, а его в участок ведут». Идя в «вертеп» самого бедного населения Москвы, он как будто не ожидал, что неизбежно найдет там проституток, и наивно повторял вопрос «чем вы живете?» женщинам, которые смеялись при этих вопросах или отвечали ему: «В трактире сижу». Еще труднее было бы поверить, если бы он сам не говорил этого, что такой замечательный беллетрист, как гр. Толстой, лишь в последние годы, наблюдая нищих Ляпина дома и «Ржановой крепости», «понял, что у этих людей есть еще целая жизнь», о которой он «не думал»; что эти люди «должны и сердиться, и скучать, и храбриться, и тосковать, и веселиться»; что каждый из них «такой же человек», как и сам граф Л. Н. Толстой; что дело, им затеянное, «не может состоять в том только, чтобы накормить и одеть тысячу людей, как бы накормить и загнать под крышу 1000 баранов, а должно состоять в том, чтобы сделать доброе людям». Очевидно, граф Толстой, при той замечательной наблюдательности и вдумчивости в окружающее, которая поражает во всех его произведениях и без которой ему было бы невозможно быть таким великим беллетристом, каким мы его знаем,— очевидно, говорю я, что он очень многого из самого обыденного и простого вовсе не видал и обо многом, что видел, не подумал достаточно. Не мудрено, что ему осталось заметить и обдумать многое и в будущем. Жизнь его научила уже кое-чему для него неожиданному. В ней он найдет и новые уроки. Теперь ему кажется, что он «понял, что такое богатство, что такое деньги», что такое «городская бедность». Он пишет: «Теперь я почувствовал, что нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу». Он думает, что для него уже «все свелось к одному, к самому простому и легкому решению» и что ему «явно и несомненно стало», что ему «делать» и что «все другие должны делать»; но на основании его собственного прежнего опыта я позволяю себе заключить, что еще очень многое ему осталось продумать и понять, и позволяю себе надеяться, что при его искренности пред собою он может еще глубже вглядеться в вопросы, им поднятые, и прийти гораздо более определенно и точно к решению задачи: что же нам делать?

Остановлюсь на крике, вырвавшемся у него в самом начале его последних опытов: «Так нельзя жить! Нельзя так жить! Нельзя!»

Да, развитому человеку так жить нельзя. Но что же ему делать? Мы находим у автора две попытки решить вопрос.

Первая принадлежит человеку, которого он называет «замечательным»,— Сютаеву 15. Когда JI. Н. развивал однажды в присутствии его свои филантропические планы, Сютаев сказал ему:

«Вся ваша эта затея пустая и ничего из этого добра не выйдет... Разве так помогать можно? Ты идешь; у тебя попросит человек 20 копеек. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай духовную мило- стыню, научи его; а это что же ты дал? Только, значит, отвяжись».

Сютаев нашел, что число бедных в городах совершенно ничтожно пред числом дворов в России. Он продолжал:

«Разберем их по себе... Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе. Он будет видеть, как я работаю; будет учиться, как жить; и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это — милостыня. А то эта ваша община совсем пустая».

Весьма возможно, что Сютаев вовсе не считал этого плана реально осуществимым в современном обществе и выставил его лишь как наглядное доказательство нецелесообразности филантропической затеи графа Толстого. Так как осуществление подобного плана предполагает не более не менее как то, что во всех дворах живут Сютаевы и гр. Толстые, расположенные оказать «духовную милостыню». Как известно, оно не только не так в самом деле, но и не может быть так, потому что вся современная экономическая жизнь толкает людей совершенно в иную сторону. Следовательно, этот прием есть не иное что, как пожелание невозможного вроде: ах! Если бы все люди разом прониклись социалистическими убеждениями! Ах! Если бы император Александр III стал гениальным или хотя бы умным и любящим народ государем! и т. дал., и т. дал.

Сам граф Толстой дает несколько иное решение. Он ставит эпиграфом ряд евангельских изречений и комментирует их в конце своего труда в связи со своим признанием денег злом, откуда и выводит следующие заключения:

«Надо улучшить свою жизнь и жить лучше...

Поняв значение денег как рабства, я не мог не возненавидеть его и не делать все, что мог, для своего освобождения... Стоит человеку не покупать, не нанимать и самому, не брезгая никакой работой, удовлетворять своим потребностям... Не только не приобретать денег, но стараться освобождаться от них для того, чтобы быть в состоянии делать добро людям, т. е. отдавать им свой труд, а не чужой.., Отдать другим все, что есть лишнего, и потом впредь уже не брать от людей ничего лишнего... Не иметь денег — значит не пользоваться трудами других и потому прежде всего делать своими руками все, что можешь сделать».

Прежде всего приходится заметить, что отношение авторов евангелий к понятию о труде не так просто и единообразно, как можно бы заключить из эпиграфов гр. Толстого. Он мог бы, рядом с приведенными, поместить еще некоторые евангельские цитаты, относящиеся к тому же понятию и на которые интересно было бы иметь его комментарий. Например, о Марфе, которая «пеклась о многом», и о Марии, которая «избрала благую часть», сидя у ног учителя и не помогая сестре в ее трудах (Лук. X, 39—42), или о воронах, которые «не сеют и не жнут», и о лилиях, которые «не трудятся и не прядут» (Лук. XII, 24, 27). По-видимому, Христос, как его созидали в своих произведениях евангелисты, не во всех частностях своего типа подходит к тому Христу, последователем которого считает себя гр. Толстой, и относительно значения труда для человека авторы евангелий имели несколько иные взгляды, чем мыслитель конца XIX века, что и не особенно странно среди народа1в, который отнес труд к проклятию за первородный грех.

В своем нынешнем ответе на вопрос «что же нам делать?» граф Толстой большей частью стоит на точке зрения, которая занимает в христианском предании довольно значительное место и для которой я не могу найти в настоящую минуту более подходящего названия, как точка зрения религиозного эгоизма. Спасти свою душу хотя бы ценою временной и даже вечной гибели всех, остальных людей, устранить от себя зло, не заботясь о том, что из этого выйдет для наших ближних,— такова сущность этого элемента христианства. Он проглядывает в практическом учении гр. Толстого, только что приведенном: «Делать что можно для своего освобождения от рабства денег», «не приобретать денег, но стараться освобождаться от них», «отдать другим все, что есть лишнее». В этом отношении особепно характеристичны последние слова. Неужели учитель религиозно-нравственного исправления человечества не разглядел весьма сомнительного следствия последнего совета. «Отдать другим» деньги или то, что им соответствует! Но гр. Толстой снова и снова признал деньги «очевидным злом» и «рабством». Неужели же, чтобы спасти свою душу, чтобы избавиться самому от этого «зла», от этого «рабства», граф Толстой преспокойно советует подвергнуть этому «злу» других, «поработить» своих ближних? Неужели отец, который понял — как граф Толстой считает, что он понял,— всю развращающую силу богатства, может, не чувствуя страшного укора совести, отдать это развращающее богатство своим детям, а сам, умыв руки, пойти добывать себе хлеб трудом, сказав себе, что он сделал все, что мог? Неужели всякая передача богатства другому лицу, лишь бы избавиться самому от разврата, им распространяемого, не есть одно из тех возмутительных действий, которые характеризуют самый неисправимый религиозный эгоизм? Нет, великий романист, сказав людям «избавьтесь от развращающего вас и других вашего личного богатства», вы сказали только самую маленькую долю того, что приходится ответить на вопрос: что же нам делать? На этой наивной точке могли остановиться мыслители тому девятнадцать веков, но в настоящее время этого мало. Религиозный эгоизм, заботящийся лишь о своей личной чистоте, о спасении своей личной души, годился для угодников, отшельников и мучеников прошлого, но для тех людей, которые в наше время суть, по выражению JI. Н., приведенному выше, «единственные люди, живущие не животной, а разумной жизнью»,— для тех людей это не иное что, как эгоизм, едва ли не худший того эгоизма, с которым Пилат умывал свои руки, посылая на крест Христа евангельской легенды. Девятнадцать веков истории, три столетия научного мышления, целый век революций, рабочих волнений, промышленных и биржевых кризисов, исследований о положении пролетариата, об отношении между капиталом и трудом не позволяют уже остановиться на этом наивном решении. Наши новые «Ионы», собирающиеся «передать нам истину», должны нам сказать не только: будьте религиозными эгоистами и избавьтесь сами от развращающего вас личного богатства, не заботясь о том, насколько оно сделается элементом столь же или еще более сильной заразы разврата в других руках. Они должны нам сказать еще: как избавиться от этой заразы таким образом, чтобы она перестала быть заразою для кого бы то ни было? Если новые «Ионы», обращающиеся к новым «ниневи- тянам» со своею проповедью, не знают, как ответить на этот вопрос, то их речи пусты и бессодержательны. Они бесполезны для нашего времени. Им остается идти — не в пустыню, а в среду настоящего общества,— чтобы наблюдать, учиться и думать, и еще наблюдать, учиться и думать. Пока они не узнали великого живого слова нового времени, они поняли еще очень немногое в задачах этого времени.

В последнем труде JI. Н. Толстого есть одпа поразительная небольшая сцена. Делая обход «Ржановской крепости», он пришел в квартиру, занятую публичными женщинами, стал задавать одной из них упомянутые выше наивные вопросы, не понимая ее ответов, пока мещанин — хозяин квартиры не вошел и не сказал: «Проститутка», и тут же презрительно к ней обратился, «как говорят с собакой». JT. Н. возмутился и пристыдил его.

«Только что я сказал это, как в той каморке, из которой слышался смех, заскрипели доски кроватей и над перегородкой, не доходившей до потолка, поднялась одна спутанная курчавая женская голова с маленькими запухшими глазами и глянцовито-краспьтм лицом, а вслед за ней другая и еще третья. Они, видно, встали на свои кровати, и все три вытянули шеи и, сдерживая дыхание, с напряженным вниманием, молча смотрели на нас. Произошло смущенное молчание. Студент, улыбавшийся пред этим, стал серьезен. Хозяин смутился и опустил глаза. Женщины все не переводили дыхания, смотрели на меня и ждали. Я был смущен более всех. Я никак не ожидал, чтобы случайно брошенное слово произвело такое действие. Точно поле смерти Иезекии- ля, усыпанное костями, дрогнуло от прикосновения духа и мертвые кости зашевелились. Я сказал необдуманное слово любви и сожаления, и слово это подействовало на всех так, как будто все только и ждали этого слова, чтобы перестать быть трупами и ожить. Они все смотрели на меня и ждали, что будет дальше. Они ждали, чтобы я сказал те слова и сделал те дела, от которых кости эти стали бы сближаться, обрастать плотью и оживляться. Но я чувствовал, что у меня нет таких слов, нет таких дел, которыми бы я мог продолжать начатое...»

Но если гр. Толстой почувствовал тогда, если он чувствует теперь, что у него «нет таких слов, нет таких дел», то разве он вправе говорить: «Нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу»? Говорить, что ему «ясно и несомненно стало», что ему «делать» и что «все другие должны делать»? Или ему кажется, что он только тогда, в 1882 г., не понимал это, а теперь «понимает» на основании своей теории избавиться лично от развращающего богатства и передать «другим» эту заразу, ие заботясь о дальнейшем ее распространении? Мне не хотелось бы думать это.

Поищем у самого гр. Толстого попытки иного решения задачи. Между изречениями JI. Н., приведенными выше как ответ на вопрос «что же нам делать?», замешалось одно, которое я не считаю «случайно брошенным» или «необдуманным» словом, так оно тесно связано со многими другими положениями, приведенными мною выше из «Исповеди» и из труда «В чем моя вера?»; но это изречение указывает на решение поставленного вопроса, оставляющее далеко за собою упомянутую выше точку зрения «религиозного эгоизма». JI. Н. говорит:

«Человек, кроме своего личного блага, должен служить и благу других людей».

Даже в сущности отречение от богатства он предлагает лишь как средство, без которого эта служба «благу других людей» невозможна. Следовательно, можно сказать, что в этом его главная цель; средства для достижения этой цели составляют живое слово, которое может одеть плотью и сблизить мертвые кости современного человечества и вложить в них душу. Христианское учение, как все сложные продукты непосредственной человеческой мысли, не стремилось к строгой логической последовательности, и потому рядом с тою рели- гиозно-эгоистическою заботою о личном спасении, о которой сказано выше, в нем натуры более развитые могли" и могут черпать и учение «положить душу за брата». Именно этот элемент человеческой солидарности, разрастаясь в здоровых и нравственных мыслителях на счет элемента личного спасения души, сообщил христианской нравственности ту прелесть, которая для многих закрывает все низшие и довольно жалкие элементы этой нравственности. Он перешел и в светскую нравственность наиболее развитых людей нашего времени. Он, собственно, как в прошедших трудах JI. Н-ча, так и в последних придает этим трудам то чарующее действие, которому, как мне рассказывали, поддаются многие. Этот элемент солидарности составляет и необходимое дополнение к той теории личного избавления от богатства и жизни собственным трудом, на которую особенно напирает в последнем своем произведении гр. Толстой как на решение вопроса «что же нам делать?» Мы только что заметили, что это учение солидарности высказано и здесь, но слишком затеряно между мотивами более личного, эгоистического характера. Рядом с этим JI. Н. и более прямо говорит, что этим путем он имеет в виду стать «плечо с плечом с рабочим народом». Итак, может быть, позволительно формулировать настоящую его точку зрения таким образом: следует избавиться от развращающего богатых и бедных личного богатства таким путем, который повел бы к прекращению заразы этого личного богатства и к солидарности всех людей, становящихся плечо к плечу, как один рабочий народ.

Но если это так, то дело уже не только в том, чтобы отдать богатство «другим», не заботясь об этих «других» и о последствиях этой передачи. Дело в том, чтобы это богатство перестало быть личным, развращающим, чтобы оно стало орудием солидарности, как богатство коллективное, из которого все черпали бы необходимое и развитию которого как источнику общего благосостояния каждый содействовал бы по мерс своих сил.

Дело не только в том, чтобы отдельные личности, проникнувшись сознанием, насколько богатство развра- іцает их лично и чрез них лично еще других людей, отделались от этой заразы, чтобы быть ей непричастными. Дело в том, чтобы во имя обязанности «борьбы со тьмою» все развитые люди принялись за искоренение этой заразы во всех ее источниках; чтобы они не дозволяли другим заражать друг друга куплею и продажею, развращать своих детей богатым наследством; чтобы они от представления о случайном симптоме общественной болезни, от представления о деньгах, перешли мыслью к пониманию целого патологического организма капиталистического строя и поняли бы, что и деньги, и городская нищета, и деревенская голодуха, и взаимное развращение богатых и бедных, и фатальное недоверие, ненависть, борьба классов — все это суть необходимо связанные между собою симптомы; что надо лечить не симптомы, а самую конституционную болезнь; что личное отречение от заразы личного богатства не исправит общественного зла, которое может быть исцелено лишь всеобъемлющим-социальным переворотом. JI. Н. Толстой и в иовом своем труде подошел к порогу нового общественного строя. Он убедился в бессилии и лицемерии филантропии, в фатально развращающем и сеющем классовый раздор действии личного богатства. От его слов, может быть, многие сердца дрогнули, «как поле смерти Иезекииля, усыпанное костями». Но они ждут иных «слов», иных «дел», «от которых эти кости стали бы сближаться, обрастать плотью и оживляться». Этих слов не сказал еще граф Толстой. Этих дел он еще не сделал.

Еще шаг, и он, может быть, узнает их, и он будет, может быть, в состоянии сказать «слова», сделать «дела». Но сделает ли он этот шаг?

Нашим товарищам мне нечего повторять эти давно усвоенные ими слова: убежденные социалисты давно уже ценою своего личного счастия разносят евангелие солидарности трудящихся во все концы мира. Мне нечего напоминать им и эти дела: социалисты-революционеры ценою своей жизни готовят оживление разъединенных костей капиталистического поля смерти.

Июнь, 1886 г.

<< | >>
Источник: И. С. КНИЖНИК-ВЕТРОВ. П. Л. ЛАВРОВ. ФИЛОСОФИЯ И СОЦИОЛОГИЯ. ИЗБРАННЫ Е ПРОИЗВЕДЕНИЯ В двух ТОМАХ. Том 2. Издательство социально - экономической литературы. «Мысль» Москва-1965. 1965

Еще по теме   IV. «ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?»  :

  1. ЗЕМСТВА BO ВРЕМЯ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ: МЕЖРЕГИОНАЛЬНЫЕ КОНФЛИКТЫ И ПАДЕНИЕ ЦАРИЗМА