«Ничто» не ничтожится
Мария Мацевич
Один китайский монах с великой радостью праздновал день рождения гуру. Люди удивлялись, чей же день рождения он отмечает, если ранее всегда утверждал, что у него никогда не было гуру, так как в учителе он не нуждается.
Зачем же тогда это празднование? Монах попросил не задавать ему вопросов, но люди продолжали настаивать: «Сегодня День Гуру. Но разве у тебя есть гуру?» Монах ответил: «Не ставьте меня в затруднительное положение. Скажите спасибо, что я пока еще не рассердился».Но чем больше он хранил спокойствие, тем назойливее становились люди: «В чем дело? Что ты празднуешь? — ведь сегодня День Мастера, а разве у тебя есть мастер?» Монах отвечал: «Раз уж вы так любопытны, я должен что-то ответить. Сегодня мне вспомнился человек, некогда отказавшийся быть моим гуру, потому что, прими он меня тогда в качестве ученика, я бы сбился с Пути. Помню, я был зол на него, но сегодня с огромной благодарностью хочу склониться перед ним. Пожелай этот мудрец, он стал бы моим гуру, потому что я сам просил его об этом, но этот человек отказался». Люди удивились еще больше: «За что тогда благодарить, если он отказал тебе?»
Монах отвечал: «Достаточно сказать, что, не став моим гуру, этот человек сделал для меня то, что не под силу ни одному учителю. Следовательно, моя благодарность этому человеку удваивается. Согласись он, мы оба стали бы что-то брать, а что-то отдавать. Я бы коснулся его ног, предлагая свое благоговение и преданность, и тогда сделка была бы заключена. Но он не нуждался в почитании, и он не стал моим гуру. Поэтому я дважды обязан ему. То, что он сделал, было абсолютно односторонним действием: он дал, а я не смог даже поблагодарить его, потому что он не оставил мне ни малейшего шанса».
Бхагаван Шри Раджниш. В поисках Кундалини
Европейская культура освоила и укоренила в свою ткань понятие «бытие», став пассивной жертвой его семантической роли.
В китайской же культуре, напротив, подобная грамматическая структура вообще отсутствует. Чжан Дун-сунь («Китайская логика», 1969 г.) рассуждал о том, что отсутствие в китайском языке связки «быть» (есть) влечет за собой отсутствие идеи тождества, китайцы интересуются только взаимодействиями и их не «тревожат» субстанции1. Вместо термина «бытие» китайскому мироощущению свойственно «наличие-обладание», а «небытие» транспорируется в «отсутствие-неимение». Возможно, изначально миру было присуще «бытие-обладание», а далее, уже в процессе эволюции, европейская культура сконцентрировалась на бытии в онтологическом аспекте, восточная культура — на бытии «аксиологическом».И если в античной философии добро, красота, истина, единое были понятиями одного порядка, то затем познавательные и оценочные суждения разделились. Оценочная деятельность стала рассматриваться в качестве особого типа деятельности, отличающегося от деятельности познавательной, а иногда и являющейся условием последней. В современной культуре, как бы прочно мы ни были убеждены в том, что ценности обладают независимой от нас значимостью и придают нашему существованию объективный смысл, чаще всего они доступны простому обывателю лишь постольку, поскольку обнаруживаются в действительных, гарантированных повседневных и социальных благах.
Теоретический взгляд на ценность должен зависеть от умения пережить нечто как ценное. И так как творчество ценностей прежде знания, то восточная культура и европейская (в ранних периодах развития) имплицитно выступали сотворчеством ценностей. Восток репрезентировал невозможность становления ценности продуктом познавательного процесса. Наоборот, сам познавательный процесс исходил из ценности.
Правда, вера в прогресс, в тотальность рационального устройства мира перестала к концу ХХ в. быть всеобщей догмой и для европейской цивилизации. Целый ряд ученых, эпистемологов поставили под сомнение кумулятивный характер ее эволюции. Выясни-
1 Духовная культура Китая: энциклопедия: в 5 т.
М.: Вост.Лит., 2006. Т. 1. С. 121.
лось, что прогрессирующая «рационализация», «материализация» отнюдь не являлись нормами порядка вещей, а скорее наоборот, ознаменовали собой разрыв, духовную деградацию. Как подчеркивалось в большинстве работ Р. Генона, то, что «мы» называли Возрождением, Новым временем, на самом деле оказалось профанацией, симуляцией, сведением духа, сакрально истинного знания к низшим уровням эмпирического и аналитического изучения фактов. Кроме того, с появлением А. Шопенгауэра, С. Киркегора, Ф. Ницше, А. Камю, М. Фуко дискурс рациональности стал вытесняться дискурсом безумия. Однако на поверку дня и любое индивидуальное, иррациональное сопротивление перестало быть маргинализированным, превращаясь в «сети», среду максимальной множественности и безграничной сингулярности. Граница между рациональным и иррациональным трансформировалась в диалектику дивергенции-конвергенции «общества контроля» и биовласти.
До недавнего времени материя, рациональность были вполне категориально определены, составляя концептуальный базис многих идеологических учений. Сегодня ученые больше не настаивают однозначно на подобной точке зрения, так как есть бесчисленное множество материальных явлений, которые недоступны нашим ощущениям. Познаваемый объект и окружающая среда не существуют как изначальная заданность, а выступают как продукт «различения».
Еще Г.В. Лейбниц рассматривал необходимо истинное высказывание как высказывание, истинное во всех возможных мирах, при всех обстоятельствах, при любом направлении событий. Пафос рассуждений такого типа свидетельствует о том, что абсолютной истины нет, она зависит от наблюдателя и свидетелей событий. В современной логике сегодня существует раздел, анализирующий свойства высказываний с пустыми (необозначающими) терминами. Описанная логика называется «свободной» и она действительно свободна от экзистенциальных допущений. В свободной логике допускается использование таких сингулярных терминов, которые не имеют референтов в области интерпретации.
Проблема рациональности в пространстве современного глобализирующегося мира есть не только проблема гносеологических стратегий, но также и аксиологической, нравственной практики. Мудрость вообще не может быть сведена только к рациональнопонятийным структурам сознания. Для А. Камю разум был способностью не доводить до конца то, что мы думаем, иррациональное служило границей рационального, а то в свою очередь наделяло его соответствующей мерой. А. Шопенгауэр, А. Камю и, в частности, Л. Шестов подчеркивали, что мораль, нравственность ни в коем случае не должны быть подчинены гнету рациональной диктатуры, в противном случае они перерастают в средство осуждения «другого», всеобщую обязательность осквернения инаковости, и на поверку мы имеем практическую тотальность рационализации дискурса мести.
Сегодня мир повседневности захлебнулся фантастикой, магией, фанатизмом. Но в нем не может быть «чуда». Ницшеанское «Бог умер» стало не только трагедией христианского мира, но, прежде всего, смертью европейского рационализма. Сущность этой смерти и конца заключается в страстной жажде «чуда» при осознании его полной невозможности в повседневном мире XXI столетия. Следует учесть, что, как пишет современный российский композитор В.И. Мартынов, «конец, не являющийся чудом, не есть настоящий конец. Для того, чтобы убедиться в этом, нужно вспомнить, что антитезой чуда является обыденность. Обыденность, согласно словарю Даля, есть од- нодневность или нечто длящееся один день, а это значит, что обыденность таит в себе понятие времени или срока. Но окончание дня или срока не означает никакого чуда, ибо вслед за окончившимся днем наступает новый день. Последовательность дней или обыденностей образует последовательность, включающую в себя сколь угодно большое количество концов, но все это будут концы обыденности или обыденные концы. Концом повседневности вообще или обыденности в частности может быть только чудо»[21]. Таким образом, мы обречены на обыденность, на «повседневность».
С точки зрения российского философа-политолога С. Корнева, «постмодернизм» дает восточному человеку шанс победить западную культуру в самом себе, победить западную рациональность, деформирующую его сознание, с помощью западного же противоядия. В книге «Трансгрессивная революция» С. Корнев[22] показывает, что «постмодерн» имеет два лица — восточное и западное. То, что на Западе является саморазрушением, на Востоке выглядит как освобождение и возвращение к себе. Корнев эксплицирует очень интересный формальный парадокс: в эпоху «постмодерна» разрушение целостности, деструкция и фрагментация одной культуры (западной) позволяет всем остальным культурам, ранее ею подавлявшимся, наконец-то эту целостность обрести, избавиться от искусственного расчленения на сектора, фрагменты и принять свою исконную форму.
Китайская философия, как и китайская культура в целом, никогда не знала, что такое «небытие». Небытия нет, есть «сверхнебытие», «отсутствие отсутствующего». В «небытии небытия», как в просвете, разверзается, открывается громадное. Здесь имеет смысл зафиксировать момент «полного», «всякого» отсутствия, отсутствие наличия даже каких-либо следов самого отсутствия. Но, отвлекаясь от этимологической путаницы, хотелось бы особо подчеркнуть существенную значимость самого различия в понимании нюансов отсутствия. Оказывается, можно «просто отсутствовать», можно «отсутствовать в наличии», а может быть и «наличие отсутствия». Подобными «пируэтами» в ХХ в. в европейской культуре любил наслаждаться М. Хайдеггер.
Форма бытия европейской культуры дает возможность ускользнуть, дает возможность быть не выявленным, не схваченным. Тогда как китайское «бытие- наличие» обязательно предполагает самообнаружение, данность, учтенность. Объект может мыслиться просто существующим вне всякой связи с субъектом, но если он мыслится имеющимся или наличествует, то здесь
уже подразумевается его явленность субъекту. Имею-
4
щееся — это то, что ты сам имеешь .
Интерпретация «Ничто» в восточной традиции не предполагает онтологического дуализма, дихотомии, хаотической отрицательности.
Так, в буддистской философии «Ничто» (шуньята) — исток всех феноменов, нечто, выглядевшее надувшимся, вздутым, но внутри пустое. Буддистское (махаянское) «Ничто» констатирует отсутствие сердцевины, все возникает вместе и соразмерно, созависимо, форма есть пустота, а пустота есть форма. Так как нет сердцевины, нет и иерархии сущностей, иерархии феноменальной реальности5.Имея абстрактное нигитологическое право на протяжении целого ряда лет «сидеть у ног учителя», «внимать», автор данного опуса благодарен А.А. Михайлову за убедительное доказательство методом от противного того, что всякое сущее есть оно само, что все «Мы» действительно дети, играющие с Вечностью в кости, все «Мы» — временная форма внутри абсолютного «Ничто». Будучи «активным пессимистом», экзистенциально-эмпирически, подобно европейскому гуру, Михайлов умеет талантливо срежессировать и подвести Вас к «нирване»: встрече лицом к лицу с пустотой, выходу за пределы заблуждений и «эпистемологических пошлостей».
Как и ранний М. Хайдеггер, мы порой полагаем, что «подлинность» требует решимости, сопротивления, бунта, непоколебимости. Еще Аристотелем отмечалось: «природа не терпит пустоты». И любой моде,
4 Духовная культура Китая. С. 124.
5 Waldenfels H. Absolute Nothingness: Foundations for a
Buddhist-Christian Dialogue / Trans. J.W. Heisig. New York, 1989. P. 19.
вирусу, болезни легче всего внедриться именно подобным способом. Затасканный сегодня термин «толерантность» как раз самым откровенным и «наглым» образом репрезентирует психическое нездоровье нынешнего социума. В славянской культуре интересующая нас дефиниция стала употребляться совершенно недавно. Не будем забывать, что, по мнению русских философов, терпеливость, великодушие имеют очень пространные, чаще всего субъективные истолкования и не равны феномену «толерантности». Каждый философ, индивид вкладывает в эти понятия свои смыслы, свои человеческие слабости-пристрастия.
С одной стороны, толерантность предполагает этическую чуткость, соблюдение «золотого правила морали» или заповеди Гиппократа: «Не навреди». Но, с другой стороны, как убедительно было показано С. Кара- Мурзой в «Манипуляции сознанием», именно эта же толерантность, «гражданская терпимость» позволяли Дж. Локку созидать гражданское общество, развивать идею «неотчужденных прав человека» и одновременно быть активным сторонником рабства, вкладывать свои сбережения в Королевскую Африканскую компанию. В работе «Цивилизация и ее разочарования» и З. Фрейд задавался вопросами: почему я должен любить «другое», «чужое», если это противоречит моему человеческому опыту? Почему я должен принуждать, заставлять себя? Ведь если он «чужой», мне просто трудно его любить, непонятно: почему и за что? Так не является ли толерантность красиво закамуфлированным насилием?
«Толерантность» — очень зыбкий термин, тем не менее именно он задает смысловые структуры, в рамках которых формируется та или иная стратегия выживания, преподавания, да и в конечном итоге самого мышления. Наполнение этой дефиниции конкретным содержанием зависит не только от интенций, желаний, но и от конкретной культурной среды. Нельзя не учитывать, что в современном мире эту роль выполняет отнюдь не интеллигенция, культурная элита, аристократия, а номенклатурная экспертократия. Каждое общество создает свои ценности, соответствующие его инстинктивному пониманию мира, природному окружению.
Вслед за террористическими атаками 11 сентября 2001 г. был поставлен один из вопросов, который неоднократно вставал и далее: «Почему? Почему “Они” ненавидят “Нас” (американцев)?» Американцы утверждали, что искали только Мира и выстраивали планетарную демократическую систему, внешне в большинстве случаев работая через Организацию Объединенных Наций. Почему тогда «Они» ненавидят «Нас»? Мега-террористические атаки на Нью-Иорк и Вашингтон помогли акцентировать факт перехода современной мировой системы в систему постсовременную, где средства массового уничтожения оказались толерантно демократизированы. Ранее это осознавалось эмпирически, но концептуализировано не было. Публичное появление глобализированного мега-терроризма эксплицировало возможность войны, ведущейся неконвенциональными методами (С. Кара-Мурза). За полвека до 11 сентября 2001 г. Дж. Сантаяна прогнозировал терроризм как экзистенциальный страх, страх животной веры, страх перед самим существованием.
Через проталкивание «толерантности» в культуре, политике, сфере образования на самом деле происходит разрушение нравственного иммунитета, снижается психологическая защита против дебилизированного информационного экстремизма. В культуре ХХІ в. толерантность отнюдь не является ценностью, положительной или отрицательной значимостью чего-либо, скорее, она репрезентирует инфантильный релятивизм как преподавателя, студента, так и современного человечества в целом.
Современный теолог А. Кураев справедливо напоминает, что еще в римской империи при гонениях на христиан был издан «Манифест о толерантности». Христиане раздражали язычников именно отсутствием толерантности, нежеланием чтить святыни других религий. Первых христиан «толерантно» пытали, ослепляли, убивали, требуя терпимости и смирения, «широты взглядов».
Но, исходя из вышеизложенного, хотелось бы отметить, что толерантность, терпимость не есть сами по себе проявления добра или зла. Витиевато рассуждая о толерантности, каждый раз следует внимательно изучать предмет исследования, истоки и последствия подобных феноменов. Спор о сравнительных достоинствах толерантности, терпимости, нетерпимости, невозмутимости, мужества, как отмечалось еще В. Соловьевым в «Оправдании добра», может иметь только лексический, а не этический интерес. Не следует отождествлять толерантность идеологически заданную, идейную с толерантностью гражданской и тем более с толерантностью отдельно взятого индивида. Что касается образования, то дискуссии о толерантности и ее применении в образовательном процессе рискуют в этом случае превратиться в насаждение «толерантности» на государственном, корпоративном уровне. Нельзя забывать о том, что такое хорошо и что такое плохо. Именно эти понятия были тем микрофизическим вакуумом, той аксиологической протоплазмой, с которой началась эволюция европейской культуры и этики, а отнюдь не симулякр толерантности.
Однако то, что сделало Хайдеггера Хайдеггером, а Михайлова Михайловым, — далеко не решимость или современная толерантность, политкорректность; назовем интересующий нас феномен, доступный избранным, «концертом для тишины с оркестром молчания», великим «хлопком одной ладошкой», подлинностью отрешенности. Описанный феномен помогает, он же и уничтожает, освобождает. Это — «роза — без почему. Цветет, потому что цветет»6.
Посещая лекции, семинары, конференции, на которых выступал А.А. Михайлов, обращаясь к его публикациям различных лет, постепенно начинаешь понимать, что все написанное, сказанное есть только «стена», «фактичность жизни», обнаруживающая наше собственное падение и низвержение, «обрушивающееся вот-бытие». А.А. Михайлов всегда явственно давал
6 Мартин Хайдеггер: сб. статей / Сост. Д.Ю. Дорофеев. СПб.:
РХГИ, 2004. С. 438.
ощутить, что тот, кто хочет нечто понять в философии, должен, прежде всего, понять самого себя, задать вопрос о том, «что» именно он хотел бы понять и хотел
7
ли на самом деле .
Возможно, само существование ЕГУ и вся публичная деятельность Анатолия Арсеньевича есть только отсыл, отскок, намек. Этот отсыл-отскок не есть объективное, реальное уничтожение, не есть отрицание или негация, нивелирование, но — «выдвинутость», изначальная открытость «Ничто». Воздействие ЕГУ-Михайлова — оцепенение. «Он реабилитировал обыкновенное и привычное. С его точки зрения, человек может обрести нравственное благо, не отгораживаясь от общественно значимых ценностей, а напротив, только опираясь на их публичность»8.
Явленный общественности как человек светский, репрезентирующий внешнюю подлинность публичной нравственности и демократически-либеральных аллюзий, по сути, экзистенциально, Анатолий Арсеньевич есть «существо Ничто», он показывает студенчеству, что человек нуждается в одних вещах, чтобы господствовать над другими, человек нуждается в «собственной драматургии». «Там, где большинство христианских мистиков испытывали присутствие Того, что “ближе нам, чем мы сами” (ап. Павел, 28), Хайдеггер испытывал Ничто»9. А Михайлов?..
Общение с Анатолием Арсеньевичем как символический призыв «Назад, к самим вещам!» есть некий исход к истоку. Кажущаяся жизнь преследует нас во всех уголках мира и нашей души. Философия же есть некое
7
Хайдеггер М. Что такое метафизика? // Время и бытие. Статьи и выступления / Пер. с нем. В.В. Бибихина. М.: Республика, 1993. С. 26.
Сафрански Р. Хайдеггер: германский мастер и его время / Пер. с нем. Т.А. Баскаковой при участии В.А. Брун- Цехового; вступ. ст. В.В. Бибихина. М.: Мол. гвардия, 2002.
С. 233.
Тишнер Ю. Избранное: в 2 т. / Пер. с польск. Е.С. Твердис- лова. М.: РОСПЭН, 2005. Т. 1. С. 107.
преодоление «кажимости» бытия, философия — всегда «порождение».
Не случайно О. Мандельштам писал о том, что нужно «любить существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя». Философские проблемы возникают именно в этом зазоре: зазоре бытия и мышления.
Философия есть любовь к мудрости. Но любовь — это некое согласие, посредством которого мы уже здесь, сейчас соотносим себя с тем, что или кого любим. «Любовь» в философии есть любовь бесконечная, бескорыстная, не получающая самоудовлетворения и исчерпанности в своем исполнении, любовь материнского «живого знания». Это — любовь, не зависящая от нашей воли, а зависящая от воли Божией, от воли природных процессов. И повториться она может только божественным, природным путем.
Философия всегда тянула и тянет вспять; она — тоска, попытка быть «изначальным». Но эта изначаль- ность, укорененность нами безвозвратно утеряны. Современная философия — уже не вопрошание, не поиск изначальности, а прежде всего — поиск обоснования. Философия — как попытка разгадывания загадки Сфинкса (рефлексия, оборачивающаяся против нас же самих). Говоря о кризисе философского мышления, можно обозначить этот кризис отсутствием «рукопис- ности души». Есть тексты, слова, фразы, но нет любви, а следовательно, не может быть и философии.
Наша философия превратилась в жеманство и кокетство, в изысканный род «духовной проституции». Современная философия напоминает «па» в классическом балете. Но что все это значит, что выражает? Мы удивляемся языковым новшествам и трудностям, полету слов, вычурности предложений, неестественности, почти извращенности синтаксиса (само по себе такое положение Слова-тела мы никогда не примем). Все — для зрителей, для того, чтобы занять, удивить, все — для ума, и ничего — для сердца, для природы, духа.
Вспомним В.В. Розанова (символически — «русского Хайдеггера»), который настаивал на том, что вечной прелестью остается некоторая неподвижность. Каждый взгляд, всякое мимолетное любование снимает пылинку с «метафизической красоты» (как с бабочки): ее духовно оголяют, расхорашивают, уменьшают, губят.
Если «сова Минервы» вылетает только в сумерках; то только там, в тишине, в потаенности и рождается философия, рождается как «отвоевывание сокрытого у бытия», как откровение, удивление, трагедия, детская игра в жмурки.
Так оставим же нечто вдали, на горизонте, соблазняясь и раздражая воображение... Но не будем ему мешать... И благословим, и примем все живое и сущее, и «снимем обувь свою», ибо именно здесь есть земля обетованная, именно здесь, в вечном «Ничто» рождается и умирает философия...