ВСТУПЛЕНИЕ
«Сочинение, относящееся к политической теории и чуждое текущей политики, есть теперь почти новость»,— говорит Жюль Симон в начале последнего своего труда, которому он дал громкое название «Свобода».
Между тем никогда, по-видимому, время не было столь благоприятно для построения политических теорий, как теперь. Учитель Александра Македонского, начиная свою «Политику», имел за собою длинный ряд переворотов в жизни греческих государств, но сам жил в период, когда стареющая эллинская жизнь, истощив свои политические силы, успокоилась под управлением македонского завоевателя, чтобы дать место новой политической практике, практике Рима. Точно так же современные политические писатели имеют за собою для построения своих теорий не только огромную политическую литературу, но еще ряд разнообразных опытов, произведенных в самых широких размерах, и в то же время в них пробуждается темное сознание, что новая общественная практика не может войти в прежнее русло.Дорого стоили Европе ее общественные и политические опыты: миллионы людей легли костьми и миллиарды денег были истрачены для того, чтобы потомки могли видеть в действительности все теории с их следствиями, приложениями, с их одностороннею нелепостью, с их двусмысленными соглашениями. Эгоистический деспотизм Людовика XIV, реформистский деспотизм Фридриха И, республиканский деспотизм Конвента, военный деспотизм Наполеона, общественный деспотизм Северо-
Американских Штатов [‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡], духовно-коммунистический деспотизм иезуитов в Парагвае1, историческое развитие английской хартии, десятки французских хартий, написанных во имя отвлеченных прав человека, сеймы дипломатов, представляющих фиктивный союз германских правительств, собрания депутатов народа при одной и двух степенях избрания, при различных системах ценза, при общей подаче голосов, возможно широкое самоуправление, возможно крепкая централизация, митинги в десятки тысяч голов, соединение властей в одном лице, разделение их и борьба, тайные суды, суды назначенных комиссий, суды пожизненные, суды присяжных, дворцовые революции, военные революции, административные революции, народные революции — все это было испытано, все выказало свои хорошие и дурные стороны, все это Европа покупала своею кровью и своим золотом, так что современный политический писатель может ошибаться вследствие каких угодно увлечений, но не вследствие недостатка данных в истории Европы.
Эгоистические побуждения, самоотверженная доблесть, слепой фанатизм в личностях, низкие страсти и способность высоких чувств, рабская покорность, грубое стремление к разрушению, ленивая неподвижность и могучее гражданское творчество в массах одинаково доказаны историей.И нельзя сказать, чтобы эти исторические данные лежали перед современным писателем в виде грубого, необработанного материала, чтобы разум человеческий не пытался много раз извлечь из них закон жизни частного человека, закон общественного развития, правила гражданского устройства. Напротив, литература практической философии несравненно обширнее теоретической, потому что вопросы первой несравненно ближе человеку, различие решений для него несравненно ощутительнее и гораздо большее число людей, участвуя в практической деятельности, считает себя способным обсуждать практические задачи жизни, чем решать отвлеченные вопросы о связи понятия и бытия, возможного и действительного, науки и веры. В сочинениях великих мыслителей древности, в особенности в «Политике» Аристотеля, современный читатель найдет весьма много глубоких наблюдений, положений, которые через две тысячи лет остались столь же верными, как они были во времена древних перипатетиков. Глубокий ум Монтескье в гнилом устройстве Франции Людовика XV прочел несколько неизменных законов общественного развития. Политическая жизнь Англии выливалась не только в парламентской борьбе и обсуждении ежедневных вопросов политики: она породила ряд строгих гражданских мыслителей, выросших в школе опыта, людей, которые сами стояли в потоке гражданской деятельности и соединяли энергию деятеля с глубокомыслием философа; от Мильтона до Бентама Англия представляет группу замечательных нравственно-политических писателей. Германия составляла прямую противоположность Англии, о которою первая стремится всеми силами доказать свое родство по происхождению, чтобы иметь право хвалиться практической деятельностью; но силы Германии до сих пор проявлялись на другом поприще.
Ее мыслители в своих величественных постройках старались вывести истину практической деятельности как следствие общих метафизических теорий, дать человеку правила жизни безусловно истинные. Самое разнообразие выводов, полученных этими поэтами науки, служит доказательством недостаточности метафизических построений для вывода правил нравственности, законов справедливого и благого. Но, стремясь к невозможному, германские мыслители невольно встречали замечательные результаты, которые оставались приобретением будущих поколений на пути понимания общественных начал. Несравненно более пользы науке общества принесли психологи вместе с историками: первые анализировали побуждения человека, основания всех практических идей; вторые преследовали в процессе развития чело- вечества видоизменения человека под влиянием природы, учреждений, верований и знания. Наконец, одна сторона общественной жизни, законы питания общества, теория богатства, разрослась в огромную науку с точными наблюдениями, со строгими методами, с некоторыми неоспоримыми законами. Но, увлекаясь сделанными открытиями, политико-экономы иногда забывали, что экономические отношения не суть единственные отправления в обществе, как и питание в отдельном человеке, хотя изучение первых невыделимо из общественных теорий. Эти увлечения вызвали реакцию социализма, который из утопии, осыпаемой насмешками, внезапно сделался страшным вопросом для Западной Европы, с огромной литературой, переходящей от едкой сатиры современного общества к пламенному дифирамбу любви к ближнему. Кроме того, во Франции, в которой большинство людей мыслящих участвовало в беспрестанных переворотах и переделках государственного устройства, развилась обширная литература публицистики, в которой все вопросы, представлявшиеся на практике, были анализированы во имя самых разнообразных политических и нравственных начал. В полемике партий каждая из них приносила свою дань науке практических идей более критикою противников, чем защитою своих собственных начал. Наконец, католическая партия, начиная со схоластиков до Вентуры, стремилась подчинить эти практические стремления человека авторитету средневекового предания... В этой многотомной литературе общественных теорий все источники знания поочередно призывались на помощь мыслителей, все опыты истории выставлялись аргументами истины мнения той или другой партии, и часто одни и те же данные статистики, одни и те же факты жизни народов были приводимы авторами противоположных мнений в защиту своей теории.Между тем результаты этого долгого исторического опыта, этого многостороннего изучения вопросов для Европы далеко не утешительны. Учреждения Европы, общественные привычки, исторические формы жизни не удовлетворяют мыслителей. Везде натянутость положения велика. Везде то, что должно быть согласно мысли человека, далеко отстоит от того, что есть. Почти везде совестливые теоретики пришли к трудноодолимым противоречиям в самой теории. Никто не решается хвалить безусловно современное положение дел. Те, которых политические ураганы оставили или поставили у кормила, жалуются на недостаток содействия в обществе. Те, которые хотят двинуть общество к новым целям, жалуются на апатию личностей. Везде критика и критика; надежды, недавно кипевшие с такою силою, ослабели; будущее страшно для всех; если какой-нибудь дифирамб вырвется из-под пера политического писателя, то вы можете быть уверены, что через несколько страниц он перейдет в мрачное опасание или желчную насмешку. Не будем обращаться к писателям догматической школы, вечно вздыхающей о падении человека, о грехе нового поколения, вечно поющей о благополучном времени похода против альбигойцев, Людовика XIV, Фридриха Барбароссы или Иоанна Грозного. Оставим Германию в стороне, политически раздробленную, общественно незрелую и переносящую весь пыл своей жизни в вопросы теоретические. Возьмем результаты изучения общества во Франции и Англии, представляемые двумя личностями, которых благородство не заподозрено самыми их врагами.
Знаменитый экономист и мыслитель Англии Джон Стюарт Милль [§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§] говорит, что «современное направление общественного мнения представляет то же самое в неорганизованном виде, что мы видим организованным в китайской политической и педагогической системе; и если личности не будут способны успешно восстать против этого ярма, то в Европе, несмотря на ее благородное прошедшее и на исповедуемое ею христианство, разовьется второй Китай».
В другом месте, изучая современные понятия о свободе, он приходит к следующему заключению: «Если сравним странное уважение человечества к свободе с его странным неуважением ее, то можем себе вообразить, что человеку необходимо иметь право вредить другим и что он совсем не имеет права доставлять себе удовольствие, не делая никому зла»3. Вспомним, что это говорит англичанин о направлении общественных убеждений и о понятии, анализ которого наполняет тысячи томов, о понятии, за которое пол-Европы обливалось кровью.Значительная часть сочинения Жюля Симона [*******************************************]4 «Свобода» заключает в себе протест против современного общественного состояния Франции; он тоже видит в обществе понижение понимания политических идей, в литературе — потерю способности их оценивать. «В наше время мода прошла разбирать основные вопросы по предмету управления, может быть, потому, что все начала смешались в неестественных союзах; может быть, потому, что наши умы сузились...» Избыток администрации, по его мнению, есть главная причина всего зла. «Свобода (говорит он) может сделать три упрека французскому управлению, так как оно организовано с начала века: оно слишком много управляет помощью слишком большого числа чиновников и слишком незначительных чиновников»... «Мы увидим, что одно из главных занятий французского народа заключается в том, чтобы просить о чем-нибудь; одна из главных забот — в том, чтобы получить что-нибудь; увидим, что им управляют, его теснят или, если угодно, администрируют со всех сторон и всеми руками. Если ему тяжел груз свободы, то, вероятно, потому лишь, что француз очень отвык от ответственности и от инициативы...» Следует заметить, что автор нисколько не относит эти обвине- нпя более к нынешней Франции Людовика-Наполеона, чем к Франции Людовика-Филиппа или к мгновенной республике 1848 г.
Еще сильнее краски в картине общества, представленной другим великим французским общественным мыслителем. «Мы пришли рядом критик к следующему печальному заключению: справедливое и несправедливое, о которых мы прежде думали, что различаем их одно от другого, суть условные, неясные, неопределенные выражения; слова право, обязанность, нравственность, добродетель и т.
д., о которых так шумят проповедники и педагоги, прикрывают только гипотезы, пустые утопии, бездоказательные предрассудки; следовательно, практика жизни, управляемая каким-то чело- векоуважением, приличиями, в сущности произвольна; люди, говорящие наиболее о справедливости, доказывают, впрочем, непрочность своего убеждения и сверхъестественным началом, которое они ей приписывают... и тем, что готовы всегда ею жертвовать существующим интересам, и своим поведением; следовательно, истинный компас отношений между людьми есть эгоизм, так что тот всех честнее, с тем всего вернее иметь дело, кто признается всех откровеннее в своем эгоизме, потому что этот человек по крайней мере не надувает вас и т. д. Выражая все одним словом — скептицизм, разорив религию и политику, напал на нравственность: в этом заключается современное разложение. Случай этот не нов в истории развития; он представился уже во время падения древнего мира; смею сказать, что он не представится в третий раз... Под иссушающим влиянием сомнения нравственность Франции в глубине души разрушена; ничто не прочно; поражение полное. Нет никакой мысли о справедливости, никакого уважения к свободе, никакой связи между гражданами. Ни одно учреждение более не уважается; нет начала, которое бы не было отрицаемо, осмеяно. Ни духовный, ни светский авторитет не существует; повсюду души, загнанные в свое Я, без опоры, без света. Нам не о чем клясться и нечем клясться: наша клятва но имеет смысла. От начал подозрение переходит на людей, и мы не верим ни в беспристрастие суда, ни в честность власти. С нравственным чувством, по-видимому, погас и сам инстинкт самосохранения. Общее направление попало в руки эмпиризма; аристократия биржи из ненависти к дележпикам (partageux) кидается на общественное богатство; средний класс умирает от трусости и глупости; чернь, окруженная нищетою и дурными советами; женщина в горячке роскоши и сластолюбия; юность развратна; детство старообразно; наконец, (католическое) духовенство полно соблазном и мстительностью...— вот профиль нашего времени. Наименее пугливые чувствуют это и озабочены. «Уважение более не существует,— говорил мне деловой человек.— Как римский император [†††††††††††††††††††††††††††††††††††††††††††] чувствовал, что он делается богом, так я чувствую, что делаюсь мошенником, и я спрашиваю себя, чему я верил, когда верил в честность?» «Сплин овладевает мною»,— признавался молодой священник... Существование ли это?.. «Дух человека,— говорил Сен-Марк Жирарден,— потерял свою юность; в сердце нет более радости. Мы чувствуем, что окружены туманом, спотыкаемся, отыскивая дорогу, и потому мы печальны. Веселье редко в наше время, даже между молодежью. Эта нация не имеет принципов, говорил о нас лорд Веллингтон в 1815 г. Мы это теперь замечаем. Как усилился бы при виде нашего падения ужас, с которым Ройе-Коллар 6 повторил бы слова: «Общество рассыпалось прахом. Остались только воспоминания, сожаления, утопии, сумасшествие, отчаяние»»5. Допустим некоторое преувеличение в предыдущей картине; все-таки, сблизив ее с мнениями Милля и Симона, получим в результате подтверждение мысли, высказанной вначале, что ряд общественных опытов и многотомная литература предмета привели Европу только к положению, в котором чуется, что надо искать нового русла для политической практики.Поэтому не мудрено, что будущее занимает всех и доктора всех стран, щупая неровный пульс европейского общества, прописывают ему рецепты. Догматики призывают человечество к покаянию; эмпирики всех школ предлагают каждый свою всеобщую панацею;
теоретики бросаются снова анализировать общественные начала, и перед нами лежат несколько сочинений и брошюр, недавно вышедших или изданных снова, которые в улучшенном и дополненном виде представляют нам выводы старых школ. Между тем фраза Симона, с которой мы начали статью, остается справедливою, потому что все они, включая в то число и самую книгу Симона, носят на себе отпечаток современного положения дел. Здесь между строками видно сожаление о потерянном политическом значении; тут еще не зажил рубец вчерашней борьбы; там очевидно стремление поставить знамя, около которого могла бы завтра группироваться партия; далее заискивание в существующих властях; еще далее заученная фраза в честь дряхлого кумира, а затем уже мириады надутых самолюбий, желающих сказать и свое слово, толпы низкопоклонников сегодняшнего кумира, готовые плевать на вчерашнего идола, с тем чтобы ему поклоняться завтра, если положение дел изменится, и т. д. и т. д. Вчитываясь в одни из этих книг, перелистывая эти брошюры, как будто чувствуешь, что слова, о которых идет дело, за которые спорят писатели, звучат знакомою историческою песнею на западе Европы. Каждое из них отдается недавним воспоминанием в сердце подагрика-лорда, манчестерского фабриканта, сельского фермера, в сердцах сенатора, осыпанного золотом, джерсейского изгнанника, работника сент-антуанского предместья, даже в сердцах австрийского магната, берлинского бюрократа, спокойного бюргера и гейдельбергского студента. В этих словах им слышатся рукоплескания в парламенте, многочисленные митинги, горящие фабрики, министры, скрывающиеся от народной ненависти, пароход, на котором плачет семейство королей, кровавый бой, Кайенна, расстрелянные герои... Тени близких сердцу, боровшихся, страдавших или погибших за эти слова окружают писателя; все, что он сам пережил, передумал или перечувствовал в связи с ними, повторяется в его воспоминании, и он не может удержаться на спокойном поле науки; из исследователя он делается человеком партии; слово делается пулею и мыслитель — публицистом, воином мысли.
Мы, русские, совершенно в другом положении. Для нас история внутренних переворотов Европы занимательная, но чуждая драма. Мы смотрели на ее перипе: тии, не переживая их в действительности. Виги и тори, corn-law [хлебный закон] и реформа парламента, Людовик-Наполеон и Кавеньяк, Гизо и Луи Блан, избирательный ценз и римская экспедиция, Меттерних и Фохт, франкфуртский парламент и франкфуртский сейм — все эти личности и события, обратившиеся в плоть и кровь мыслящего европейца, для большинства русских читателей имеют немного более интереса, чем Яковы и Вильгельмы Маколея, Фридрихи Карлейля, Филиппы ІІрескотта, Лютеры Ранке. А в своем прошедшем мы не имеем причины увлекаться национальными теориями или воспоминаниями политических и общественных привычек, вошедших в плоть и кровь поколений. У нас не было мировых мыслителей, системы которых были бы национальной святыней для потомков. У нас не было и общественного предания, которое бы заключало в себе возможность широкого развития. Наши историки гражданской жизни [‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡] нам доказывают, что понимание права, государственности и общественности было у нас очень мало развито. Наши историки-богословы [§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§] показывают нам повсюду в прошедшем грубое невежество, безнравственность, поклонение формам, слову. Немногие единицы проповедовали в пустыне, осыпая укорами современников. И мы не вынесли нравственно-политических преданий из нашей истории. Для нас вече — мифология, а из древних воеводств и новых губернских учреждений, из московского местничества и петербургского чиновничества мы не извлекли никаких рациональных начал общественной жизни. Даже фантазия романистов, могучая в критике, бессильна при создании образов, в которых мы могли бы видеть идеалы наших общественных героев.
Точно так же история Европы прошла мимо нас, едва коснувшись наших задушевных интересов. Ее проповедники не затрагивают ежедневных вопросов боль- шинства русских читателей. Немногие из последних читают иностранных публицистов, как поручик Бонапарт читал «Галльские войны» Цезаря. Колесница внутренней истории Европы не раздавила никого из наших близких. Это дозволяет нам спокойнее замечать увлечение всех партий, беспристрастнее следить за их спорами и строить одно здание из отдельных кусков, которые каждая партия принесла на пользу науки в потоке своих односторонних увлечений. И тогда представляется нам странное зрелище. Если отбросим писателей прямо недобросовестных, этот грязный хвост всех партий, если устраним фанатиков, неспособных анализировать собственную мысль, но возьмем сочинения главнейших представителей разных мнений, то заметим, что разногласия, по виду столь резкие, в сущности несравненно менее значительны. Сквозь бурю взаимных обвинений, порицаний, опровержений, сквозь огонь полемики мы замечаем, что один и тот же идеал — нравственный, политический, общественный — рисуется перед главнейшими мыслителями Европы. Они согласны в наибольшей части оснований, в главном развитии мысли. Но эта мысль облекается в слово. Каждый из нравственных, политических, общественных терминов вызывает за собою жгучие воспоминания; каждый из них был боевым кликом в известную историческую минуту. И перед духовным зрением писателя смешивается вывод из наблюдения или из логического построения с требованиями его партии. Слово, о котором он говорит, получает двойственность. Одно значение его — ученое значение, подлежащее исследованию. Другое значение — это смысл, с ним связанный кружком, к которому принадлежит писатель, или кружком, с которым автор борется. Целые страницы и главы потеряны для науки. Затем снова ученый-исследователь, внимательный наблюдатель становится на свое место; опять все беспристрастные мыслители подают друг другу руку независимо от партий до нового увлечения. Последние встречаются тем чаще и разногласия делаются тем резче, чем далее вопрос отходит от общечеловеческих начал, чем ближе он подходит к области современной практики. Здесь каждый думает только о поддержании своего знамени, часто в.
ущерб факту, чаще в ущерб логике. Но, зная положение партии, к которым принадлежат различные авторы, легко не только узнать, но и предугадать слово, которое увлечет его в сторону, а между строками, написанными под влиянием этого увлечения, легко прочесть девиз партии.
С этой точки зрения современные теоретики нравственности, политики и общественности представляются проповедниками одного великого учения. Это учение есть нравственно-политическая теория середины XIX в.; она принадлежит всем, не принадлежа в целости никому. Один писатель развивал одну ее сторону, другой преимущественно обращал внимание на другую; каждый полагал, что строит свое особенное здание, крепость против противников; но необходимый закон человеческого развития, исторического возраста брал свое. Воздвигался храм теории человеческой деятельности так, как наше время выработало эту теорию.
Автору этих статей хотелось бы представить читателям очерк этого здания так, как оно теперь рисуется в своем целом, на основании трудов различных современных мыслителей. В подобном предприятии трудно сказать, насколько результат принадлежит самим материалам постройки и насколько он их дополняет. Иногда мысль не формулирована в каком-нибудь сочинении, но все оно так необходимо на нее наводит, что нужно огромное авторское самолюбие для присвоения себе результата, прямо вытекающего из чужих посылок. Если где- нибудь замкнут свод, возведенный до половины, дополнена орнаментовка, пробито недостающее окно, то новый архитектор еще не вправе присвоить себе славу строителя целого здания. Но автор этих статей и не полагает сказать что-нибудь новое, что-нибудь существенное свое. Ему хотелось бы только указать на логическую, необходимую связь различных частей современной науки человеческой деятельности. Она построилась для него в одно целое (насколько оно стройно, пусть о том судят читатели), построилась из разнообразных элементов, и ему самому не всегда можно сказать, насколько эти элементы усвоены и насколько переработаны в новую форму, дополнены новыми частицами. Вовсемлуч- шем он обязан своим источникам; за все недостатки готов сам отвечать перед критикой, если последняя заметит его труд.— Едва ли здесь найдет читатель много нового. Все нравственные начала очень стары, и в этой области все придуманное — ложно. Но среди расширяющегося скептицизма в теории, который разливается на все практические начала, необходимо проверять связь нравственно-политических убеждений с основами человеческого бытия, все равно, имеют ли эти убеждения только личное (субъективное) существование в воображении писателя или справедливы сами по себе (объективно), независимо от всякой личности. Если для кого-либо из читателей вследствие чтения этих страниц нравственно-политические начала предстанут как необходимые следствия человеческого бытия, независимые от условий писаных законодательств, от мгновенной выгоды лица или общества или от каких бы то ни было метафизических теорий,— тогда дело автора сделано.
Но для того чтобы современные нравственно-политические теории представились в своем существенном единстве, надо обратиться к их источнику, надо взять человеческую личность в ее психологических данных, надо в этих данных искать основу того развития, при котором человек способен правильно судить о политических и общественных вопросах. Преследуя это развитие, должно устранить главнейшие увлечения партий, затемнявших вопрос своими спорами во имя исторических девизов. Вне всяких предположений, не подлежащих наблюдению, следует прежде всего построить теорию личности.
На основании теории личности можно уже приступить к критике общественных ферм, при оценке которых полемика партий достигла высшей точки, но зато и масса наблюдений весьма значительна.
Окончательным результатом исследований должен служить очерк теории общества в его сущности, в его потребностях и обязанностях, очерк, для которого материала значительно менее, но зато и мнения разных мыслителей представляют несравненно более единства и стройности.