<<
>>

Текст. Личность. Незнакомец

Николай Семенов

В блестящем рассказе-эссе «Художник последне­го дня» Ив Бонфуа замечает: «Страх придает очерта­ния тому, что его рождает, а размышление становится воспоминанием»1.

Является ли последнее фатальным и чем бы — исходя из самой мысли — можно было этому воспротивиться? То есть тому закону, благодаря кото­рому, к примеру, философия претворяется в историю философии, а живое философствование какого-нибудь Сократа или Платона — в учебник или монографию по сократическим школам и платоновской академии. Бла­годаря этому люди становятся много ученее названных фигур, но они перестают (ибо не хотят, не могут — и не должны в качестве серьезных ученых) философство­вать. В философствовании вдруг выявляется (как, отку­да и кем — незаконные вопросы) некая фатальная наив­ность. Кажется, что непосредственно философствуют только дети и старики; то есть еще существует толь­ко незрелое — или только немощное философствова­ние. Скорее остроумно, чем верно? Но философы во­все не остроумные люди, а остроумные люди — еще да­леко не философы. Не будем забывать, что остроумие — это всего лишь применение рассудочной способности (правда, слегка оживляемой воображением).

Есть два высших вида наслаждения: беззаветная лю­бовь к Богу и, для тех, кто не верует, мышление. Сто­ит здесь вновь поверить Спинозе (как, впрочем, и бо­лее современному автору Станиславу Вшолеку, для ко­торого мышление действует не до и/или после веры, а обязательно внутри ее собственного акта). Да, но как же быть со «служением» мышлению? К примеру, с ге­гелевским тезисом о философии как логическом труде мысли? Труд же и наслаждение трудно совместимы. А кто субъект этого «логического труда мысли»? Само же мышление, стихия чистой мысли, лишь орудием кото-

1 Бонфуа Ив. Избранное. М., 2000.

рой оказывается тот или иной конкретный мыслитель. Собственно, на этом построена вся гегелевская исто­рия философии.

И мы приходим к парадоксу, который является изнанкой (или дополнением) теологического парадокса, гласящего: Бог есть Личность, но и более чем личность. Относительно философии в ее классиче­ском представлении приходится выражаться аналогич­но, хотя и несколько иначе: философ есть личность, но одновременно он должен обнаруживать внеличност- ное, всеобщее мышление. Если снова вернуться к Ге­гелю, то этот парадокс разрешается у него самим По­нятием как единством всеобщего, особенного и еди­ничного. Однако момент всеобщего все-таки остается определяющим. Ну, а если таковым оказывается еди­ничность? Тогда (разумеется, я сильно упрощаю) перед нами Штирнер или Кьеркегор.

Логический труд мысли... Дело мысли... Дело спаса­ет от смерти. Пока есть дело, люди не позволяют себе умереть. Дело обязывает. Так, последним и экзистен­циальным делом моей покойной матери была поклей­ка обоев, для меня же оно было ничтожным, обреме­нительной помехой, не могу простить себе своего фа­тального непонимания важности этого ее последне­го дела. Так, предложение написать статью в данный сборник могло быть принято или не принято мною, но в обоих случаях оно было сделано извне и потребова­ло моей реакции. Дело, в котором можно участвовать или не участвовать, но которое не мною было создано. Так, чудовища в моем кошмаре на самом деле принад­лежат моему сновидному сознанию; оно их субъект, оно их произвело, — и тем не менее оно же их жертва. Так, человек, которого я знаю и который сумел создать дело, превосходящее его самого, умел и полностью быть ему причастным, и отстраняться от него, сохра­няя свою личную свободу. Что общего, однако, во всех этих случаях? Тексты и личности. Ибо каждое из этих дел было важным текстом (в соответствующем контек­сте), и его создавали или в нем участвовали личности. Есть тексты и есть личности. Некоторые тексты сами являются в определенном смысле слова «личностями»;

некоторые личности сами являются «текстами»; неко­торые создают такие тексты, которые невозможно по­нять на основании одного лишь знания их личности.

Итак, две «загадки»: Текста и Личности. Почти в ге­гелевской терминологии: личность-в-тексте, текст-в- личности, личность-вне-текста, текст-вне-личности, личность-как-текст, текст-как-личность. Но тогда не­обходимо различать личностное и текстуальное бытие (а в последнем — «божественное» (сверхличностное) и «демоническое» (внеличностное)). Проблема заключа­ется в том, как они сопрягаются.

Можно сказать, что философ есть личность, кото­рая производит философские тексты. Рассмотрим этот тезис, не вдаваясь в анализ того, что отличает философ­ские тексты от нефилософских. (Сегодня можно спро­сить: есть ли еще вообще философские тексты? Есть ли вообще нефилософские?) Но Сократ не писал текстов, он произносил речи. Однако эти речи и сама личность Сократа вошли как ключевой образующий элемент в тексты платоновских диалогов. Так что пример Сокра­та не опровергает этот тезис — или не вполне опровер­гает. Теперь присмотримся к тезису: философ есть фи­лософствующая личность. Или философская личность (можно-таки провести различие). Но не все философы впечатляют именно как личности. Допустим, личность Гегеля (а не только его философия) отнюдь не впечат­ляла Шопенгауэра или Кьеркегора. Мне известны весь­ма интересные философы, которые при этом не очень выразительны как личности. Личностное в них как бы стерто. Как будто личностное своеобразие мешает им мыслить (по крайней мере в их понимании мышления). Третий тезис: сам философ есть текст. Но Текст — это загадка побольше Философа; и зачем ему тогда писать тексты, если он сам уже воплощенный текст? Четвер­тый тезис: философы живут в своих текстах. Тогда, к примеру, гегелевские тексты совершенно невозможно понять без текстуально живущего в них (обретенное бессмертие) Гегеля, которого, тем не менее, не объяс­нишь через Гегеля эмпирического. И, наконец, пятый тезис: философы выбывают из своих текстов; «насто­ящий» философский текст есть текст минус личность его автора, его создателя; текст, способный жить и пу­тешествовать самостоятельно.

В этом случае через осо­бенности жизни и личности Гегеля ничего не объяс­нить в гегелевских текстах.

Эти отчасти юмористические тезисы возвращают нас к проблеме Текста и Личности. Как ее точно сфор­мулировать? Имеет ли она точную формулировку, от которой ведь равно ускользают, уклоняются и текст, и личность? Место «встречи» текста и личности — это Незнаемое, Незнакомец. Ибо и текст, и личность рав­но обладают качеством неисчерпаемости, неся таким образом в себе то, что можно было бы назвать «беско­нечным остатком неизвестности». Если бы у меня было время, я должен был бы развернуть целую феноме­нологию незнакомца, потому что ни текстология, ни персонология здесь не проходят. Незнакомец не есть Текст, его так просто не прочитаешь, но он, даже бу­дучи Персоной, еще или уже не есть Личность. Был ли он ею когда-то, где-то, с кем-то? Он приходит отовсю­ду, в том числе и из каждого из нас, — и уходит в ни­куда. И несмотря на все атаки нашего самопознания и познания Другого, он вольготно устроился, обосновал­ся в каждом из нас. Впрочем, нет, не те слова; с обу­стройством, обоснованием Незнакомец как раз не в ла­дах. Незнакомец; но ты же определяешь его в этом ка­честве, ты его как-то и чем-то выделил. Примерно так: ты его вроде знаешь, ты его как будто узнаёшь... нет, ты его не знаешь, ты его не узнаёшь. Нет, это не тот безликий незнакомец, который пробегает мимо тебя на улице, и ты его не замечаешь. Скорее, это тот, кого ты мнил познанным и присвоенным, и вдруг из самой близости начинает зиять некто совсем иной, тебе не известный. Об одном интересующем меня человеке, знакомом-незнакомце, мне и хотелось бы кое-что ска­зать.

Все мы в своей жизни имели дело с профессора­ми. Некоторые и сами стали таковыми. Но посколь­ку философ, строго говоря, есть «любитель мудрости» (стремящийся-к-мудрости, но обязательно с любо­вью, исключающей корысть), если вспомнить это ста­рое понимание философа и самой философии, то вы­ражение «профессор философии» все еще должно зву­чать странно.

Можно ли назвать «профессором филосо­фии» Сократа? А ведь это, по словам молодого Маркса, «подлинный Демиург философии». Или Эпикура? Или Августина? Или Паскаля, даже этого математическо­го гения? Или Кьеркегора?.. Можно спорить. Но уже то, что спор возможен, говорит о какой-то если не дву­смысленности, то неоднозначности. Мой знакомый- незнакомец, несомненно, профессор в самом высоком значении этого слова. Он как-то легко и естественно вкладывается в этот образ, стопроцентно соответствуя ему. Но стоит вам немного ближе с ним сойтись — и вы начинаете испытывать некое внутреннее замешатель­ство, которое затем уступает место феномену, я бы ска­зал, «привычной парадоксальности» (возможно, даже «парадоксальной привычности»). Оказывается, что про­фессор философии — много больше, чем «профессор» (известно ведь, как ругают академическую профессор­скую философию за ее выхолощенность, бескрылость), ибо сохраняет в себе живой импульс философствова­ния, ни в какую наперед данную схему не укладываю­щийся. И вот это редкое сочетание компетентности (а соответственно и строгих требований таковой) и жи­вой непосредственности, открытости, острого интере­са к необычным, непредсказуемым ходам мысли дела­ют его столь интересным и желанным собеседником для многих. Но он — ускользает, и это третья черта в его облике. Каков же смысл этого ускользания? От­крытость, доступность — и в то же время неприсвоен- ность (рискну сказать, что даже его главное детище не «присвоило» его целиком и полностью), сохраняющая некую лакуну «таинственности» и, я бы даже сказал, «интеллектуальной целомудренности». Того, чего нет у многих нынешних молодых изощренных интеллек­туалов. Что-то детское и наивное таится здесь; конеч­но, не в смысле глупой наивности, но той бесконеч­ной наивности, с которой все мы когда-нибудь пред­станем лицом к лицу с Господом. Не положишь ведь перед ним нечто вроде «Бытия и времени» как безу­словное доказательство того, что ты «достоин» и «вне Суда». В другой перспективе — это как гераклитовский ребенок, играющий с песком на берегу огромного оке­ана, когда все наши знания — ничто.
С этим момен­том связана еще одна черта в том сочетании, которое и позволяет мне говорить о «привычной парадоксаль­ности» данной фигуры. Это внутренняя порядочность. Отсюда вытекает и характер отношения к власти. Ре­шайте сами, самое ли это печальное, или самое ужас­ное, или самое недостойное, но факт остается фактом. «Власть может быть жестокой, циничной и совершенно развращенной», но сама по себе она не упадет; и под­данные могут быть пассивным, перепуганным стадом, глубоко циничным на свой манер, позволяя давить себя все сильнее и сильнее. «Но по той причине, что об­щее страдание рождает если не свободу, то равенство и братство, люди могут жить своей жизнью с моментами веселья и душевного подъема, и даже счастья — в самых ужасающих и тяжелых условиях»[19]. Наши условия — от­нюдь не самые ужасные и тяжелые; но что-то смуща­ет в них и гнетет и дух, и душу. И можно было бы при­вести целый перечень таких смущающих факторов: от всевластия некомпетентной бюрократии до провинци­альности системы образования. При этом надо ли ис­кать и указывать «решающее».

Стоит еще раз задуматься над темой «критической личности» в этих маловыразительных, отнюдь не тра­гических, но и далеко не радужных условиях; ее стату­са, масштаба ее существования, горизонтов ее вопро- шания, нужности или практической бесполезности ее «критического настроя» и «критического самовыраже­ния». Что происходит в этих условиях с самой крити­ческой рефлексией? И можем ли мы, к примеру, уте­шиться тем, что «даже самый отвратительный деспо­тизм порождает своего рода непредусмотренный по­бочный продукт — непричастность лучших людей на­ции к господствующей коррупции, героическую защи­ту человеческих ценностей»?[20] Необходимо нечто еще. Человек может быть очень богатым (как и очень бед­ным), или наделенным огромной властью, или очень храбрым, или очень красивым, или наделенным огром­ными дарованиями, или пережившим много страда­ний; но все это само по себе еще не делает его нрав­ственно достойной личностью. Это значит, что нрав­ственное достоинство не зависимо от всего этого (что обычно и вызывает наше восхищение и должно рассма­триваться само по себе и в себе, и ничем другим его за­менить нельзя). Самая большая беда заключается вовсе не в том, что у нас мало даровитых — богатых — власт­ных — красивых — храбрых и тому подобных людей, но в том, что мало нравственно достойных, нравственно непреклонных и неподкупных. И мне кажется, что мы, за редким исключением, забыли, пренебрегли двуеди­ным кантовским восхищением — «звездное небо надо мной и нравственный закон во мне».

Возвращаясь к фигуре незнакомца, следует сказать, что он и там, и там, заключает в себе измерение выси и глубины, и, быть может, важнейшее сегодня для нас — открыть незнакомца в себе.

<< | >>
Источник: Т. Щитцова, В. Фурс. Фактичность и событие мысли. Сборник научных трудов / ред. Т. Щитцова, В. Фурс. — Вильнюс: ЕГУ,2009. — 280 с.. 2009

Еще по теме Текст. Личность. Незнакомец: