К ЯЗЫКОВЕДЧЕСКОЙ ПРОБЛЕМАТИКЕ СОЗНАНИЯ И БЕССОЗНАТЕЛЬНОСТИ
Во второй половине XIX века проблема «бессознательного», как отмечено критическим обозревателем, снискала особую популярность и широко распространилась мысль о необходимости учета этого фактора при рассмотрении самых различных вопросов теории поведения (Бассин, 55).
Среди языковедов названной эпохи вопрос был выдвинут наиболее четко и настойчиво молодым исследователем Бодуэном де Куртенз (1845-1929) и его гениальным учеником Крушевским (1851-1887) Ещё в заключительный период своей научной деятельности Ф. де Соссюр (1857-1913), в связи с выходом книги своего ученика А. Сешеэ (1908), утверждал, что Бодуэн де Кургенэ и Крушевский «ont ete plus près que personne d'une vue theorique de la langue sans sortir des considerations linguistiques pures: ils sont d'ailleurs ignores de la generalite des savants occidentaux» (IV, 45)1, и досадное незнание теоретических положений обоих языковедов неоднократно отмечалось западными языковедами.В своем первом научном исследовании, в варшавской кандидатской работе Заговоры, написанной на этнологическую тему, законченной в январе 1875 г. и опубликованной в 1876 г., Крушевский противопоставил укоренившемуся взгляду на язык как на «продукт сознательной деятельности человека» свое убеждение, что «сознание и воля человека» оказывают на развитие языка «весьма малое влияние».
В начале варшавских студенческих лет Крушевский попытался разобраться в тексте первой университетской лекции, прочитанной в Петербурге Бодуэном в декабре 1870 г. и воспроизведенной в Журнале Мин. Нар. Просв. 1871 г. под заголовком «Некоторые общие замечания о языковедении и языке» (см. ИТ I, стр. 47-77), но при первом знакомстве с этим текстом глубина и широта его мыслей пришлись не по силам новичку, по его же
i Опубликовано в «Бессознательное. Природа, функции, методы исследования.», т. III. Тбилиси. «Мецниераба» 1978 [Примечания составителей здесь и далее отмечаются индексами.
'; ‘’.]1 — были, не выходя при этом за пределы чисто лингвистических соображений, ближе, чем кто-либо другой, к теоретическому взгляду на язык, а, с другой стороны, им незнакома абстрактность западных ученых.
13
позднейшему признанию. Зато пять лет спустя, учительствуя в Троицке, захолустном городке в Оренбургской губернии, и копя таким путем средства на научные занятия под руководством Бодуэна, в то время преподававшего в Казанском университете, Крушевский снова и на этот раз с чутким пониманием перечел ту же лекцию семидесятого года и в сентябрьском письме 1876 г. поведал ее автору о своем «влечении к философским, точнее, логическим воззрениям на лингвистику». Письмо откликается на бодуэновский перечень сил, действующих в языке: «Вот и не знаю, может ли что-либо иное вызвать во мне большее магнетическое тяготение к лингвистике, чем тот бессознательный характер языковых сил. который побудил Вас, как только теперь я подметил, в Вашем перечислении этих сил последовательно присовокуплять термин бессознательный. Мне на радость, это вяжется с мыслью, которая издавна колом засела в моей голове, а именно с идеей о бессознательном процессе вообще, с идеей в корне отличной от точки зрения Гартмана. Именно для выяснения этой разницы я принялся во время каникул за томительное и нудное изучение философии Гартмана в переработке Козлова. Сейчас, разумеется, место Гартмана заняли ученические тетради, но я надеюсь к ним еще вернуться» (см. польский оригинал письма, напечатанный Бодуэном: Szkice, стр. 134).
Уже в магистерской диссертации 1870 г., опубликованной в Лейпциге под заглавием О древнепольском языке до XIV-го столетия и защищенной Бодуэном на историко-филологическом фак. Петербургского университета, одно из основных положений гласит: «При самых даже, по-видимому, простейших процессах, совершающихся в языке, необходимо иметь в виду силу бессознательного обобщения, действием которой народ подводит все явления душевной жизни под известные общие категории» (ИТ I, 46).
В петербургской вступительной лекции Бодуэна, поразившей Крушевского настойчивым упором на роль бессознательных сил, автор обозначает термином силы «общие факторы, вызывающие развитие языка и обусловливающие его строй и состав». В постатейном обзоре отдельные факторы большей частью выделены ссылкой на их бессознательный характер (стр. 58). Такова прежде всего «привычка, т.е. бессознательная память» и, с другой стороны, «бессознательное забвение и непонимание (забвение того, о чем сознательно и не знали, и непонимание того, что сознательно и не могли понимать), но забвение и непонимание не бесплодное, не отрицательное (как в области сознательных умственных операций), а забвение и непонимание производительное, положительное, вызывающее нечто новое поощрением бессознательного обобщения в новых направ-
14
лениях». Стремление к сбережению работы памяти и ее разгрузке от излишка не связанных друг с другом подробностей Бодуэн назовет в дерптском докладе 1888 г. «своего рода бессознательной (nie'swadoma) мнемотехникой (Szkice, 71). Ссылаясь на биологическую аналогию, Крушевский развивает идею учителя об исчезновении как необходимом условии развития и в своем Очерке науки о языке последовательно проводит мысль, что «деструктивные факторы» оказываются «в высшей степени благодетельными для языка» (главы VII, VIII). Через полтора десятилетия вопрос о забвении в качестве закономерной основы языковых преобразований, смело поставленный Бодуэном на пороге его научной деятельности, был вновь подвергнут обсуждению Арсеном Дармстетером (1846-1888) в главе «Oubli on Catachrèse» его пытливой семиотической книги (1886).
«Бессознательное обобщение» охарактеризовано в лекции 1870 г. (ИТ I, 38) как «апперцепция, т.е. сила, действием которой народ приводит все явления душевной жизни под известные общие категории», причем системы категорий языка, «связанные силою бессознательного обобщения», Бодуэн сравнивает «с системами небесных тел, обусловленными силою тяготения», если связь данной языковой единицы с родственными образованиями «забыта в чутье народа», то оно стоит особняком, пока не подвергнется влиянию со стороны «новой семьи слов или же категории форм».
Бодуэн настаивает, что «чутье языка народом не выдумка, не субъективный обман, а категория (функция) действительная, положительная, которую можно определить по ее свойствам и действиям, подтвердить объективно, доказать фактами» (ИТ О, 60), причем и Бодуэн, и вслед за ним Крушевский, во имя терминологической точности предпочитают говорить не о «сознании», а именно о «чутье языка», т.е. о его бессознательном, интуитивном постижении.Если «бессознательное обобщение, апперцепция» согласно классификации Бодуэна, «представляет в языке силу центростремительную», то «бессознательная абстракция, бессознательное отвлечение, бессознательное стремление к разделению, к дифференцированию» подлежит сравнению «с силою центробежною», и «борьба всех вышеперечисленных сил обуславливает развитие языка».
К рассмотрению всех названных сил, действующих в языке, автор возвращается — с новым упором на их бессознательный характер — в разделе «Общий взгляд на грамматику» Подробной программы лекций, читанных Бодуэном в Казанском университете в течение 1876-1877 учебного года (см. ИТ I, стр. 102). при-
15
чем в нем подвергнуты параллельному рассмотрению законы и силы — «статические, т.е. действующие в одновременном положении (состоянии) языка», а также «динамические, обусловливающие развитие языка». В связи с вопросом о влиянии книг «на язык литературно образованного народа» Бодуэн и в казанской программе 1876-77 гг. (102), и в лекции 1870 г. (58 сл.) готов признать еще одну из сил, но при этом «силу не очень могущественную», а именно «влияние на язык человеческого сознания»: «Хотя влияние сознания на язык проявляется вполне сознательно только у некоторых индивидуумов, но все-таки его последствия сообщаются всему народу и таким образом оно задерживает развитие языка, противодействуя влиянию бессознательных сил, обусловливающих в общем более скорое его развитие, и противодействуя с целью — сделать язык общим орудием объединения и взаимного понимания всех современных частей народа, равно как и предков, и потомков.
Отсюда застой в известной степени в языках, подверженных влиянию человеческого сознания, в противоположность скорому и безыскусственному течению языков, свободных от этого влияния».В учении Крушевского (1881 а 5, b 6) «язык представляет нечто, стоящее в природе особняком» в силу соучастия «бессознательно-психических явлений» (unbewusstpsychischer Erscheinungeri), управляемых специфическими законами, и попытка характеристики этих законов, лежащих в основе языковой структуры и ее развития, была наиболее оригинальным и наиболее плодотворным вкладом безвременно ушедшего из жизни языковеда.
Что касается Бодуэна, то в начале века, в отличие от своих же ранних настоятельных ссылок на «бессознательные силы», он стал придавать все большее значение «неопровержимым фактам вмешательства сознания в жизнь языка». По его словам, «стремление к идеальной языковой норме» сопряжено «с участием человеческого сознания в жизни языка», и в частности, «при всяком возникновении языкового компромисса между разноязычными народами» неизбежно проявляется «известная доля сознательного творчества» (статья 1908 г. «Вспомогательный международный язык»: ИТ II, 1 52).
В общем же взгляд Бодуэна на психические основы языковых явлений эволюционировал в сторону сближения между сознанием и бессознательностью: в 1899 г. в конце его доклада краковскому обществу им. Коперника (см, PF 1903, 170-71)сознание уподобляется огоньку, освещающему отдельные стадии психического движения: и бессознательные (nieświadome) психические
16
процессы способны к осознанию (uświadamianie), но их потенциальное сознание фактически отождествимо с бессознательностью (nieświadomośe).
К исходным положениям Бодуэна и Крушевского близко примыкают высказывания Соссюра в эпоху его женевской профессуры: он четко размежевывает «бессознательную деятельность» (I'activite inconsciente) участников речевого общения и «сознательные операции» (operations conscientes) языковеда (II, 310). Согласно Соссюру, «сами по себе термины а и b решительно не способны дойти до сферы сознания, тогда как самое различие между а и b постоянно воспринимается сознанием» (II, 266).
Наброски вступительной женевской лекции, прочитанной Соссюром в ноябре 1891 года, обсуждают участие волевого акта в языковых явлениях, обнаруживая и в сознательной, и в бессознательной воле (dans la volonte consciente ou inconsciente) ряд различных степеней. По сравнению со всеми прочими сопоставимыми актами, характер языкового акта представляется Соссюру «наименее обдуманным, наименее умышленным и в то же время наиболее безличным из всех (le mains reflechi, le moins premedite, en même temps que le plus impersonnel de tous)». При всей широте этих различий, Соссюр в то время признавал действительность только за количественными различиями (difference de degres), сводя качественные различия (difference essentielle) просто к укоренившейся иллюзии (IV, 6).Значительное внимание уделил вопросу о бессознательном факторе в жизни языка основоположник американской антропологии и лингвистики Франс Боас (1858-1942), главным образом в обширном лингвистическом «Вступлении» к первой части многотомной серии Handbook of American Indian Languages (1911). Раздел второй главы, озаглавленный «бессознательность фонетических элементов» (стр. 23-24), открывается напоминанием, что отдельному звуку речи как таковому не дано самостоятельного бытия и что он никогда не входит в сознание говорящего, а существует лишь как составная часть звукового комплекса, передающего определенное значение. Только путем анализа отдельные звуковые элементы входят в сознание (become conscious). Сравнение слов, различающихся всего одним звуком, дает понять, что изоляция звуков является результатом «вторичного анализа».
К вопросу о «бессознательном характере языковых явлений» Боас возвращается в обстоятельном разделе (стр. 67-73) четвертой главы того же «Вступления», посвященной соотношению лингвистики и этнологии и замыкающей обсуждение общелинг-
17
вистических вопросов, от которых последняя, пятая глава (74-83) непосредственно переходит к «Характеристике языков американских». Вышеотмеченный тезис Соссюра о «различии в степени сознательности» между языковым строем и параллельными этнологическими укладами схож с размышлениями Боаса «об отношении бессознательного (unconscious) характера языковых явлений к более сознательным (more conscious) этнографическим явлениям». Здесь налицо, по мнению Боаса, «всего лишь кажущийся (only apparent) контраст; но самый факт бессознательности языковых процессов наводит нас на более ясное понимание этнологических явлений, и нельзя недооценивать важность этой связи... По-видимому, существенная разница между лингвистическими и отдельными этнологическими явлениями состоит в том, что языковые классификации никогда не проникают в сознание, тогда как прочие этнологические явления, хотя и последним большей частью присуще то же бессознательное происхождение (unconscious origin), часто доходят до сознания и, соответственно, дают повод к вторичным толкованиям и переосмыслениям» (67). В числе явлений, переживаемых всецело подсознательно (entirely consciously) индивидуумом и коллективом, показаны примеры из области верований, мод, манер и правил приличия (67-70).
Боас видел преимущество лингвистики в том неизменно бессознательном характере наличных языковых категорий, который позволяет исследовать процессы, лежащие в их основе, не рискуя поддаться превратному влиянию вторичных истолкований. Между тем в этнологии, изобилующей «вторичными объяснениями» (secondary explanations), таковые «в общем совершенно затемняют подлинную историю развития идей» (71).
Именно бессознательная формация грамматических категорий и их соотношений, пребывающих в языке «без необходимости вхождения в сознание», побуждает Боаса направить очередные усилия лингвистики на объективный анализ систематической группировки грамматических понятий (grammatical concepts), характерной для данного языка и для языков данного типа или же данного территориального сообщества: «наличие самых основных грамматических понятий во всех языках должно быть признано доказательством единства основных психологических процессов» (71). Одновременно Боас предостерегает исследователей от беспрестанных эгоцентрических усилий навязать чужеродным языкам более привычную по собственной работе ученого над близкими языками систему грамматических категорий (35 сл.). Проблематика бессознательности занимает еще
18
более значительное место в творчестве Эдуарда Сепира (1884-1939), самого даровитого продолжателя лингвистических и этнологических устремлений Боаса.
В подробном обзоре актуальных вопросов науки о языке The Grammarian and His Language (1924г.) Сепир выступил с тезисом, что «психологической проблемой, наиболее интересующей лингвиста, является внутренняя структура языка в плоскости бессознательных психических процессов» (SW. 152). Если язык располагает известными формальными приемами для выражения каузальных отношений, способность к их восприятию и передаче ничуть не зависит от способности осознать причинность как таковую. Из этих двух способностей вторая наделена сознательным, интеллектуальным характером и подобно большинству сознательных процессов требует более медленного и сосредоточенного развития, тогда как первая бессознательна и развивается рано, без каких бы то ни было интеллектуальных усилий (155). По отзыву Сепира, современная ему психология еще не была в состоянии объяснить ни образование, ни передачу потаенных (submerged) формальных систем, свойственных языкам всего мира. Усвоение языка, в особенности приобретение чутья к его формальной установке (for the formal set of the language), процесс глубоко бессознательный, может при дальнейшем изощрении психологического анализа, пролить новый свет на понятие 'интуиции', которое, вероятно, равнозначно с 'чутьем' к внутренним отношениям (156).
В работе следующего года, поставившей вопрос о системах звуков речи, Sound Patterns in Language (1925 г.), Сепир доказывал, что необходимой предпосылкой понимания фонетических процессов является признание общей моделировки (general patterning) звуков речи. Бессознательное чутье отношений между звуками в языке возводит их в подлинные элементы самодовлеющей системы (a self-contained system) «символически используемых жетонов» (35). Дальнейшее развитие учения о звуковом строе языка помогло Сепиру развернуть в статье 1933 г. о «психологической реальности фонем» теорию бессознательных «фонологических интуиции» и в частности обосновать свой плодотворный тезис, подсказанный годами полевой работы над туземными бесписьменными языками Америки и Африки: не фонетические элементы, а фонемы слышит наивный член языкового коллектива (47 cл.).
Из разысканий Сепира доклад The Unconscious Patterning of Behavior in Society, приготовленный для симпозиума The Unconscious, созванного в Чикаго весной 1927 г., всех шире охва-
19
тил проблематику бессознательности. Автор исходит из предпосылки, что всякое людское поведение как личное, так и социальное, обнаруживает по существу одни и те же разновидности психической деятельности -- как сознательной, так и бессознательной, и что понятия социального и бессознательного друг другу отнюдь не противоречат (544) Сепир спрашивает, отчего мы склонны, хотя бы и метафорически, называть социально бессознательными те формы общественного поведения, о которых нет вразумительных познаний у рядового индивида, и в ответ на свой же вопрос он напоминает, что все те отношения между элементами опыта, которым последние обязаны своей формой и значимостью, оказываются доступны нашему чутью и нашей интуиции в большей степени, чем сознательному рассмотрению (548). Возможно, что в силу ограниченных пределов сознательной жизни всякая попытка подвергнуть даже высшие формы общественного поведения чисто сознательному контролю влечет за собой распад. Глубоко поучительна, в глазах Сепира, способность ребенка усвоить самый сложный языковой строй, тогда как необходим на редкость острый ум аналитика для определения хотя бы отдельных компонентов того неуловимо тонкого языкового механизма, которым в бессознательном процессе играючи овладевает ребенок (549).
Бессознательная моделировка (unconscious patterning) охватывает весь речевой склад, в том числе, наряду с непосредственно значимыми формами, инвентарь звуковых единиц и конфигураций, и принадлежит обиходу рядовых членов языкового коллектива или, согласно фразеологии Сепира, «бессознательных и крайне лояльных приверженцев сполна социализированной (thoroughly socialized) речевой модели». Любопытен заключительный вывод доклада. Сепир полагает, что в «нормальном обороте жизни бесполезно и даже вредно для индивида пестовать сознательный анализ наличных культурных моделей. Этим делом следовало бы поступиться в пользу ученого, чей долг — разбирать подобные модели. Здоровая бессознательность (а healthy unconsciousness) владеющих нами форм социализованного поведения точно так же необходима для общества, как для физического здоровья психическое неведение (или, лучше сказать. — безотчетность) деятельности внутренних органов» (588 сл.).
В последней трети прошлого и в первой трети нынешнего века вопрос о сознании и бессознательности был подвергнут разностороннему обсуждению в трудах ведущих теоретиков лингвистики, что явствует даже из кратчайшего обзора положений Бо-
20
дуэна, Крушевского, Соссюра, Боаса и Сепира. При всей их ценности, не подлежит сомнению необходимость уточненного пересмотра первоначальных предположений.
Лишь в последнее время лингвистика приняла к сведению «метаязыковую функцию» как одну из основополагающих словесных функций. Иначе говоря, непосредственным предметом высказываний может быть языковой код и его составные элементы. Недаром Ф.Ф. Фортунатов (1848-1914) в замечательной лекции 1903 г. на съезде преподавателей русского языка доказывал что «явления языка по известной стороне сами принадлежат к явлениям мысли» (II, 435). Метаязыковые операции составляют важную и неотъемлемую часть нашей речевой деятельности, позволяя при помощи парафразы, синонимики или же посредством эксплицитной расшифровки эллиптических форм обеспечить полноту и точность общения между собеседниками (ср. наш доклад 1956 года Американскому Лингвистическому Обществу — Metalanguage as a Linguistic Problem). Взамен бессознательно автоматизированных способов выражения метаязыковая функция вносит осознание речевых компонентов и их отношений, значительно суживая применимость привычного и повторенного Боасом суждения, будто «употребление языка настолько автоматично, что никогда не возникает повода для проникновения языковых понятий в сознание» и для превращения этих понятий в предмет нашего мышления (68).
В 1929 г. увлекательный ответ исследователя детской речи Александра Гвоздева на коренной, но долго остававшийся в тени вопрос, «как дети дошкольного возраста наблюдают явления языка» (см. 1961, стр. 31-46), повлек за собой богатую, однако все еще далекую от полноты серию показательных материалов на эту тему, как, например, в трудах Чуковского, Швачкина, Капера и Рут Уир. Все эти разыскания и наши собственные наблюдения свидетельствуют о настойчивой «рефлексии над речью у детей»: мало того, первичное усвоение ребенком языка обеспечивается параллельным развитием метаязыковой функции, позволяющей размежевывать приобретаемые словесные знаки и уяснить себе их семантическую применимость. «Чуть ли не каждое новое слово вызывает у ребенка толкование его значения», предупреждает Гвоздев (43) и попутно цитирует типичные детские вопросы и размышления, например, «Сдохла и околела — это одно?» — «Это про людей говорят толстый, а про мост говорит широкий» — «Убирают это значит украшают? — в связи с праздничной елкой наводит вопрос двузначность этого глагола (40). Морфологический анализ проявляется и в детском словотворчестве и в
21
сознательном переводе новосозданной лексической единицы на язык ходовых словосочетаний. — Печка прорешетела». Отец: «Что?» — «Решетом стала она» (Гвоздев, 38).
Метаязыковая компетенция с двух лет превращает ребенка в критика и корректора речи окружающих (Швачкин, 127) и даже внушает ему не одно только «неосознанное», но и «нарочитое противоборство» против «взрослой» речи: «Мама, давай договоримся — ты будешь по-своему говорить полозья, а я буду по-своему: повозья. Ведь они не лазят, а возят» (Чуковский, 62). Осознав уничижительный оттенок суффикса -ка, наблюдаемые Чуковским дети готовы протестовать против расширительного употребления этой морфемы: — «Ругаться нехорошо: надо говорить не иголка с ниткой, а игола с нитой». Или же: «Они коша, потому что хорошая; а когда она будет плохая, я назову ее кошка». В детском «завоевании грамматики» осознание языковых категорий порождает с одной стороны творческие эксперименты над такими замысловатыми морфологическими процессами как видовое противопоставление «вык, вык и привык» (Чуковский, 42), с другой же стороны любопытные результаты порождает усилие осознать связь между формой и идеей грамматического рода. «Луна это жена месяцева, а месяц сходит за мужчину»; «Стол — дядя? Тарелка — тетя!» (Гвоздев, 44). Несколько примеров того же «языкового сознания» дано у Чуковского (44). «А почему папа — он? Надо бы пап, а не папа». «Ты Таня, слуга, а Вова будет слуг». «Ты мужчин!» «Это у Муси если, — царапина, а я мальчик! У меня царап!» «Пшеница — мама, а пшено — ее деточка» (ср. принудительность грамматического рода по отношению к прилагательному принадлежности в народной детской песенке — «На бабью рожь, на мужичий овес, На девичью гречу, На мальчье просо» — со сходной, детообразной оценкой среднего рода).
Осознание голой синтаксической матрицы лежит в основе комической забавы, описанной Гвоздевым: «Мать сидит и вяжет. Отец спрашивает, кто это. Двухлетний Женя ‘явно нарочито’: Папа — ‘Что делает?’ — Писет (пишет) — 'Что?' — Яблык. Очень доволен своими ответами». (39) Минимальный языковой компонент в свою очередь поддается детскому учету; согласно наблюдению Гвоздева (36), ребенок, услышав в разговоре слово дошлый, подает реплику: «Дошлый, а можно ошибиться — дохлый». как бы «предостерегая самого себя от смешения двух созвучных слов», разнящихся всего одним различительным знаком (distinctive feature).
Показательны свидетельства о сознательной наблюдательности малых детей по отношению к звукам и формам, употребляемым
22
сотоварищами разных возрастов, иноплеменными или же выходцами из иной диалектной среды. Наконец, крайне поучительны ссылки наблюдателей на сложный временной состав речевого репертуара малолетних детей, обнаруживающих нередко удивительную память на изживаемые или вовсе изжитые стадии собственного языкового опыта, а с другой стороны проявляющих двоякое отношение к новому, едва лишь приобретенному словесному материалу, т.е. либо охоту к его широчайшему использованию, либо, напротив, недоверие и сдержанность в обращении. Например, на вопрос, почему четырехлетняя дочка, научившись правильно произносить волк, все-таки говорит предпочтительно вов, она отвечает отцу: «Так не так тяжело, не так сердито».
Активная роль метаязыковой функции, хотя и с немалыми переменами, остается в силе на всю нашу жизнь, сохраняя за всей нашей речевой деятельностью неустанные колебания между бессознательностью и сознанием. К слову сказать, плодотворная в данном случае аналогия между онтогенетическими и филогенетическими отношениями позволяет сопоставить чреду смежных стадий детского речевого развития с динамикой языкового коллектива, где очередные, переживаемые изменения доступны осознанию со стороны говорящих. — Доступны, поскольку старт и финиш любого изменения неизбежно проходят сквозь стадию более или менее продолжительного сожительства, каковое налагает и на начальный и на конечный пункт развития реальные стилистические роли. Если, например, языковое изменение состоит в утрате фонологического различия, то в словесном коде эксплицитный зачин развития и его эллиптический финал временно служат двумя стилистическими вариантами общего кода, причем каждый из них доступен возможному осознанию.
Однако в нашем речевом обиходе глубочайшей основы словесной структуры остаются недоступны языковому сознанию; внутренние соотношения всей системы категорий — как фонологических, так и грамматических — бесспорно действуют, но действуют вне рассудочного осознания и осмысления со стороны участников речевого общения, и только вмешательство опытного лингвистического мышления, вооруженного строго научной методологией, в силах подойти к тайнам языкового строя. На нескольких наглядных примерах нами будет показано (см. Structures linguistique subliminales en poesie, в обработке 1973 г., стр. 280 сл.), что бессознательная разработка наиболее скрытых языковых принципов составляет нередко самую сущность словесного искусства, как бы ни подходить к различию между взглядом
23
Шиллера, верившего, что поэтический опыт только начинается mit dem Bewusstlosen, и более радикальным тезисом Гете, утверждавшего бессознательность всего подлинно поэтического творчества и сомневавшегося в значимости всяких авторских рациональных домыслов.
Наблюдаемый лингвистами факт неотступного сочетания сознательных и бессознательных факторов в языковом опыте требует посильной интерпретации со стороны психологов. Можно высказать надежду, что понятие установки, ныне развиваемое грузинской психологической школой, позволит уточнить факт постоянного соучастия двояких компонентов в любой речевой деятельности. Как учил Д.Н. Узнадзе (1886-1950), выдающийся инициатор разысканий «об экспериментальных основах психологии установки», сознательные процессы далеко не исчерпывают всего содержания психики, и кроме этих процессов в человеке совершается нечто иное, что собственно протекает вне сознания и тем не менее оказывает решающее влияние на все содержание психической жизни. Такова так называемая установка, и Узнадзе склонен думать, что без ее участия «вообще никаких процессов как сознательных явлений не существует», и для того, чтобы сознание начало работать в определенном направлении, активная установка оказывается необходима (179 cл.).
Исследуя закономерности установки, А.С. Прангишвили дал ей новое, обобщенное определение: «Установка неизменно выступает как целостная структура с постоянным набором характеристик» (56), и эта формулировка явственно близится к лингвистическому диагнозу.
Считая сознательные и бессознательные переживания соподчиненными и в равной мере необходимыми элементами внутри «единой системы их отношений», А.Е. Шерозия прилагает нам «принцип дополнительности», обоснованный Нильсом Бором, и настаивает на необходимости систематического сопоставления этих двух «коррелятивных понятий» в виду того, что «понятие бессознательного лишено смысла, если брать его независимо от понятия сознания и наоборот» (II, 8). Следуя размышлениям Узнадзе о «специфической языковой установке», Шерозия намечает путь к психологическому объяснению и диалектическому снятию лингвистических антиномий, таких как «двойственность природы слова — его индивидуальность и его всеобщность». В частности, утверждение, что наше слово «всегда носит в себе больше информации, нежели наше сознание способно извлечь из него, ибо в основе наших слов лежат наши бессознательные языковые установки» (Шерозия, II, 446), перекликается с предпо-
24
ложением Сепира, что в широкой мере 'реальный мир' бессознательно строится на языковых навыках каждой данной группы и что не общий мир под разными ярлыками, а скрытое различие миропонимания (distinct worlds) проявляется в несходстве языков (162). Тот же принцип заострен и обобщен вдумчивым учеником Сепира Б.Л. Уорфом (1897-1941), стремившимся проследить влияние расхождений в грамматическом строе языков на различие в восприятии и оценке внешне схожих объектов наблюдения.
В свою очередь с рассуждениями Сепира о необходимости ограничения сознательного анализа в речевом обиходе (см. выше) Шерозия сходится в убедительной догадке: «Если бы мы потребовали от нашего сознания, чтобы оно держало под своею властью все, что происходит в нашем языке и речи , то оно было бы вынуждено отказаться от такой беспрерывной работы» (II, 453)
На «принципе связи» воздвигаемая теория целостной системы отношений между сознанием и бессознательным психическими переживаниями сулит в плане языка новые перспективы и нежданные находки, разумеется, при условии подлинного и последовательного сотрудничества между психологами и лингвистами, направленного к изжитию двух тормозящих помех — терминологической неувязки и упрощенческого схематизма.
Литература:
Басин Ф.Б., Проблема бессознательного (Москва, 1968).
Боас Ф. (F.Boas) «Introduction». Handbook of American Indian Languages, I (Вашингтон, 1911).
Бодуэн де Куртенэ И.Ф. (J. Baudouin de Courtenay), ИБ — Избранные труды по общему языкознанию.
Бодуэн де Куртенэ, И.A., Szkice jezykoznawcze, I (Варшава, 1904).
Бодуэн де Куртенэ И.А., «О psychiczych podstawach zjawisk jezykowych», PF — Przeglad Filozoficzny, IV (Варшава, 1903), 153-171.
Гартман Э. (Eduard v. Hartmann), Философия бессознательного, I-II (Москва, 1873, 1875). Гвоздев А.Н., Вопросы изучения детской речи (Москва, 1961).
Дармстетер A. (A. Darmesteter), La vie des mots etudiee dans leurs significations (Париж, 1886).
Капер В. (W. Kaper), Einige Erscheinungen der kindichen Spracherwerbung im Lichte des vom Kinder gezeigten Interesses für Sprachliches (Groningen, 1959).
Крушевский Н.В. (M. Kruzewski), Заговоры как вид русской народной поэзии. //Известия Варшавского Университета (1876).
25
Крушевский Н.В., Очерк науки о языке (Казань, 1883)
Прангвишвили А.С., Исследования по психологии установки (Тбилиси, 1967).
Сепир Э. (Е. Sapir), SW: Selected Writings (University of California Press), 1949.
Соссюр Ф. (F. de Saussure), Cours de Linguistique generale, критическое издание, ред. Р.Энглер (R. Engler), II (Висбаден, 1967) , IV (там же, 1974).
Узнадзе Д.Н., Психологические исследования (Москва, 1966).
Уир Рут (Ruth Hirsch Weir), Language in the Crib (Гаага, 1962).'
Уорф Б.Л. (B.L Worf) Language, Thought, and Reality (MIT Press, 1956).
Фортунатов Ф.Ф., Избранные труды, II (Москва, 1957).
Чуковский К.И., От двух до пяти (Москва, 1966, 19-ое изд.).
Швачкин Н.Х., Психологический анализ ранних суждений ребенка. Вопросы психологии речи и мышления, // Известия Академии Педагогических Наук. VI (Москва, 1954).
Шерозия А.Е., К проблеме сознания и бессознательного психического, I-II (Тбилиси, 1969-1973)
Якобсон P. (R. Jakobson), Questions de poetique (Париж, 1973).
Якобсон Р. Metalanguage as a linguistic Problem (Budapest, 1956).
26