<<
>>

Глава 12 КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ СФЕРЫ БЕЗЛИЧНОСТИ В ДРУГИХ ЯЗЫКАХ

Рассмотрим некоторые примеры культурологического анализа безличных конструкций в других языках. Как и следовало ожидать, обычно западные авторы не склонны видеть в родных языках отражение каких-то негативных характеристик менталитета своего народа.

Например, один из выдающихся этнолингвистов ХХ в. Л. Вайсгербер на примерах Es hat geschneit (Шёл снег, дословно: Снежило); Es hat sich ausgeschneit (Выпал снег, дословно: Наснежило); Es hat durch die Fenster hereingeschneit (Через окна намело снега); Es wird Abend (Вечереет); Es dammert (Смеркается); Es ist so still (Так тихо); Es rauscht im Keller ([Что-то] шуршит в подвале); Es klingelt (Звенит); Da draufien singt es (Там снаружи поёт); Es ist mir warm (Мне тепло) и других (то есть на безличных конструкциях) показывает динамизм немецкого языка. Под динамизмом он понимает мировосприятие, концентрирующееся не на состояниях, а на процессах, что ведёт к особенно активному употреблению глаголов там, где в других языках достаточно существительного (Weisgerber, 1954, S. 221-225). Вспомним в связи с этим разделение типов мышления на предметное и обстоятельственное, по М. Дейчбейну (см. выше): английский Дейчбейн считал выражением предметного мышления, в чём видел преимущество английского народа, Вайсгербер же видит в немецком выражение обстоятельственного мышления, в чём видит преимущество немецкого народа.

Словенский языковед Ф. Миклошич считал замену личных предложений безличными достоинством языка (Галкина-Федорук, 1958, с. 57). Распространённость безличных и неопределённо-личных конструкций во французском по сравнению с некоторыми другими западными языками, не вызывает у европейских учёных ассоциаций с мифологичностью сознания, иррациональностью и фатализмом. Авторы, затрагивающие данную тему, ищут объяснение этому феномену в сфере социальной, а именно - в скромности и вежливости французов: «Неопределённость [имперсонала - Е.З.] выражает скромность, прямота - невежливость» (Havers, 1931, S.

186-187).

В Исландии популярна точка зрения, согласно которой широкое употребление датива и аккузатива в качестве падежа «реального субъекта» (то есть дополнения безличных предложений в русской терминологии; ср. Мне кажется) объясняется чисто декоративной функцией падежной системы (Thorbjorg Hroarsdottir: “...the case-system has lost most of its real function; it might even be in the present day language for a decorative purpose only”) (Bar6dal, 2001, р. 16). Дативные и аккузативные субъекты являются такими же подлежащими, как и номинативные, или, по крайней мере, близки к ним (Dixon, 1994, р. 121-122; Andrews, 2001, р. 93). Такой подход позволяет избежать культурологических спекуляций на тему иррациональности и фатализма исландского менталитета. Склонность других германских языков к употреблению номинатива в тех случаях, когда в исландском используется датив, генитив или аккузатив, исландские авторы называют «номинативной болезнью» (Bar6dal, Eythorsson, 2003, р. 440), например: “...nominative sickness (NS) involves the replacement of accusative and dative themes by nominatives and is a morphosyntactic levelling of the case which marks the structural subject” (Vincent, Eythorsson, 2003). Исчезновение среднего залога (передаваемого в русском возвратными глаголами) Я. Гримм считал признаком «одичания языка», а его отсутствие - признаком языковой грубости (Grimm, 1898, S. 29). Таким образом, западные учёные не склонны искать в своих языках признаки каких-то негативных характеристик национального менталитета, которые находят в русском.

Общее впечатление от просмотра западной литературы по этнолингвистике заставляет задуматься над тем, где больше отражается менталитет русского народа - в самих безличных предложениях или в постсоветских работах с их описанием. Если западные авторы ищут повод похвалить свой народ, возвысить его над остальными и зачастую за счёт остальных, даже если их доводы будут околонаучными и спекулятивными, то многие русские учёные ищут, скорее, повода для самобичевания.

Определённая параллель усматривается только с немцами, которые после 1945 г. тоже часто прибегали, а отчасти и до сих пор прибегают к довольно жёсткой самокритике, охотно ссылаясь при этом на англо-американские источники[88].

Особенно сомнительны утверждения некоторых постсоветских авторов, будто «фаталистичный» и «иррациональный» русский язык оказывает негативное воздействие на русский менталитет, формирует его и воспроизводит вредные для цивилизационного развития структуры мировосприятия (см. цитату М.В. Захаровой в начале этой работы). Так, Н.Э. Гаджиахмедов пишет, что «нельзя отрицать и того, что грамматический строй языка способен оказывать определённое влияние на наш менталитет и нашу языковую культуру. На это свойство языка указывал Ж. Вандриес, отмечая, что язык может даже изменять склад ума и направлять его. Особенно отчётливо это влияние прослеживается в процессе обучения русскому языку, когда имеешь возможность наблюдать, как, постигая через лексические и строевые особенности языка менталитет и культуру другого народа, ученики обретают дар смотреть на мир глазами русского, что не может не сказаться на их менталитете и социокультурных идеалах» (Гаджиахмедов, 2004). При этом среди особенностей русского языка, влияющих на человека, автор указывает безличные конструкции: «Стремление не выразить субъект действия формой именительного падежа в активной конструкции, не выразить субъект действия вообще, бессубъектные безличные односоставные предложения не просто составляют особую трудность при изучении русского языка в дагестанской аудитории - это черта менталитета русского человека, черта русского национального характера» (Гаджиахмедов, 2004).

А.А. Мельникова выражает уверенность, что «в грамматических категориях может быть заложен определённый способ восприятия мира» (Мельникова, 2003, с. 111). Например, в свободном порядке слов русского языка она видит «укоренённое в бессознательном слое ощущение мира как образования без чётко проработанной и всеобъемлющей структуры» (Мельникова, 2003, с. 117). Автор считает, что в синтаксисе отразилось русское видение иррационального и непредсказуемого мира, в котором с человеком может случиться всё. В различном оформлении множественного числа она видит признак нелогичности русской грамматики (Мельникова, 2003, с. 125-126), игнорируя при этом не только сохранность флексий, но и остатки двойственного числа в русском языке; раньше оно существовало и в английском. Отсутствие артиклей она считает недостатком языка, усиливающим неопределённость картины мира (Мельникова, 2003, с. 127), хотя вместо артиклей в русском используются порядок слов и падежное оформление, о чём она не упоминает. Мельникова вообще приписывает русскому языку особенно обширную категорию неопределённости, выражающую феноменологическое мировоззрение (Мельникова, 2003, с. 130); этот аргумент мы рассмотрим в следующей главе. Наконец, Мельникова цитирует мысли А. Вежбицкой о русском имперсонале (Мельникова, 2003, с. 128-129). Приобретая русский язык в детстве, русский начинает видеть мир через систему координат своего языка, что склоняет его к нелогичным и неконструктивным действиям (Мельникова, 2003, с. 134). В частности, свободный порядок слов, по мнению А.А. Мельниковой, порождает пренебрежение к закону («русский правовой нигилизм»), а также способствует развитию пассивного отношения к жизни, лени, нелогичного мышления и эмоциональности (Мельникова, 2003, с. 135, 149, 152-153, 174).

В утверждениях такого рода угадывается идейное наследие Э. Сэпира и Б. Уорфа (теория «лингвистической относительности»), видевших взаимосвязь между мышлением человека, его представлениями о мире и его родным языком. Эта теория неоднократно проверялась во второй половине ХХ в., и результаты таких опытов обычно её не подтверждали: «В целом эксперименты не обнаружили зависимости результатов познавательных процессов от лексической и грамматической структуры языка. В лучшем случае в таких опытах можно было видеть подтверждение "слабого варианта" гипотезы Сэпира - Уорфа: "носителям одних языков легче говорить и думать об определённых вещах потому, что сам язык облегчает им эту задачу" [Д. Слобин, Дж. Грин - Е.З.]. Однако в других экспериментах даже такие зависимости не подтверждались» (Мечковская, 1998, с. 38). Современный американский исследователь С. Пинкер комментирует гипотезу Сэпира - Уорфа следующим образом: «Идея о том, что мышление есть то же самое, что язык, являет собой пример того, что может быть названо общепринятой нелепостью: утверждение, которое идёт вразрез со всяким здравым смыслом, но в истинность которого все верят, потому что где-то слышали что-то подобное и потому что оно выглядит исполненным глубокого смысла. [...] Нам всем знакомо чувство, когда в процессе произнесения или написания предложения мы останавливаемся и понимаем, что это не совсем то, что мы имели в виду. Чтобы это чувство возникло, должно существовать "то, что мы имели в виду", отличное от того, что мы говорили. Иногда бывает трудно вообще подобрать слова, чтобы выразить мысль. Когда мы слушаем или читаем, мы обычно помним суть, а не конкретные слова, так что должна существовать суть, которая не есть то же самое, что и набор слов. И если мысль зависит от слов, как могло бы появиться новое слово? Как мог бы выучить самое первое слово ребенок? Как мог бы быть возможен перевод с одного языка на другой? [...] ...научных доказательств того, что язык всецело властвует над образом мысли его носителей, не существует. [...] Никто не знает, как Уорф пришёл к своим странным выводам, но этому наверняка способствовали ограниченность и плохой анализ образцов речи хопи [индейский язык, на основе которого Уорф делал выводы о взаимосвязи языка и мышления - Е.З.] и его постоянная склонность к мистицизму» (Пинкер, 1999 б).

После описания некоторых опытов Пинкер приходит к выводу: «Как специалист по когнитивной науке, я могу утверждать, что... мысль не тождественна языку, а лингвистический детерминизм - всеобщее заблуждение» (там же). Пинкер приводит свидетельства, что больные моторной афазией вполне могут мыслить, подобно здоровым людям, вопреки деградации речи, и что глухонемые мыслят без знания какого-либо языка символов (жестов, например). Примечательно, что А.А. Мельникова, не соглашаясь с точкой зрения Пинкера на теорию Сэпира - Уорфа, всё же признаёт её доминирующей в современной лингвистике (Мельникова, 2003, с. 109-110). Интересное высказывание по поводу взаимосвязи языка и мышления можно найти у Г.А. Климова: «Некорректность гипотезы о дологическом характере мышления носителей языков активной типологии не позволяет, в частности, присоединиться к мысли Ф. Маутнера, заметившего в своё время, что логика Аристотеля выглядела бы по-иному, если бы Аристотель говорил не на греческом, а на языке индейцев дакота. Это замечание, по существу предвосхищающее позднее сформулированную гипотезу Сэпира - Уорфа об интенсивнейшем воздействии языка на мышление, в настоящее время теряет под собой всякую почву. Напротив, имеются основания полагать, что в последнем случае Аристотелю было бы в некотором смысле легче прийти к построению своей логической системы, в виду того, что в языках активной типологии отсутствует связочный глагол, с одной стороны, и морфологически маркированное дополнение, с другой» (Климов, 1977, с. 300).

Как полагает Климов, «мышление не может быть сковано спецификой языковой структуры» (Климов, 1977, с. 301). Он ссылается также на слова самого Сэпира, который в своё время категорично заявил, что историческое движение языка связано не с изменениями в передаваемом содержании, а лишь с изменением средств формального выражения (Климов, 1983, с. 151). Взгляды продолжателя дела Э. Сэпира и Б. Уорфа Л. Вайсгербера, по утверждению О.А. Радченко, и так критиковались в отечественной лингвистике чаще, чем работы какого-либо другого автора, а в конце 1970-х пережили «кризис доверия» и в ФРГ, то есть на родине этого учёного (Радченко, 1990, с. 444-445). Разбирая высказывания преимущественно западных авторов о неполноценности или отсталости народов, выразившейся на языковом уровне, Г.А. Климов даёт следующий комментарий: «Признавая существование в речевом мышлении говорящих определённого семантического стимула языкового типа, невозможно разделить восходящего ещё к концепции В. Вундта мнения современных представителей неогум- больдтианства, согласно которому за структурным своеобразием каждого типа стоит некоторый специфический способ мышления их носителей, и несостоятельность которого была очевидна уже для некоторых отечественных типологов 20-40-х годов...» (Климов, 1983, с. 114).

Об отсутствии жёсткой связи между языком и мышлением говорят и данные афазиологии. В 2005 г. в прессе появилось сообщение, согласно которому британским учёным удалось доказать, что афазия не мешает процессам мышления: («Афазия, нарушение работы мозга, приводящее к неспособности воспринимать устную и письменную речь, не мешает процессам мышления», 2005). Ещё в 1978 г. Г. Пойзер в работе об афазии “Aphasie. Eine Einfuhrung in die Patholinguistik” говорил, что отсутствие связи между когнитивными процессами и речью предполагается многими афазиологами (Peuser, 1978, S. 111). Ф. Бенсон и А. Ардила отмечают в книге “Aphasia. A Clinical Perspective”, что предполагавшаяся многими философами прямая связь между языком и мышлением не подтверждается клиническими опытами (Benson, Ardila, 1996, р. 8). В книге описываются случаи сохранения речи при отсутствии мышления (sic) и наоборот. Более того, при обсуждении вопроса умственных способностей больных афазией авторы отмечают, что с помощью специальных невербальных тестов по проверке интеллекта у некоторых афатиков было подтверждено совершенно нормальное мышление (Benson, Ardila, 1996, р. 338). Соответственно, больные афазией могут адекватно воспринимать внешний мир при разрушенной речи. Поэтому едва ли русский язык столь опасен для мышления его носителей, даже если мы предположим, что язык является «самым важным средством социализации и передачи культуры» (Bartens, 1996,

S.              146). Основа человеческого мышления (или же его глубинная структура) невербальна, а потому многочисленность или отсутствие безличных конструкций никак не влияет на отношение человека к жизни, его систему ценностей и/или его поведение.

К сожалению, типология языков уже не первый век является предметом околонаучных спекуляций, заключающихся главным образом в возвеличивании собственной культуры и принижении остальных. В работах такого рода трудно найти какие-либо конкретные аргументы, факты, цифры и результаты эмпирических исследований; всё это подменяется демагогией и поверхностными аналогиями. Например, А. Фуллье приписывал французскому языку особую склонность к восприятию и передаче демократических, либеральных и республиканских идей, якобы выраженную в аналитическом строе (и это при том, что древнейшая из сохранившихся в мире демократий - исландская, чему ярко синтетический исландский язык, очевидно, не помешал). Крайне оригинальны и его взгляды на природу аналитичности: «Потребность в наречии, наиболее пригодном для общественных сношений, была одной из причин, сделавшей французский язык до такой степени аналитическим, а вследствие этого точным, что всякая фальшь слышна в нём, как на хорошо настроенном инструменте. Это - язык, на котором всего труднее плохо мыслить и хорошо писать. Француз выражает отдельными словами не только главные мысли, но и все второстепенные идеи, часто даже простые указания соотношений. Таким образом мысль развивается скорее в её логическом порядке, нежели следует настроению говорящего. Расположение слов определяется не личным чувством и не капризом воли, под влиянием которых могли бы выдвигаться вперед то одни, то другие слова, изменяя непрерывно перспективу картины: логика предписывает свои законы, запрещает обратную перестановку, отвергает даже составные слова и неологизмы, позволяющие писателю создавать свой собственный язык. В силу исключительной привилегии, французский язык один остался верен прямому логическому порядку, чужд смелых нововведений, вызываемых капризом чувства и страсти; он позволяет без сомнения маскировать это рациональное строение речи путём самых разнообразных оборотов и всех ресурсов стилистики, но он всегда требует, чтобы оно существовало: "Тщетно страсти волнуют нас и понуждают сообразоваться с ходом ощущений; французский синтаксис непоколебим". Можно было бы сказать, что французский язык образовался по законам элементарной геометрии, построенной на прямой линии, между тем как остальные языки складывались по формулам кривых и их бесконечных видоизменений» (Фуллье, 1899).

Ф. Кайнц считал аналитический строй признаком склонности к экономности, целеустремлённости и практичности соответствующего народа (Langenmayr, 1997, S. 325). Г.Д. Гачёв видел в строгом порядке слов языков аналитического строя выражение дисциплины в гражданском обществе и разделения труда между индивидами (Мильцин, 2002, с. 64). Современный немецкий лингвист Г. Юнграйтмайр склонен согласиться со следующим высказыванием английского лингвиста Е. Стетивэнта, сделанным ещё в 1917 г.: «Чёткому мышлению способствует относительно полный анализ мысли, и чем более аналитичен язык, тем полнее сможет носитель языка анализировать свои мысли» (E.H. Sturtevant, цит. по: Jungraithmayr, 2004, S. 483). В. Хаферс описывал системы флексий синтетических языков как «тормозящий балласт», характерный для диких народов. В «культурных языках» такие системы заменяют на более удобные, простые и унифицированные, поэтому малочисленность флексий, как он полагал, следует расценивать как символ прогресса (Havers, 1931, S. 170, 192; cp. Jespersen, 1894, р. 347-349). Заметим, что обычно на Западе тот или иной язык объявляли примитивным из-за его простоты[89] (отсюда общее название kindergarten languages (детсадовские языки) для креольских языков), в этом же случае Хаферс усмотрел признак примитивности в сложности (!) языков типа русского, то есть язык может быть проще английского или сложнее, но в любом случае его записывают в примитивные.

Датский англист О. Есперсен, как и многие другие, видел прогресс языка в его движении к аналитическим формам (Jespersen, 1894, р. 14; Гак, 2003), что, возможно, обусловлено чрезвычайной аналитичностью датского (cp. Гухман, 1973, с. 358). Развитость флективных форм он называл «не красотой, а уродством» языка (Jespersen, 1894, р. 14), так как флексии неэкономичны, нерегулярны (имеют множество исключений), трудно запоминаются взрослыми и детьми, требуют чрезмерных затрат энергии на кодирование грамматических категорий, мешают акцентированию отдельных элементов высказывания (sic), обладают чрезмерной конкретностью, могут мешать свободе и точности мысли, перегружают память (Jespersen, 1894, р. 18-26). Наконец, флексии мешают использованию пассива от глаголов с дативными и предложными дополнениями (Jespersen, 1894, р. 31), причём о компенсирующем этот «недостаток» имперсонале он ничего не говорит. Упрекая лингвиста Ф. Мюллера в том, что тот возвеличивает свой родной язык - относительно синтетический немецкий - за счёт контраста с «примитивным» аналитическим языком готтентотов (этническая общность на юге Африки), Есперсен по сути поступает так же, возвеличивая английский и прочие аналитизированные языки за счёт синтетических (Jespersen, 1894, р. 20-21). Есперсен критиковал также языки классного строя, обращая внимание на непрозрачность классов и «ненужные» повторения приставок, маркирующих классы (Jespersen, 1894, р. 40-53). На это можно возразить, что постоянные повторения артиклей и вспомогательных глаголов в английском кажутся представителям языков других типов не менее излишними. Многие западные учёные приписывали аналитическому строю особую логичность и эффективность использования языковых средств, от чего, однако, уже начали отказываться в последние десятилетия[90].

Примечательно, что авторы из среды этнолингвистов, воспевающие английский, французский и прочие аналитизированные европейские языки как воплощение различных достоинств их носителей (логичности, рационализма и т.д.), не переносят те же характеристики на китайский, хотя в среде лингвис- тов-типологов уже давно было подмечено, что процесс аналитизации наверняка типологически максимально приблизит современные европейские языки к языкам изолирующего строя типа китайского (ср. Тромбетти, 1950, с. 164; Иванов, 2004, с. 45; Зеленецкий, Монахов, 1983, с. 8; Климов, 1983, с. 139-140; Hinrichs, 2004 b, S. 19; Haarmann, 2004, S. 71; Jespersen, 1894, р. 79). Сверхана- литичный африкаанс уже сейчас начали относить к изолирующим языкам, как и некоторые креольские языки на индоевропейской основе, а сам английский - к переходной стадии основоизолирующе-агглютинативных языков (Панфилов, 2002; cp. Зеленецкий, Монахов, 1983, с. 6; “Encyclopedia of Language and Linguistics”, 2006, р. 8206). Именно в китайском все те мнимые достоинства, которые якобы отразились в английском, уже сейчас выражены в значительно большей мере, в том числе слабая развитость имперсонала. Более того, они же отразились и в самых «примитивных» из существующих языков, на которых говорят дикие племена Африки (бантоидные языки): в них также широко развита конверсия, преобладает изоляция, часто употребляется редупликация, слабо развита морфология и, соответственно, ярко выражены черты аналитизма. Речь идёт о языках нейтрального типа, то есть типа ещё более древнего, чем описанный выше активный (ср. Панфилов, 2002). Похожие характеристики можно встретить и в языках других африканских племён: так, в языках семьи ква слова часто односложны, глаголы формально редко отличаются от существительных, встречается множество омофонов, построение новых слов осуществляется чаще посредством словосложения, чем деривации (Hellinger, 1985, S. 145).

Соответственно, для английского и подобных ему языков некоторыми типологами был введён термин «регрессивное развитие», обозначающий возвращение к первоначальной стадии путём аналитизации, cp. «Возможность регрессивного развития (в обратной последовательности типов) выражается в аналитизации и движении к нейтральному строю. По такому пути пошли профлективные ныне романские, голландский и некоторые другие германские, болгарский и македонский, иврит (все номинативные), агглютинативные армянские, новые индоиранские (номинативные и с чертами эргативно- сти) и нейтральные изолирующие креольские, а также типологически сходные с ква языками датский, шведский, норвежский, английский и африкаанс» (Панфилов, 2002).

Носители синтетических языков также не всегда остаются объективными при описании языков аналитического строя. Например, И.И. Давыдов, автор «Опыта общесравнительной грамматики русского языка» (1854), охарактеризовал различия между аналитическими западными языками и синтетическим русским следующим образом: «Мы не имеем надобности в членах [= артиклях - Е.З.] при именах, иногда в местоимениях при глаголах, в предлогах в замену падежей, в глаголах вспомогательных, между тем как новые европейские языки слабы, вялы, растянуты оттого, что исполнены длинными вспомогательными речениями, членами, подвержены необходимости употребления местоимений при глаголах. Сверх того, язык наш любит причастия, подобно греческому, и пользуется свободным словорасположением... Связь предложений, в других языках у глагола "есмь" состоящая, у нас по большей части опускается...» (Давыдов, 1854, с. 466).

Таким образом, автор перечислил практически все основные отличительные черты синтетических и аналитических языков, при этом зачислив признаки синтетизма в достоинства русского языка. В той же книге он доказывает, что русский благозвучнее английского и французского (Давыдов, 1854, с. 470), что иностранные слова «феномен», «факт», «цивилизация», «прогресс», «мораль», «кризис», «эффект», «концентрировать» и «концепция» «должны быть изгоняемы», так как введены без всякой надобности (Давыдов, 1854, с. 474), что синтетические языки (славянские, греческий, некоторые германские, латынь) совершеннее языков, где мало или нет окончаний (типа китайского) (Давыдов, 1854, с. 12), что «склонения, сходные с греческими и латинскими, придают языку гладкость и связность, такие достоинства, которые не могут быть там, где члены и предлоги, употребляемые в замену падежей, разрывают речь и вредят текучести слова» (Давыдов, 1854, с. 463) и т.д.

Когда в языкознании практически безраздельно доминировали немцы, вершиной развития провозглашались флективные языки типа немецкого, латыни и санскрита. Об этом, в частности, писал в начале ХХ в. Э. Сэпир: «В своём огромном большинстве лингвисты-теоретики говорили на языках одного и того же определённого типа, наиболее развитыми представителями которого были латинский и греческий, изучавшиеся ими в отроческие годы. Им ничего не стоило поддаться убеждению, что эти привычные им языки представляют собою "наивысшее" достижение в развитии человеческой речи и что все прочие языковые типы не более, чем ступени на пути восхождения к этому избранному "флективному" типу. Всё, что согласовывалось с формальной моделью санскрита, греческого языка, латыни и немецкого, принималось как выражение "наивысшего" типа; всё же, что от неё отклонялось, встречалось неодобрительно, как тяжкое прегрешение или, в лучшем случае, рассматривалось как интересное отступление от формы» (цит. по: Кацнельсон, 1940, с. 64).

Соответственно, языки типа китайского объявлялись примитивными, а переход от синтетического строя к аналитическому приравнивался к деградации (Кацнельсон, 1940, с. 64-66). Так, А. Шлейхер, немецкий лингвист XIX в., считал аморфность, агглютинативность и флективность последовательными этапами развития языка, как можно видеть из его основного труда “Compendium der vergleichenden Grammatik der indogermanischen Sprachen” (Рифтин, 1946, с. 19; Jespersen, 1894, р. 6-7, 115-121). Постепенно с развитием европейского национализма центр тяжести перемещался с древних языков на современные, причём на языки только тех держав, которые оказывали наибольшее влияние на мир: Англия, Франция, США, Германия (Muhlhausler, 1986, р. 22). Теперь уже их языки объявлялись образцовыми, а все отклонения от них - неестественными и тормозящими развитие. Немецкий язык благодаря своему промежуточному статусу между синтетическими и аналитическими языками в XIX в. хвалили за синтетичность, а в ХХ в. - за аналитичность, противопоставляя его «примитивным» языкам противоположных типов.

Советский исследователь С.Д. Кацнельсон следующим образом критиковал языки аналитического строя: «С другой стороны, ошибочно мнение, будто нефлективная морфология отличается особой простотой и удобствами и будто она возвышается над морфологией флективного типа. Этот взгляд, распространённый в современной буржуазной лингвистике (последователи Есперсена), лишён всякого фактического основания и имеет своим единственным источником стремление лакейски угодливых буржуазных языковедов "обосновать" империалистический тезис об "особых правах" малофлективного английского языка, как наиболее, мол, "технизированного" и "удобного" языка, на мировое распространение. Сторонники этой антинаучной, насквозь фальшивой точки зрения сознательно игнорируют или слепо не видят того, что строй языка с преобладанием в нём элементов нефлективной морфологии, основанной на использовании словопорядка, служебных слов и т.д., отнюдь не отличается простотой и последовательностью выражения грамматических значений. Строй языка с преобладанием в нём нефлективной морфологии распадается на многие частные морфологические области, - морфологию словопорядка, морфологию служебных слов, морфологию словосложения, морфологию интонации и ударения и т.д., пёстро переплетающихся между собой и представляющих весьма запутанное сочетание форм. Исследование синтаксиса в собственном смысле этого слова, рассмотрение грамматических категорий в их органической увязке с категориями мышления, является в таком языке часто более сложным делом, чем в языке с преобладанием флексии. Здесь обнаруживаются свои специфические трудности при переходе от морфологии к синтаксису. Не случайно грамматики языков с преобладанием нефлективной техники (как, например, китайского или английского) разработаны в недостаточной степени» (Кацнельсон, 1949, с. 44-45).

Аргументы Кацнельсона, возможно, вполне отражают действительность, но способ аргументации, тон, которым преподносятся факты, едва ли вызовет доверие к автору у современного читателя. В заслугу русским авторам, в том числе Кацнельсону, можно, по крайней мере, поставить то, что они не пытались доказать неполноценность носителей аналитического строя. Более того, Кацнельсон критикует и авторов, возносящих синтетический строй (Кацнель- сон, 1949, с. 43-44). После подробного рассмотрения данной темы он приходит к выводу, что «рассуждения буржуазных языковедов о превосходстве одного морфологического строя над другим и их стремление по чисто формальным основаниям возвеличить один язык за счёт других смехотворны и вздорны...» (Кацнельсон, 1949, с. 46).

Г.А. Климов в книге по истории типологических исследований пишет о преемственности между русскими учёными XIX в. и советскими учёными в плане весьма сдержанного отношения к представлению о якобы отражённом в морфологическом развитии языков прогрессе человеческого общества. Климов, например, приводит слова Н.Г. Чернышевского, который полагал, что морфологическая классификация языков, будучи основана на чисто формальных критериях, «имеет только техническое специальное значение» и «для истории народов... не представляет никакой действительной важности» (Климов, 1981, с. 16). Климов отмечает резко отрицательное отношение советских учёных к теории Есперсена о прогрессе языка, измеряющегося по элементам языковой техники (Климов, 1981, с. 29). Основной причиной аналитизации советские учёные считали интенсивность языковых контактов. Климов приводит, например, следующую цитату того же Кацнельсона: «...для победы аналитического строя необходимо стечение обстоятельств более или менее случайное для истории языка в целом. Если в силу определённых конкретно-исторических причин обстоятельства этого рода в большей мере сопутствовали, скажем, истории английского и персидского языков и в меньшей мере - русского и немецкого, то можно ли видеть в этом проявление внутренних закономерностей развития языка и превращать результат воздействия таких причин на формальный строй в общее мерило прогресса?» (цит. по: Климов, 1981, с. 31). По мнению А.В. Десницкой, «индоевропейский флективный строй... представляет собой вовсе не закономерный этап по пути морфологического "прогресса", а результат конкретно-исторических условий языковых смешений, обусловивших пестроту грамматических показателей, а также их фонетическую редуцированность, соединяющуюся с утратой, затемнением их некогда самостоятельного лексико-грамматического значения» (цит. по: Климов, 1981, с. 31).

Климов обращает внимание на одно обстоятельство, заслуживающее особого внимания в рамках этой книги. Он отмечает, что решающую роль в развитии теории эргативного и активного строя, как и в преодолении теории о пассивности эргативного строя, сыграл отказ от европоцентризма в 1920-е гг. Благодаря тому, что советские учёные перестали описывать эргативные языки по лекалам своих западных коллег, именно в СССР теория эргативности продвинулась значительно дальше, чем на Западе (Климов, 1981, с. 25-26, 47-48). Если в работах по другим направлениям лингвистики опыт российских и советских учёных обычно игнорируется, то именно в трудах по деноминативному строю, изданных в последние десятилетия за рубежом, нередко можно найти ссылки на Климова и других советских типологов.

Аналогично складывалась ситуация с изучением ностратических языков. Под давлением американских лингвистов на Западе вплоть до 1990-х гг. данная тема считалась антинаучной, ею занимались только советские учёные (Bomhard, Kerns, 1994, р. 1). Сейчас же не выходит ни одного издания по ностратическим языкам, не цитирующего труды А.Б. Долгопольского и В.М. Иллич-Свитыча. К. Ренфрю, например, сетует в предисловии к одной из книг Долгопольского, что значительная часть работ по ностратическим языкам доступна только на русском языке (Dolgopolsky, 1998, р. VII). 1990-е гг. в России, напротив, ознаменовались возвращением к самому радикальному европоцентризму (помноженному на «америкоцентризм») и забвением трудов советских учёных. Иначе нельзя объяснить, почему в многочисленных работах по связи имперсонала с категориями национального менталитета обычно ни слова не говорится о языковой типологии и деноминативном строе индоевропейского праязыка, почему серьёзное исследование исторических и типологических факторов подменяется поверхностными сравнениями и неизменными ссылками на один и тот же источник (работы А. Вежбицкой). Характерно, что ни один другой западный учёный не разделил, насколько нам известно, её мнения, так что её работы уже не одно десятилетие стоят особняком и не вписываются в общий контекст научных исследований по данному вопросу.

Склонность русских учёных именно к работам Вежбицкой и полное игнорирование работ, скажем, У. Лемана можно в какой-то мере объяснить тем, что несколько книг Вежбицкой вышло на русском языке. Нельзя, однако, объяснить, почему были проигнорированы все остальные книги на ту же тему, в том числе таких знаменитых учёных, как Г.А. Климов, M.M. Гухман,

С.Д. Кацнельсон, И.И. Мещанинов, Т.В. Гамкрелидзе и В.В. Иванов. Более того, ни один из десятков авторов, пишущих о русской пациентивности и иррациональности, очевидно, не консультировался с сопоставительными грамматиками (по крайней мере, на них никто не ссылается), из которых можно было бы выяснить, например, что «пациентивность» русского имперсонала компенсируется «пациентивностью» английского и немецкого пассива. Никто не обратил внимание, что А. Вежбицкая для подтверждения своих тезисов о русском национальном характере зачастую ссылается на откровенно конъюнктурных авторов, писавших работы для американцев времён «холодной войны». Например, минимум в трёх книгах (“Understanding Cultures through their Key Words”, “Cross-Cultural Pragmatics: The Semantics of Human Interaction” и “Semantics, Culture, and Cognition: Universal Human Concepts in Culture”) она приводит в библиографии путевые заметки Х. Смита “The Russians” (Smith, 1976), в которых картина жизни русских в СССР и русский национальный характер искажены прямо-таки гротескно. Минимум в двух книгах (“Semantics, Culture, and Cognition: Universal Human Concepts in Culture” и “Emotions across Languages and Cultures: Diversity and Universals”) Вежбицкая ссылается на американского исследователя русского национального характера Дж. Г орера, известного вульгаризаторским подходом в этнопсихологии. Например, ему принадлежит известная «теория», что русская покорность и склонность к авторитарности связаны с тем, что русских сильно пеленают в детстве, а краткие периоды активности русского народа объясняются тем, что младенцам позволяют лишь изредка двигаться (ср. Мельникова, 2003, с. 11-12).

Таким образом, уже третий век различия между аналитическими и синтетическими языками инструментализируются в некоторых околонаучных теориях, доказывающих неполноценность того языкового типа, который противостоит типу родного языка их авторов. Если автор такой теории говорит на синтетическом языке, то неполноценным объявляется аналитический строй, если на аналитическом - то синтетический. 1991 г. в данном отношении является своеобразным Рубиконом для русской лингвистики, после перехода которого отечественные авторы вместо нейтрального рассмотрения фактов начали охотно перенимать аргументацию иностранных учёных, выискивая в русском исключительно негативные стороны, а в западных языках, соответственно, - исключительно позитивные. Это явление имеет параллели и в других науках, особенно в истории, культурологии и социологии. Вместе с западничеством политическим вернулось и западничество научной мысли, на которое сетовали и отечественные учёные дореволюционного периода[91], а отсюда - и некритическое восприятие импортируемых идей без серьёзной проверки их научной ценности.

<< | >>
Источник: Зарецкий Е. В.. Безличные конструкции в русском языке: культурологические и типологические аспекты (в сравнении с английским и другими индоевропейскими языками) [Текст] : монография / Е. В. Зарецкий. - Астрахань : Издательский дом «Астраханский университет»,2008. - 564 с.. 2008

Еще по теме Глава 12 КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ СФЕРЫ БЕЗЛИЧНОСТИ В ДРУГИХ ЯЗЫКАХ:

  1. 3. Потребности социального существования и личность
  2. Глава 1 ОТ ЛИНГВОКОНЦЕПТОЛОГИИ К ЛИНГВОИДЕОЛОГИИ
  3. ОГЛАВЛЕНИЕ
  4. Имперсонал как наследие дономинативного стро
  5. 2.3. Характеристики активных языков
  6. Причины высокой частотности пассива в английском языке
  7. Глава 12 КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ СФЕРЫ БЕЗЛИЧНОСТИ В ДРУГИХ ЯЗЫКАХ
  8. Коллективизм