Юридическая
консультация:
+7 499 9384202 - МСК
+7 812 4674402 - СПб
+8 800 3508413 - доб.560
 <<
>>

§ 4. Малыепроцессы 1871—1876гг.

Ход и результаты процесса нечаевцев не просто разочаро­вали ЦарИЗМ, HO И ЛИШИЛИ егО быЛОЙ уверенНОСТИ B ТОМ, ЧТО1 любое судебное дело против крамолы он непременно выигра­ет. K тому же после нечаевского дела власти не находили больше столь выгодных для обвинения и порочащих крамо­лу улик, как документально засвидетельствованные авантюры

С.

Г. Нечаева. Наконец, и революционное движение с 1871 до 1874 г., будучи в стадии накопления сил, не проявлялось так открыто и не давало властям повода судить столько людей, как в 1869—1871 гг., а участники массового «хождения в на­род» 1874 г. после долгого дознания и следствия пошли под суд, главным образом, лишь в 1877—1878 гг. Поэтому за 1871—1876 гг. царизм устроил сравнительно немного поли­тических процессов, причем, как правило,— малолюдных.

Чнсло приЬлеченных к политическим дознаниям с 1871 по 1876 гг. (не считая нечаевцев) внушительно: 1734 чел., по данным Министерства юстиции [602]. Только учащихся за три года после деДа нечаевцев (1871—1874) было привлечено к политическим делам 611 чел.[603] Ho подавляющее большин­ство этих дел власти решили в административном порядке. Суду за 1871 (после суда над нечаевцами) — 1876 гг. были преданы всего 54 чел. на 24 процессах. Самым многолюдным из процессов тех лет оказался процесс долгушинцев (12 под­судимых), а на семнадцати из них судились по одному чело­веку.

Это были почти исключительно дела об «антиправитель­ственной пропаганде». Иные из них по содержанию весьма интересны. Так, на известном процессе долгушинцев судилась первая революционная организация, которая в полном соста­ве ушла «в народ» летом 1873 г., еще до начала массового «хождения». Кроме того, процесс долгушинцев примечателен как первое судебное разбирательство в ОППС. Ha процессе

В. М. Дьякова и его товарищей (16—17 июля 1875 г.) предме­том обвинения была революционная пропаганда среди «ниж­них чинов» лейб-гвардии Московского полка, о которой П. Л. Лавров сразу после суда писал: «Мы знаем теперь, и

внимательные читатели газет знают, что самая трудная часть пропаганды, перед трудностью и опасностью которой многие останавливались в недоумении, пропаганда в войске, даже в гвардии русского императора не представляет вовсе непре­одолимых трудностей. Если здесь можно работать ужетеперь с успехом, то и должно работать здесь усиленно, и это поле действия привлечет на себя особенное внимание русских про­пагандистов»[604].

Дела H. П. Гончарова (16 февраля 1872 г.) и H. А. Шеве­лева (23—24 февраля 1876 г.) интересны причастностью обви­няемых к Парижской Коммуне: Гончаров в апреле и мае

1871 г. нелегально отпечатал в Петербурге четыре номера периодического листка «Виселица» с призывом «возобновить дело» Коммуны [605], а Шевелев, как уже говорилось, возможно, сражался за Коммуну на баррикадах Парижа. П. H. Ткачев, уже осужденный по делу нечаевцев, 13 августа 1871 г. судил­ся еще раз за перевод книги Э. Бехера «Рабочий вопрое» к комментарии к ней (в приложениях именно к этой книге был впервые на русском языке — под редакцией Ткачева — опу­бликован написанный K- Марксом Устав I Интернациона­ла [606]).

Что же касается дела С. Г. Нечаева (8 января 1873 г.), то оно явилось своеобразным эпилогом процесса нечаевцев 1871 г., тем более замечательным, что царизм в деле Нечаева попытался взять реванш за поражение от нечаевцев.

Первые после суда над иечаевцами три процесса («петро- заводцев», Ткачева и Гончарова) слушались до учреждения ОППС — обычным порядком в судебных палатах. За время с 1873 по 1876 гг. в судебную палату попало еще только одно политическое дело (В. И. Серебренникова). Нечаева^судил как уголовного преступника Московский окружной суд. Тоже в окружных (соответственно в Московском и Вологодском) судах, ввиду малой значимости обвинения, рассматривались дела ГГ Т. Попова (29 ноября 1873 г.) и И. И. Лебедева (17 ноября 1875 г.). Дело Михаила Федоренко как военнослу­жащего разбирал в 1875 г. военный суд (какой именно, не установлено). Всеостальные 16 процессов (из 24) прошли в ОППС.

Поскольку гласность и законность судопроизводства в де­ле нечаевцев обернулись не в пользу правительства, на всех последующих процессах власти старались, по возможности, ущемить и законность, и гласность. Отчеты в легальной прессе за 1871—1876 гг. были опубликованы только о семи де­лах (Ткачева, Гончарова, Нечаева, Попова, Серебренникова, Дьякова и долгушинцбв). Кроме того, семь дел так или иначе освещались в нелегальных изданиях (главным образом, в журнале «Вперед!»)[607], а еще десять царизм сумел утаить от современников, причем два процесса (Л. H. и H. Л. Варзи- ных[608] и H. Я. Аникеева [609]) до сих пор нигде в печати даже не упомянуты.

Впрочем, и\на процессах, которые разбирались более или менее гласно 4Дьякова» долгушинцев), судьи обвиняли с пристрастием, й в обход, и в явное нарушение законности. Возможно, их поощряли, а то и понукали к этому админист­ративные властй, раздосадованные итогами дела нечаевцев. П. Л. Лавров передавал слух из Петербурга о том, что по де- лу долгушинцев, с которого начал свою многолетнюю кара­тельную вахту суд ОППС, министр юстиции «призывал судей до начала процесса и требовал немилосердного пригово­ра»[610]. Как бы то ни было, приговор долгушинцам был выне­сен «немилосердный», а главное, юридически неоправданный. Обвинение в печатании и распространении антиправительст­венных прокламаций, само по себе тяжелое, опиралось на показания жены главного обвиняемого Аграфены Долгуши­ной, которой на следствии, по-видимому, не было сообщено, что она по закону вправе не показывать против мужа, и кото­рая на суде отказалась от всех своих показаний. Суд, однако, невзирая на протест защиты, постановил зачитать следствен­ные показания Долгушиной и положил их в основу обвине- ния[611]. Комментируя этот юридический казус, Лавров отме­чал, что на следствии Долгушина давала показания в качестве обвиняемой, тогда как на суде она была лишь свидетель­ницей. Таким образом, «показания свидетельницы Долгуши­ной суд не имел вовсе, а показаний обвиняемой Долгушиной для него не существовало, так как такой обвиняемой перед судом не было»[612].

Подобные злоупотребления чаще и бесцеремоннее, чем на суде, чинились на дознании и следствии, тем более что закон 19 мая 1871 г. открыл для них почти безбрежный простор.

В. В. Берви-Флеровский, привлеченный к делу долгушинцев, был арестован 30 сентября 1873 г. по одному подозрению и почти пять месяцев томился в тюрьме, а «в течение этого времени,— читаем мы в заявлении Берви на имя высочайше назначенного следователя от 18 февраля 1874 г., — делались розыски и употреблялись все усилия, чтобы найти против ме­ня какое-нибудь обвинение» [613]. Заметив, что «начиная с XII века, подобный прием употреблялся норманнами» и был характерен для средневековья, Берви возмущался: «Если бы любого из наших государственных мужей или министров за­переть, как меня заперли, и начать лотом разыскивать, не совершил ли он какого-нибудь преступления, то хотя бы он был чище ангела, но против него оказались бы сотни обви­нений, обставленные самыми соблазнительными доказатель^ ствами»[614]. Царские власти не нашли против Берви никаких обвинений и поэтому не стали его судить, но, ввиду полного отсутствия улик[615], сослали его административным порядком к полярному кругу, в Мезень Архангельской губ„ откуда он был переведен в Кострому в 1886 г., а освобожден из ссылки лишь в 1891 г.

Ha следствии же после процесса нечаевцев стала входить в обычай «обработка» свидетелей. У них не только выпыты­вали показания (пуская при этом в ход разные способы «вну­шения» и «воздействия»). Их, по всей видимости, специально наставляли тому, что именно и как надо говорить на суде. Есть основания полагать, что так свидетелей готовшш уже к процессу долгушинцев. Bo всяком случае, на этом процес­се, если не считать Кирилла Курдаева, который заявил, что ему «ничего не известно», и Журавлева, не сумевшего опо­знать никого из подсудимых[616], остальные свидетели, большей частью неграмотные крестьяне, довольно бойко и, главное, утвердительно отвечали на вопросы обвинения и точно опо­знавали подсудимых (даже тех, кого не смогли узнать ранее на следствии)[617].

Ha следующем из гласных процессов (В. М. Дьякова) главными свидетелями обвинения были выставлены агенты сыскной полиции — Матвей Тарасов, Никифор Кондратьев, Антон Андреев. B ходе суда все они были разоблачены как доносчики. Подсудимые и защитники требовали, чтобы обви­нение дезавуировало таких свидетелей. «...Указанные свиде­тели,— говорил адвокат Г. В. Бардовский,— сделали донос, на основании которого было сделано следствие, и обвиняемые привлечены к ответственности. Следовательно, эти лица уже заинтересованы в том, чтобы их донос оправдался, другими словами, чтобы подсудимые были обвинены»[618]. Ho суд при­нял показания доносчиков за основу обвинения и на этой основе осудил Дьякова и его товарищей так же «немилосерд­но», как и долгушинцев,

Вообще, процесс Дьякова велся с явным пренебрежением к законности судопроизводства. Прокурор H. H. Шрейбер буквально царил над судьями и, опираясь на показания- доносы, нагло гнул свою линию, абсолютно уверенный, как это подметил Лавров, в том, что судьи «лакейски-безупречно, скотски-единогласно произнесут свое «виновны» на все воп­росы обвинителя» [619]. Так оно и случилось.

Самым беззаконным из процессов 1871—1876 гг. был, ко­нечно, процесс С. Г. Нечаева. Царизм готовил и вел его с мстительным пристрастием. B отличие от процесса нечаевцев, где власти пытались сыграть и на убийстве Иванова, и на «Катехизисе революционера», и на мнимом членстве Нечаева в Интернационале, теперь был выбран для обвинения один, зато самый выигрышный и к тому же испытанный на процессе нечаевцев пункт — убийство Иванова. Спекулируя на этом пункте, царизм изобразил ненавистного ему вожака «Народ­ной расправы» уголовником и как уголовника вытребовал его у швейцарских властей.

История ареста Нечаева, специально исследованная в свое время P. М. Кантором[620], показывает, что царизм в погоне за Нечаевым ничего не жалел и ничем не брезговал, словом, шел на все. Лучшие агенты царизма (включая знаменитого K.-A. Романа) искали Нечаева по всей Европе и даже в Аме­рике. Всем русским послам было сообщено, что «государь им­ператор приказать соизволил принять все меры к поимке это­го преступника», и предписано оказывать в том всяческое содействие[621]. Когда же Нечаев был обнаружен в Цюрихе, царизм оказал нажим на швейцарские власти; эти последние, как явствует из переписки О. В. Эссена с К. И. Паленом, за­требовали было обвинительный акт против Нечаева, но за­тем покорно отказались от своего требования [622].

Суд над Нечаевым был инсценирован внешне на закон­ных основаниях, как обычное уголовное дело, даже с присяж­ными заседателями, но фактически весь от начала до конца подтасован властями, которые нацелились и засудить, и вме­сте с тем унизить обвиняемого. Председатель суда (П. А. Дейер) и прокурор (К. H. ЖукОв) вполне обеспечива­ли заданное направление дела как юристы с палаческой репутацией, которую Они и подтвердили на процессе Нечаева, а потом закрепили на следующих процессах. Члены суда безропотно следовали за председателем. Что касается соста­ва присяжных (пять купцов, два чиновника, один почетный гражданин, один цеховой и один крестьянин), тО, по мнению М. H. Гернета, Он был подобран специально, чтобы гарантиро­вать обвинительный вердикт[623]. Возможно, так оно и было. Тем не менее, и прокурор в обвинительной речи, и председа­тель суда в заключительном напутствии присяжным для большей уверенности в успехе дела вновь и вновь подчерки­вали, что Нечаев убил Иванова «с заранее Обдуманным наме­рением» и «в засаде», что этот факт «достаточно удОстс^ерен» следствием и «признан несомненным» на суде, что все обстоя­тельства дела «только Отягчают вину егО (Нечаева.— H. Т.), а никак не смягчают ее»[624], между тем как «вы, — внушал присяжным Дейер,— мОжете признать подсудимого заслу­живающим снисхождения тОлько ввиду каких-нибудь обстоя­тельств дела. Вы не имеете права давать произвольно сни­схождение»[625].

Адвокатов на процессе вООбще не былО, поскольку Нечаев Отказался от защиты, а из свидетелей выступал Один — Дми­трий Мухортов, товарищ Иванова, живший с ним вместе и, естественно, предубежденный против Нечаева. Bce прОчие девять свидетелей отсутствовали пО причинам, которые суд признал уважительными (пятеро не были разысканы, четве­ро отбывали катОргу). Решено было зачитывать те из сви­детельских показаний, «прочтение которых будет признано нужным сторонами»[626]. Ha деле зачитывались лишь показа­ния, нужные одной стороне — обвинению, ибо подсудимый Отказался участвовать в суде, а защита как таковая отсутст­вовала.

B ходе процесса суд делал упор на уголовный характер об­винения, утрируя подробности, которые отягчали вину и позо­рили личность подсудимого. Обвинение формулировалось ка.к «убийство из личной ненависти»[627]. Прокурор настойчиво по­вторял, что Нечаев убил Иванова именно «вследствие ненави­сти, вследствие распри, вследствие этого чисто личного чув­ства»[628]. Более того, подсудимого выставляли не только убий­цей, но и грабителем. Отметив, чт© Нечаев и его соучастники вытащили из карманов убитого разные вещи (которые могли послужить против них уликами), хотя и признав далее, что все эти вещи убийцы сожгли, прокурор восклицал: «Совер­шив это преступление (убийство. — H. Т.), что делают подсу­димые? Первым чувством, первым движением, обуявшим их, было желание воспользоваться чужою собственностью. Они грабят Иванова; да, они грабят его!»[629]

Едва ли судьи полагали сами и надеялись внушить пуб­лике, что Нечаев — не политический, а уголовный преступ­ник. Слишком памятен был и в России, и за границей процесс нечаевцев, который официально квалифицировался как сугу­бо политическое «Дело о заговоре с целью ниспровержения правительства» и на котором Нечаев фигурировал (заочно) как центральное лицо заговора. Именно это обстоятельство с цитатами из «Правительственного вестника» как неоспори­мый аргумент указали властям Швейцарии русские эмигран­ты — авторы прокламации-протеста против выдачи Нечае­ва[630]. Очевидно, устроители суда над Нечаевым раздували из политического дела уголовщину с предвзятым расчетом, с одной стороны, соблюсти юридический декорум перед швейцарским правительством, а с другой стороны, показать русскому обществу: вот, мол, каковы наши революционеры — сущие уголовники!

Суд сделал все, что власти от него ждали. Нечаев был приговорен как уголовник к высшей мере наказания за пред­умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах: 20 лет каторги с последующим поселением в Сибири. Декорум был соблюден. Теперь царизм мог помыкать Нечаевым без притворства. «Заключить его навсегда в крепость», — так пе­реиначил Александр II вердикт суда, причем слово «навсег­да» подчеркнул[631]. Вместо положенной, как уголовнику, об­щей каторжной уголовной тюрьмы Нечаев был замурован в одиночный склеп Алексеевского равелина (т. e. главного по* литического застенка империи), и не на 20 лет, а навечно. Учитывая, что по закону и традиции царь не мог изменять, приговор суда в сторону его отягчения, (даже Николай I смяг­чил приговор декабристам!), следует особо выделить резолю­цию Александра II по делу Нечаева как первую (но не по­следнюю) в своем'роде.

Приговоры на политических процессах 1871—1876 гг. во^ обще были очень жестокими: из 54 подсудимых на каторгу- сроком от 4 до 20 лет были осуждены 23 человека, семеро> были сосланы в Сибирь, десять заключены в тюрьмы, военно­исправительные роты и смирительные дома, девять — подверг­нуты прочим наказаниям (арест, полицейский надзор, высыл­ка на родину) и лишь пятеро оправданы, причем оправдание четырех обвиняемых по делу о пропаганде в Петрозаводске 23 июля 1871 г. прокурор опротестовал, III отделение квалифи­цировало как «неправильное, несообразное решение», а царь повелел «обратить на это дело особенное внимание» министр® юстиции [632]. «Политические процессы следуют одни за други­ми... и кончаются сплошь каторгою — excusez dto peu [633]°, — писал I ноября 1876 г. из Петербурга в Баден-Баден П. В. Ан­ненкову Щедрин. — Каторга за имение книги и за недонесе­ние — это уже почти роскошь для: такого бедного государства* как наша Русь. Подумайте только, как мало нужны нам людиг и как легко выбрасываются за борт молодые силы — и Вы найдете, что тут скрывается некоторый своеобразный тра­гизм» [634].

Как же в таких условиях вели себя подсудимые? Главное* что отличало их поведение перед царским судом, — стойкость. Почти все они (исключая буквально единиц) твердо держа­лись революционных убеждений и этики. B этом отношени» их воодушевлял пример не только нечаевцев, но (поскольку это касается именно поведения перед судом) и самого Неча­ева.

Как подсудимый Нечаев следовал единственно правильной в его положении для революционера тактике. Он отлично по­нял смысл инсценированного над ним суда и бил по двум са­мым главным и в то же время наиболее уязвимым основаниям инсценировки. Во-первых, он разоблачал попытки суда приѵ дать делу уголовный характер: «Убиение Иванова есть факг чисто политического характера. Оно составляет часть дела о» заговоре, которое разбиралось в Петербурге...», «вся Россия знает, что я преступник политический» [635]. Больше того. Как политический эмигрант, незаконно (в качестве уголовника) выданный царским властям, Нечаев вообще отвергал право­мочность суда, устроенного над ним: «Права суда надо мнок> за русским судом не признаю... Я эмигрант, подданным рус­ского императора быть перестал...» [636].

Речей на суде Нечаев не произносил, да ему и не позво­лили бы это сделать. Всякий раз, когда он начинал протесто­вать против беззаконности суда, его немедленно (за времяі заседания трижды — едва он успевал произнести одну-две фразы) выводили из зала, причем в первом же случае жан­дармы избили его. Нечаев потом, когда председатель суда в. напутствии присяжным воскликнул: «Да здравствует милость в судах!», очень кстати ввернул: «А меня бил жандармский офицер...» [637].

B такой обстановке Нечаеву оставалось только демонстри­ровать презрение к суду, что он и делал. Когда его приводилк в зал, он, по наблюдению генерала И. JI. Слезкина, «сидел большею частию задом к судейскому столу» [638]; в ответ на' вопрос председателя, что он скажет в свое оправдание, заявил: «Я считаю унизительным для своего имени защищаться от клеветы, очевидной для всех... Правительство может от­нять у меня жизнь, но честь останется при мне» [639]; после оглашения приговора заметил: «Это Шемякин суд» [640], а когда его в последний раз выводили из зала, крикнул: «Да здравст­вует Земский Собор! Долой деспотизм!» [641] Председатель су­да в напутствии присяжным вынужден был признать: «Еще- ни разу безумец не дозволил себе на суде высказывать того, что высказал этот человек» [642].

Разумеется, никаких сведений по существу дела ни на до­знании, ни на следствии, ни на суде каратели от Нечаева не> получили. Официальный отчет гласит: «Спрошенный по обсто- "щ^ёльствам настоящего дела обвиняемый Нечаев заявил, что ФН не желает давать никаких показаний и не отвечал ни на один из предложенных ему вопросов» [643].

Нечаев был из тех людей, которых ничто не могло сломить. Это он доказал и на эшафоте при исполнении над ним обряда гражданской казни, и в склепе Алексеевского равелина. По­казательно, что жандармские власти, боясь апелляций Нечае­ва к народу, «казнили» его гражданским обрядом на рассвете (25 января 1873 г.), а в газетах время и место обряда сооб­щили post factum. Тем не менее, народ возле эшафота был, хо­тя и в малом числе, и Нечаев этим воспользовался. Он, как явствует из письма московского генерал-губернатора шефу жандармов, поднимаясь на эшафот, объявил: «Тут будет скоро гильотина, тут сложат головы те, которые привезли меня сю­да!», а у позорного столба «во все время кричал изо всех сил, оборачиваясь в стороны: «Долой царя! Да здравствуаа: сво­бода! Да здравствует вольный русский народ!»[644]

B равелине Нечаев собственной кровью на стене (когда не давали бумаги и книг) и ногтем на книге писал заявления- протесты; шефу жандармов А. Л. Потапову, который пригро­зил было ему телесным наказанием, дал пощечину; кончил же тем, что распропагандировал стражу и лишь в последний мо­мент, только вследствие предательства (Л. Ф. Мирского), вла­сти помешали ему осуществить то, что не удалось никому ни до, ни после Нечаева: побег из Алексеевского равелина [645].

До нас дошло письмо Нечаева на имя и. д. шефа жандар­мов графа H. В. Левашова от 10 января 1873 г. — гордое и страстное исповедание революционной веры только что осуж- денногонаверную смертьузника. «Россиятеперь — накану­не политического переворота,— писал Нечаев.— Как у ребен­ка, пришедшего в возраст, неизбежно прорезываются зубы, так и у общества, достигнувшего известной степени образован- -ности, неизбежно является потребность политических прав». И далее: «Правительство, допуская подобные (инквизитор­ские.— H. Т.) меры, тем самым кладет семена будущего рево­люционного террора, оно вострит лезвие на свою голову» [646]. C этим пророческим убеждением, непреклонный и фанатически преданный идее революции, Нечаев и сошел в могилу.

Героизм Нечаева на еуде и в заключении дал повод неко^ торым исследователям(П. E. Щеголев, А. Гамбаров) попью таться реабилитировать твѳрца нечаевщины как историческую личность. K этому же нризывает советских историков извесю ный польский ученый Людвик Базылев [647]. Такая реабилитация была бы неправомерной, ибо нечаевщина остается нечаевщи- ной. Что же касается поведения Нечаева перед судьями, тю­ремщиками, палачами, то оно, без сомнения, не только делает честь ему самому, но и может служить примером (в аналогич­ном положении) для любого революционера.

Стойко, хотя и с меньшей последовательностью, чем Неча­ев, держались на политических процессах 1871—1876 гг. и по­чти все прочие подсудимые. Ha процессе долгушинцев из 12 подсудимых только 18-летний крестьянин Ананий Василь­ев после двухмесячного запирательства был сломлен мораль­ными (возможно, и физическими) пытками и дал «вполне чи­стосердечные показания», стоившие ему тяжелого нервного припадка и умопомешательства [648]. Bce остальные долгушинцы на дознании и следствии от всего отпирались («с доходящею до дерзости, так сказать, фанатическою стойкостью совершенно отказываются давать какие-либо показания», — доносил о них в III отделение начальник Московского ГЖУ [649]), а на суде, по­сле того как были пущены в ход свидетельские показания Аг­рафены Долгушиной и признания Васильева, ограничивались малозначащими уклончивыми объяснениями.

Правда, шестеро осужденных по делу долгушинцев (сам

А. В. Долгушин, а также Л. А. Дмоховский, H. А. Плотников* И. И. Папин, Д. И. Гамов и упомянутый Ананий Васильев) после суда подали на высочайшее имя прошения «о смягчении наказания» [650], но, если не считать Васильева, который и в дан­ном случае повел себя «вполне чистосердечно», они сделали это из чисто юридических соображений, лишь отчасти посту­пившись своей революционной совестью. Во-первых, прошения были составлены не по форме — без достаточных вернопод­даннических заверений: Долгушин, Дмоховский и Плотников вообще не выразили ни слова раскаяния, а Папин и Гамов не­определенно посетовали на «преступность мечты» и «легко­мысленность поступка». Понятно, почему царь смягчил нака­зание только Васильеву, а все остальные прошения оставил без последствий[651]. Во-вторых, и это главное, после приговора в окончательной форме, на эшафоте при исполнении обряда гражданской казни и затем в каторжном централе все дол- гушинцы вели себя мужественно. Шеф жандармов в специ­альном докладе царю о гражданской казни долгушинцев со­общал, что Папин и Гамов отказались целовать крест, протянутый им священником, Дмоховский «все время улыбал­ся», а Плотников, пока стоял у позорного столба, не Преста­вал восклицать: «Долой царя, долой бояр, князей, долой ари­стократов, мы все равны, да здравствует свобода»! — «...при­казано было бить барабанам, которые мало заглушали его голос» [652].

Так же смело держались на эшафоте гражданской казнп осужденные по делу В. М. Дьякова. Сам Дьяков, когда схо­дил с эшафота, крикнул, перекрывая грохот четырех бараба­нов: «Долой деспотизм! Да здравствует свобода!» [653] Кстати, и на суде Дьяков, а также его товарищ А. И. Сиряков вели себя «по-нечаевски»: не давали суду никаких объяснений; за­явили, что не желают отвечать на вопрос о виновности; ог- жазались от защиты (на том основании, что «в числе свиде­телей выступили три агента сыскной полиции») и от послед- щего слова[654]. Шеф жандармов А. Л. Потапов доносил царю, что «Дьяков и Сиряков во все время заседания суда держа- -ли себя дерзко и неприлично...» [655]. Из восьми подсудимых на процессе Дьякова — Сирякова только двое распропагандиро­ванных солдат (Трофим Зайцев и Юрий Янсон) дали откро­венные показания.

И на всех остальных процессах 1871—1876 гг. почти все щодсудимые держали себя, по выражению корреспондента «Вперед!», «храбро и с достоинством» [656]. Студент Сергей Зо- симский, не выдавая никого из товарищей, смело признавалг «Мы имели в виду возбудить протест со стороны крестьянско­го населения против правительственной власти. Мысль о воз­мущении крестьян явилась исключительно у меня» [657]. Мало­грамотный рабочий А. О. Осипов на вопрос суда, понимает л» он, о чем идет речь в нелегальных изданиях, которые он рас­пространял среди товарищей, ответил, что «не только понима­ет, но и вполне согласен со всем, что говорится в них о стра­даниях народа, о грабительстве правительства, помещиков ц кулаков и о необходимости изменить существующий неспра­ведливый порядок вещей» [658]. Другой пропагандист из наро­да Феодосий Коновалов, который при аресте «произносил разную брань на государя императора и правительство» («на что нам сукин сын, подлец наш царь...!», «везде с нас кожу дерут»), на суде отказался давать какие-либо объяснения245. Ни в чем не сознавались и никого не выдавали студент Ми­хаил Державин (родной внук поэта Г. Р. Державина) [659], сельский учитель Иван Розанов [660], выпускники средних учеб- ныхзаведенийИванТефтул [661] и Александра Бутовская [662], железнодорожный служащий Никифор Аникеев[663].

Можно отметить, как исключения, лишь три-четыре слу­чая, когда осужденные на процессах 1871—1876 гг. раскаи­вались и просили о монаршем милосердии. B ноябре 1874 г. при неясных обстоятельствах подал всеподданнейшее проше­ние о помиловании (заклиная царя «простить заблудшего»)[664] рабочий-народник Марк Малиновский, который и на следст­вии, и на суде вел себя мужественно, первым из русских ра­бочих открыто заявив перед карателями о своих республи­канских воззрениях: «по моему убеждению, — писал он на допросном листе, — всякий народ в конце своего развития должен придти к республиканскому образу правления» [665].

Царь оставил :прошение Малиновского без последствий. Про­шение о «снисхождении» (правда, без раскаяния, со ссылкой на болезнь родителей), тоже в итоге оставленное без послед­ствий, подавал и H. П. Гончаров [666]. Ha суде он вел себя странно: объяснял, что был удручен личными неурядицами

(развод с молодой женой и пр.) и напечатал-де революци- юнную прокламацию только ради того, чтобы навлечь на ce- вызывал столь Живые отклики (а иные к тому же так долго длились), что едва переставал быть злобой дня один процесс, как начинался другой. Эти процессы воздействовали на политическую жизнь страны вообще й на революционное движение в особенности сильнее, чем все, быв­шие ранее, и, несомненно, заслуживают опециалыного исследо­вания. 0 процессах террористов речь пойдет в следующей гла­ве. Остальные (четыре самых крупных процесса 1877— 1878 гг.), не только воплотившие в себе наиболее характерные и значимые особенности борьбы революционеров-пропаган- дистов с царским судом, но и как бы увенчавшие собой эту борьбу, мы теперь и рассмотрим. Это процессы по делу о Ка­занской демонстрации, «50-ти», «Южнороссийского с^оза ра­бочих» и «193-х». Они впечатляли, прежде всего, предметом обвинения: на одіном из них царизм судил первую в России открытую революционную демонстрацию, на другом — первую же политическую организацию русских рабочих, а на двух остальных — массовое «хождение в народ».

Раньше (с 1874 г.) власти начали готовить процесс «193-х». Разгромив «хождение в народ», царизм замыслил устроить еще более грандиозный, чем дело нечаевцев, показательный процесс против крамолы и добиться-таки цели, неудавшейся на процессе нечаевцев, т. e. выставить революционеров в са­мом устрашающем виде как заматерелых злодеев, ополчить против них русскую и мировую общественность, вырвать с корнем всякое доброе чувство к ним со стороны русских лю­дей. Піри этом власти твердо рассчитывали на успех потому, что, во-первых, к их услугам был гораздо более надежный, чем в деле нечаевцев, суд в лице ОППС, уже испытанный и как бы выдрессированный для большого дела почти на двух десятках малых процѳооов; во-вторых, можшо было припушуть общество невиданными ранее масштабами «антиправительст­венного заговрра» (больше 4 тыс. арестованных в 26 губерни­ях) и, наконец, в-третьих, власти собрали против обвиняемых множество документальных улик, что позволяло и разобла­чить опасность заговора, и щегольнуть умением карателей вы­явить и пресечь любой, даже самый обширный и опасный, за­говор.

18 и 26 марта 1875 г. Комитет министров специально об­суждал вопрос о подготовке процесса и нашел, что до сих пор борьбу с революционной пропагандой очень затрудняла «неиз­вестность разімѳров пропаганды» в обществе. «...При такой не­известности,— гласит высочайше утвержденный журнал Ко­митета министров,—нельзя ставить нрямыім укором обществу отсутствие серьезного отпора лжеучениям; нельзя ожидать, чтобы лица, не ведающие той опаоности, которою лжеучения сии грозят общественному порядку, могли столь же энергично и решительно порицать деятельность революционных агитато­ров, как в том случае, когда опасность эта была бы для них яс­на...»[676]. Комитет министров выражал уверенность в том, что ни революционные теории, которые, мол, суть не что иное как «бред фанатического воображения», ни нрав.ственный облик революционеров, проникнутый будто бы «неимоверным ци­низмом», «не могут возбудить к себе сочувствия». Поэтому, за­ключали царские миніистры, большюй показательный суд над пропагандистами весьма желателен, іи его должно устроить так, чтобы на нем была вскрыта «вся тлетворіность изъяснен­ных учений и степень угрожающей от них опасности»[677].

Итак, установка была дана. Руководствуясь ею, жандарм­ские власти, к негодованию даже К. П. Победоносцева, «по­вели это страшное дело по целой России, запутывали, разду­вали, разветвляли, нахватали по невежеству, по самовластию, по низкому усердию множество людей совершенно да­ром...»[678]. Пришлось наспех отделять овец от козлищ. Из 4 тыс. арестованных к дознанию были привлечены 770, но по­скольку суд над восемью сотнями злоумышленников выгля­дел бы донельзя громоздким, власти освободили 500 привле­ченных под надзор полиции и начали следствие против 265 чел. [679] Для вящей тяжести обвинения следственные орга­ны усердно подтасовывали факты, шельмовали революционе­ров и науськивали на них свидетелей. B результате, следствие затянулось на три года. A тем временем арестованные томи­лись в жутких условиях одиночных казематов, теряли здо­ровье и умирали (к началу процесса власти насчитали среди них 93 случая самоубийств, умопомешательства и смерти) [680].

Только осенью 1877 г. заключенным вручили обвинитель­ный акт: суду предавались 197 наиболее опасных «крамоль­ников». Из них еще четверо умерли, не дождавшись суда. Про­цесс, «умышленно раздутый «спасителями отечества» до чу­довищных размеров» [681], был учинен над 193 лицами.

Обвинительный акт по делу «193-х» монтировался в духе рекомендаций Комитета министров. Дабы устрашить общест­во «размерами пропаганды», он наклеивал без малого на две сотни участников 35-ти кружков и pеволюционеров-одиночeк ярлык единого «преступного сообщества», сложившегося в ис­полнение всероссийского злодейского заговора [682]. Bce сооб­щество обвинялось ів том, что оно готовило «ниспровержение и изменение порядка государственного устройства» [683], а сами революционеры изображались прямо-таки чудовищами: обви­нительный акт бездоказательно клеймил «готовность многих пропагандистов к совершению всяких преступлений», инкри­минировал им намерение «перерезать всех чиновников и за­житочных людей», и поносил их «учение, возводящее невеже­ство и леность на степень идеала и сулящее в виде ближайше осуществимого блага житье на чужой счет» [684]. Устроители процесса надеялись, что такое обвинение (если суд поддержит его, в чем власти не сомневались) ужаснет общество и побу­дит его из страха и отвращения перед крамолой пасть в объя­тья к правительству.

Пока готовился процесс «193-х», случились, однако, собы­тия, которые заставили правительство устроить «вне очере­ди» еще три, тоже очень крупных процесса. Сначала разгром организации «москвичей» летом 1875 г. повлек за собой новое судебное дело «50-ти», затем ів конце того же года был ра­скрыт «Южінороооийский союз рабочих», но не успел царизм начать процесс и по этим делам, как 6 декабря 1876 г. про­изошла на площади перед Казанским собором в Петербурге историческая Казанская демонстрация.

To была первая социально-революционная демонстрация в России[685]. «Русская революция впервые вышла на улицу» с красным знаменем [686]. B числе организаторов и участнико© демонстрации были рабочие. Правда, вопреки мнению иных~ исследователей (Э. А. Корольчук, И. В. Никитин, В. А. Про­кофьев), Казанская демонстрация готовилась не столькорабо- чими, сколько народниками-землѳвольцами и отнюдь не явля­лась рабочей по преимуществу. Ee участники (такие, напри­мер, как Г. В. Плеханов и Петр Моисеенко) и очевидцы еди­нодушно утверждали, что собрались на демонстрацию, глав­ным образом, «студенты и курсистки», а «рабочих было очень мало»[687]. Тем не менее, участие рабочих в первой открытой политической демонстрации против самодержавия (характер­но, что если оратором на демонстрации выступил «студент», то знаменосцем — рабочий) — факт в высшей степени приме­чательный для середины 70-хгодов, когда русский рабочий класс только пробуждался к революционной борьбе.

Царские власти, хотя и не разобрались в политическом и, тем более, в классовом смысле Казанской демонстрации, от­лично поняли, как это заметил М. H. Покровский, одно: «что революционное движение перешло к каким-то новым приемам борьбы, что оно прежде всего страшно осмелело» [688]. Поэтому демонстрация и напугала, и озлобила власти. B тот же день, 6 декабря, министр юстиции К. И. Пален созвал экстренное совещание с участием петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова, товарища министра Э. Ф. Фриша, прокурора Петербургской судебной палаты Э. Я. Фукса, товарища про­курора K- И. Поскочина и вице-директора департамента юсти­ции А. Ф. Кони. B мемуарах Кони есть интересный рассказ об этом совещании. Когда Пален, который «был в нерешительно­сти и подавлен непривычностью неожиданного события», по­ставил на обсуждение вопрос, как поступить с «казанцами», первым высказался Фриш. «Медленно оглянув всех своим хо­лодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал их указательные и большие пальцы и, быстрым движением от- дернув одну от другой книзу, как будто вытягивая шнурок, сделал выразительный щелчок языком... «Как» — невольно вы­рвалось у меня, — повесить? Да вы шутите?!» He отвечая мне он^наклонил голову по направлению к Палену и сказал спо­койно и решительно: «Это — единственное средство!»» Кони и Фукс возражали, Поскочин склонялся на их сторону, Трепов молчал, а сам Пален лишь «поохал и поахал» и отпустилуча- стников совещания, «ни на что не решившись» [689].

Действительно, карателям было о чем подумать. B россий­ском Уложении о наказаниях не было даже статьи, карающей за демонстрацию. «Составители его, —вспоминал один из «ка­занцев», — по-видимому, не подозревали о возможности тако­го явления» [690]. B конце концов, «было высочайше испрошено дозволение» применить здесь статью 252 Уложения («бунт про­тив власти верховной, то есть восстание скопом») [691].

Судебный процесс над участниками Казанской демонстра­ции, таким образом, становился выдающимся именно из-за предмета обвинения. «...В истории русских политических про­цессов демонстрация эта играет важную роль, — отмечал А. Ф. Кони. — C нее начался ряд процессов, обращавших на себя особое внимание и окрасивших собою несколько лет внутрен­ней жизни общества»; ,ранее «революционная партия пресле­довалась за развитие и распространение своего «образа мыс­лей», в деле же о преступлении 6 декабря впервые выступал на сцену ее «образ действий» [692].

Царизм повел судебное дело «казанцев» торопливо и бес­церемонно. Во-первых, он спешил в назидание и устрашение свокм подданным наказать демонстрантов как можно опера­тивнее, (по свежему впечатлению) и жестче, тем более, что о демонстрации заговорила вся Россия [693]. Во-вторых, стояли на ючереди три больших процесса («50-ти», «Южнороссийского союза рабочих» и «193-х»), из которых первый был уже почти подготовлен, и ряд малых (А. А. Быдарина, К. Я- Лебедеву

В. М. Ионова, Г. О. Бредихина, П. Я. Калашникова, С. И. Cep-- геева). Вот почему суд над «казанцами» был начат уже* 18 января 1877 г. и окончен 25 января.

Торопливость и бесцеремонность устроителей процесса вы­разилась прежде всего в том, что высочайшим повелением от 17 декабря 1876 г. обвиняемые были преданы суду по мате­риалам только жандармского дознания без предварительного' следствия [694]. А. Ф. Кони рискнул было протестовать перед ми­нистром юстиции против такого беззакония, но Пален отказал­ся даже рассматривать мотивы протеста и лишь «утешил» Ко­ни обещанием: «Ваше письмо я прикажу приложить к произ­водству: пусть оно останется как след вашего протеста» [695]A

Обвинительный акт был составлен наскоро и не имел ника­кой документальной базы, за исключением найденного у А. H. Бибергаля стихотворения «возмутительного содержа­ния», которое, однако, не относилось к делу. Bce обвинение основывалось исключительно на показаниях свидетелей, — та­ких, как полицейские чиновники Васильев и Ритгер, околоточ­ный надзиратель Успенский, солдаты Ефимов и Семенов, горо­довые Москвин, Трещев, Есипенко, Вишняков, церковный ста­роста, дворники и надзиратели ДПЗ [696]. Bce они так или иначе участвовали в аресте «казанцев», а Успенский руководил из­биением арестованных и на площади, и затем в полицейском участке. Подсудимый Г. И. Громов рассказал на процессе, как под руководством Успенского били в участке землевольца А. С. Емельянова (судившегося под фамилией «Боголюбов»): «Его били буквально два часа, били без всякой причины, били ужасно... Потом его втолкнули к нам в каморку. Я видел его окровавленного. При этом Успенский отпускал разные пошло­сти. Я удивляюсь, как такой человек приведен сюда свидете­лем». Первоприсутствующий одернул Громова: «Это не ваше дело!»[697].

Конечно, такие «свидетели» говорили на процессе то, чего< ждал от них суд и что, по-видимому, было подсказано им на< дознании. Что касается приплюсованных к ним для пущей убе­дительности двух десятков благонадежных обывателей и сту­дентов, то их прокурор не стеснялся «наводить на показания в- благоприятном для обвинения смысле», как на это указаді судьям присяжный поверенный А. А. Ольхин [698]. Восемнадцати­летний знаменосец демонстрации Яков Потапов с мальчише­ской непосредственностью заявил, что «все свидетели врут»[699].

И подсудимые, и защитники без труда уличали «свидете­лей» во лжи. Так, адвокат А. Я. Камионко, сопоставив ряд «свидетельских» показаний, из которых одно исключало дру­гое, доказывал, что подзащитный H. Я. Фалин «в церкви не был, речи не слыхал, вообще в демонстрации не участвовал»[700]. Против подсудимой С. А. Ивановой даже «свидетеля» не на­шлось. Ee защитник А. А. Ольхин не столько возмущался, сколько недоумевал: «Относительно Ивановой в деле не суще­ствует решительно ни одной улики; ни один свидетель на нее здесь не указал, она все время сидела никем не замеченная, она сама молчала, и о ней все молчали» [701]. Суд не обратил на доводы защиты ни малейшего внимания: как Иванова, так и Фалин были приговорены к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь.

Словом, юридически процесс по делу о Казанской демон­страции был поставлен так шатко, как ни один другой из круп- яых политических процессов IB России — ни раньше, ни позже. Даже самый состав подсудимых здесь оказался почти цели­ком случайным. Дело в том, что участниками демонстрации были все руководители «Земли и воли» (в частности, Алек­сандр Михайлов, М. А. Натансон, Г. В. Плеханов, Bepa Фиг­нер) [702] и передовые рабочие (Степан Халтурин, Петр Моисе- енко, Алексей Петерсон), но никого из них арестовать не уда­лось. Полиция спохватилась лишь к концу демонстрации и принялась задерживать пѳрвых попавшихся ей на Казанской площади, ориентируясь больше на студенческие пледы и кур- систские шапочки. Всего было арестовано 20 мужчин и 11 жен­щин, но из них только пятеро (Я. С. Пота.пов, А. С. Емелья­нов, В. Я. Иіванов, Ф. И. Шефтель, Я. E. Гурович) являлись действительными участниками демонстрации. Bce остальные пришли на площадь (кто еще до начала демонстрации, а кто и к ее концу) либо из желания узнать, не состоится ли здесь демонстрация, о иоторой заблаговременно уже прошел слух, либо из любопытства, как на зрелище, либо по чистой случай­ности, мимоходом. Когда полиция стала хватать и бить этих людей, они оказали сопротивление: «это и понятно, — объяс­нял на суде адвокат А. Я- Камионко,— потому что кто был ви­новат, тот не лез в драку, ему нужно было спасаться, а не драться» [703].

B числе арестованных оказались и благонамеренные обы­ватели и даже агенты сыска, загримированные под «студен­тов», причем, как отметил М. H. Покровский, настолько удач­но, что дворники и городовые избили их «жесточайшим обра­зом в первую очередь» [704]. Когда выяснилось, кто они такие, пришлось их освободить. Суду были преданы 17 мужчин и 4 женщины.

При таком составе подсудимых нельзя было ждать от них на процессе ярких революционных выступлений, хотя предмет обвинения побуждал их к этому. «Участие в демонстрации на­лагало на нас обязанность довершить те два дела, которые бы­ли начаты во время демонстрации Плехановым и Яковом Пота­повым,— вспоминал М. М. Чернавский. — Плеханов кратко сказал, почему и против чего мы протестуем. Нам нужно было развить его речь подробно. Яков Потапов развернул на площа­ди красное знамя с лозунгом «Земля и воля». Мы должны бы­ли развернуть на суде богатое содержание этого лозунга. K сожалению, среди нас не нашлось человека, который смог бы это сделать» [705].

Bce подсудимые держались на суде тактики запирательст­ва, хотя перед началом процесса содержавшиеся одновремен­но с ними в ДПЗ «москвичи» указали им, что «если подполь­ным работникам запирательство позволительно, то со стороны демонстрантов, выступающих открыто, оно является каким-то страніным противоречием» [706]. Ha вопрос об участии в демонст­рации 19 подсудимых (включая знаменосца Потапова) отве­тили отріицательно, Чернавский признал, что «решился присут­ствовать на панихиде по политическим преступникам и тем почтить их память», и только Ф. И. Шефтель подтвердила свое «намеренное участие»[707]. Никто из подсудимых не открыл пе­ред судом своих революционных убеждений, а Чернавский в последнем слове только и сказал: «Так как прокурор коснул­ся моих убеждений, то считаю долгом заяівить, что я не обна­ружил никаких своих убеждений тем, что сочувственно отно­сился к речи (Плеханова. — H. Т.). Я обнаіружил только че­ловеческие чувства к страдальцам за убеждения» [708].

Такая тактика подсудимых объяснялась не просто зауряд­ностью их состава. Юридическая шаткость обвинения тоже по­будила их выбрать именно эту тактику как реальное средство «івыверінуться» из дела. Поэтому они часто (с помощью защит­ников) вмешивались в судебное разбирательство, опровергая путаные и лживые показания «свидетелей» и тем самым по­дрывая самую базуобвинения (особеннонастойчивыбылиА.С. Емельянов, А. H. Бибѳргаль, H. Я- Фалин, М. Г. Григорьев). C той же целью тринадцать из них заявили кассационные жа­лобы на приговор суда, отметив, что суд подвел обвиняемых под статьи 252 и 264 Уложения о наказаниях искусственно, в насилие над бунвой и духом закона. Сенат основательно по­трудился, чтобы выработать решение от 7 марта 1877 г. — муд­реную эквилибристику статьями законов, которая позволяла оставить жалобу «казанцев» и впредь все подобные ей без по­следствий [709].

Внешне пассивное поведение «казанцев» перед судомпро- извело на революционные круги благоприятное впечатление. Агент III отделения с беспокойством уведомлял власти: «К подсудимым студенты относятся сочувственно и, сожалея их. говорят, что они пропадают ни за что. Полицию они обвиняют и против нее высказывают сильное негодование» [710].

Главное, все подсудимые держались стойко. Никто из них никого не выдавал. Шестнадцатилетняя Фелиция Шефтель признала, что в демонстрации участвовали ее знакомые, но на предложение первоприсутствующего «когсннибудь назвать», ответила: «He желаю» [711]. Ha оглашении приговора подсуди­мые, как явствует из агентурного донесения, «держали себя дерзко, причем особенно выделялись Чернавский и Бибергаль, почти все время не перестававшие смеяться» [712]. Вообще под­судимые относились к суду как бы свысока, оставив у «одной из русских наиболее известных знаменитостей», как писал об этом корреспондент «Вперед!», такое впечатление, «что они одни тут «порядочные» люди, суд же, прокуратура и прочие — все какое-то «жулье», сброд, с которым им, по воле судьбы, приходится разговаривать» [713].

После суда только один из обвиняемых (И. А. Гервасий) просил о смягченяи наказания [714]. A между тем наказание бы­ло очень жестоким. Суд признал почти все, даже крайне сом­нительные, пункты обвинения доказанными и вынес подсуди­мым фактически заданный приговор. Шесть человек были осуждены на каторгу от 6 лет 8 месяцев (юная — несовершен­нолетняя!— Шефтель) до 15 лет (Емельянов, Чернавский, Би­бергаль). «Пятнадцать лет каторги за демонстрацию, мирную, невооруженную, — писал об этом в 1926 г. на страницах «Правды» М. H. Покровский, — этому едва поверят даже лю­ди, пережившие репрессии Столыпина, даже помнящие эпоху Плѳве» [715].

Показательна здесь особенность, отмеченная в свое вре­мя Г. В. Плехановым: рабочие[716] были осуждены гораздо мягче, нежели интеллигенты. Даже Яков Потапов, уличенный как знаменосец (знамя нашли у него в кармане), отделался «покаянием» на пять лет в монастыре[717]. To же наказание по­лучили Гріигорьев и Тимофеев, а Иванов (активный участник демонстрации) и Морошкин были оправданы. Так власти хо­тели показать, что рабочие сами по себе благонамеренны, но были обмануты и вовлечены в крамолу «студентами», ибо, разъяснял этот маневр суда Плеханов, «пока в качестве поли­тических преступников выступали только представители ин­теллигенции, можно было уверять крестьян, что преступники эти были барами, злившимися на цаіря за уничтожение крепо­стного права. По отношению к преступникам из рабочей ореды подобные уверения сразу лишались всякого смысла, и образ бунтовщика должен был принимать совершенно новый, очень неприятный для правительства, вид в народном воображе­нии» [718].

Словом, то была, по выражению П. С. Ткаченко, «попытка вбить клин между рабочим классом и интеллигенцией»[719]. На­сколько она не удалась, показал следующий же, несравненно более крупный и громкий, политический піроцеос «50-ти», ко­торый открылся в ОППС меньше чем через месяц после суда над «казанцами»— 21 февраля 1877 г.

Ha скамье подсудимых по делу «бО:ти» оказалось 13 ра­бочих [720] — почти втрое больше, чем в деле «казанцев»,— и по­вели они себя, как мы увидим далее, куда более дерзко и со­лидарно с «интеллигентами», чем рабочие-«казанцы».

Впрочем, состав подсудимых на процессе «50-ти» был за­мечательным во многих отношениях. Помимо того, что здесь впервые в России предстала перед судом большая группа pa- бочих-революционеров, на этом процессе обвинялись 16 жен­щин. Такой, в оценке И. С. Тургенева, «знаменательный и ни в какой другой земле — решительно ни в какой — невозмож­ный» факт[721] не только удостоверил перед общественным мне­нием прояівившуюся перівый раз в деле нечаевцев и с тех пор возросшую тягу русских женщин к революционной борьбе, IIO и придал особый колорит процессу «50-ти». Bce женщины это­го процесса были очень молоды (только двое из них — В. H. Батюшкова и E. П. Медведева — имели по 27 лет, всем осталь­ным было по 20—24 года). Их молодой задор, не по-женски твердая уверенность в себе, стойкость и чисто женское обая­ние[722] производили сильное впечатление как на товарищей по скамье подсудимых, так и на публику.

Далее, на процессе судилась большая группа поляков (Г. Ф. Зданович, А. О. Лукашевич, М. А. Млодецкий, А. С. Хоржѳв- ская) и грузин (И. С. Джабадари, М. H. Чекоидзе, А. E. Гам- крелидзе, А. K- Цицианов), а также представители другах, кроме русской, национальностей (украинец П. А. Остров, ар­мянин С. М. Кардашѳв, еврейка Г. М. Гельфман, сербки В. С. и О. С. Любатович), что указывает на ярко выраженный ин­тернациональный состав подсудимых.

B отличие от «казанцев», ереди «50-ти» не было случайных лиц. Bce они ліибо принадлежали к так называемой «Всерос­сийской социально-революционной организации» («москви­чей») [723], либо сотрудничали с этой организацией, как два чле­на московской группы Большого общества пропаганды H. Ф. Цвиленев и В. H. Батюшкова, а также шесть-семь человек, ко- горые, по-видимому, формально не входили ни в одну из об­щин «москвичей» (В. О. Ковалев, Л. А. Иванов, Г. А. Сбромир- ский, А. П. Беляевокий, И. М. Рождественский, А. E. Трубец­кой, возможно П. А. Остров). Эта организационная связь меж­ду всеми подсудимыми в немалой степени объясняет, почему они так дружно и мужественно держались перед судом.

Царские власти отводили процессу «50-ти» важную роль в посрамлении крамолы, хотя они замышляли этот процесс несколько по-иному, чем дело «193-х». Там предполагалось вскрыть все зло и всю опасность нигилизма, здесь же — разоб­лачить лишь частные его проявления[724] и при этом лишний раз опорочить его людей, июпользуя видимую и, на благонамерен­ный взгляд, одиозную разіношерстность «50-ти» («мужики», «девицы», «инородцы»).

Процесс по делу о Казанской демонстрации, хотя и не по­радовал карателей, но и не помешал им надеяться выиграть дело «50-ти», ибо «казанцы», как мы видели, держались стой­ко, но в некотором роде пассивно. Больше того. B отличие от дела «казанцев», теперь обвинение располагало надежным документальным материалом. Благодаря двум, очень выиг­рышным для обвинения доносам (ткача Якова Яковлева и крестьянки Даірьи Скворцовой) и конспиративной неопытно­сти «москвичей», жандармы сумели завладеть множеством бесспорных улик против обвиняемых. Только у Г. Ф. Зданови- ча были отняты устав «москвичей», заряженный револьвер, подложный паспорт, записная книжка, конспиративные адре­са и письма. Всякого рода рукописи (плохо зашифрован­ные) [725], адреса и нелегальная литература попали в руки жан­дармов при обысках конспиративных квартир «москвичей» в Москве, Иваново-Вознесенске, Туле и Киеве [726]. Очень полага­лись власти также на показания многочисленных свидетелей (главным образом, рабочих) и тех из обвиняемых (тоже ра­бочих: Ивана Баринова, Николая Васильева, Семена Агапова, Василия Ковалева, Филата Егорова), которые были деморали­зованы доносами Яковлева и Скворцовой и открыли на след­ствии выгодные для обвинения факты.

Правда, кое-кто из обвиняемых так и не был уличен. Эта незадача повергала суд в растерянность, таік как дело пред­ставлялось очень важным («состаівление противозаконного со­общества, имевшего целью в более или менее отдаленном буду­щем ниспровержение и изменение порядка государственного устройства»), и высшие власти ждали приговор, адекватный тяжести обвинения. Сенатор Б. H. Хвостов в дни суда откро­венничал перед А. Ф. Кони: «Я сижу в ооегаіве присутствия, и мы просто не зінаем, что делать: ведь інротив многих нет ника­ких улик. Как тут быть? А? Что вы окажете?» — «Коли нет улик, так ацравдать, вот что я скажу...»— «Да... хорошо вам так, вчуже-то говорить, а что скажет он?... Что скажет граф Пален?!»[727].

B такой ситуации суд охотно восполнял недостаток фактов измышлениями прокурора (К. H. Жукова), который, со своей стороны, изощрялся возможно больше скомпрометироватьпод- судимых — ,как раз в духе правительственной установки по де­лу «193-х» (не случайно Жуков и связывал с тем делом «овое» дело «50-ти»). Судьи воспринимали как истину и наветы об­винительного акта, будто «москвичи» намеревались «уничто­жить правительство, дворян и произвести резню» [728], и мусси­рование этих наветов в пространной (занявшей два дня) об­винительной речи, которая была увенчана таким резюме: «От­рицание религии, семьи, частной собственности, уничтожение зсех классов общества путем поголовного избиения всего, что выше простого и притом бедного крестьянина — вот те идеи, которые положены в основание ,книжек, распространенных в нпроде» [729].

Подсудимые по опыту прежних процессов и на собствен­ном примере, как только прочли обвинительный акт, поняли, что суд над ними будет сугубо пристрастным, и применили против суда тактику бойкота и разоблачения. 11 подсуди­мых еще до начала или в самом начале судебного разбира­тельства отказались от защиты [730]. Петр Алексеев, бывший до открытия процесса подзащитным у адвоката А. А. Ольхина, на первом же заседании суда, ка,к явствует из агентурного доне­сения, «встал и объявил, что он отказывается как от защиты, так и от дачи каких бы то ни было показаний настоящему су­ду, который заранее составляет свой приговор» [731]. Первопри­сутствующий вскипел: «Молчать! Я прикажу вас вывести вон!», но не испугал этим ни Алексеева, ни его товарищей. На­блюдавший за ходом суда агент и в следующие дни доносил, что «обвиняемые в числе 50 человек ведут себя несдержанно, и некоторые из них позволяют себе высказывать, что они не нуждаются в защите, ввиду того, что суд уже предрешил их участь» [732]. B чаістности, Григорий Александров и Семен Ага­пов «заявили, что отказываются потому, что это нисколько не изменит предубеждения суда относительно их, и что они счи­тают самый суд одной комедией, так как приговор уже давно заранее готов» [733].

Отказ подсудимых от защиты и от показаний с разоблаче­нием предвзятости суда был не нов. H. С. Каржаінский оши­бается, утверждая, будто «впервые в царском суде 70-х годов» применил такую тактику на процеосе «50-ти» Петр Алѳксе- ев [734]. Так уже поступали Сергей Нечаев, Василий Дьяков. Алексей Сиряков и другие семидесятники. Новым в тактике героев процесса «50-ти» было то, что они (не один Петр Алек­сеев, а так же и Софья Бардина, Георгий Зданович, Семен Агапов) первыми в России выступили перед царским судом с программными революционными речами.

9 марта 1877 г. после речей защитников слово получили об­виняемые, отказавшиеся от защиты. Первой выступила С. И. Бардина. Она построила свою речь как противовес обвини­тельной речи, очищая пункт за пунктом революционной про­граммы от клеветы обвинения и разъясняя их действительный смысл. Так, она заявила, что революционеры — не против соб­ственности как таковой: «мы только выставляем на первып план право рабочего на полный продукт его труда», ибо «каж­дый человек имеет право на собственность, обеспеченную его личным производительным трудом» [735]. Никто из русских ре­волюционеров не считает ни целесообразным, ни возможным «вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов» (как тщится доказать обвинитель) и вообще не име­ет «тех кровожадных и свирепых наклонностей, которые вся­кое обвинение так охотно приписывает всем пропагандистам»: «мы стремимся уничтожить привилегии, обусловливающие де­ление людей на классы — на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы» [736]. «Мы не хотим так­же,— говорила далее Бардина, — основать какое-то царство рабочего сословия, как сословия, которое, в свою очередь, ста­ло бы угнетать другие сословия, какдю предполагает обвине­ние. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству... Это может показаться утопичным, но, во всяком случае, уж крово- жадного-то и безнравственного здесь ничего нет[737].

Провозгласив таким образом со окамьи подсудимых идеа­лы революционного народничества и подчеркнув перед судом свою преданность этим идеалам и стойкость («какова бы ни была моя участь, я, господа судьи, не прошу у вас милосер­дия и не желаю его»), Бардина в заключение речи выразила непреклонную веру в правоту и неодолимость революционно­го дв.шкения. «Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение... не может быть оста­новлено никакими репрессивными мерами... Председатель суда сенатор Петерс: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены. — Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции подобного рода, и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют... Преследуйте нас — за вами пока материаль­ная сила, господа; но за нами сила нравственная, сила истори­ческого прогресса, сила идеи, а идѳи — увы! — на штыки не улавливаются!...» [738].

To была первая в стенах царского суда программная рево­люционная речь. Знаменательно, что произнесла ее женщи­на [739].

Вслед за Бардиной в памятный для русского освободитель­ного движения день 9 марта 1877 г. на процессе «50-ти» высту­пил с революционной речью подсудимый Г. Ф. Зданович [740]. Он тоже провозгласил ндродническую программу «полнейшей самостоятельности и автономии общин, владеющих землею и всеми орудиями производства сообща, при свободе труда и обязательности его для ^гаждого индивидуума»; защитил от на­ветов обвинения политйчеоиий и моральный облик русского революционера («из пустого ребячества, гг. судьи, из самолю­бия, а тем паче из грязных побуждений редко люди жертву­ют собой и идут на добровольные страдания», тогда как у ре­волюционеров «самоотверженность сделалась явлением обык­новенным»). B заключение же речи Зданович, по примеру Бардиной, заявил, что революционная партия «одна... имеет будущее, как потому, что представляет интересы большинства, так и потому, что одна стоит на высоте развития передовых идей нашего времени... Победа ее несомненна. Я глубоко верю в победу народа, в торжество социальной революции».

Той же вѳрой проникнута речь рабочего-котельщика Семе­на Агапова: «Цель моей пропаганды заключалась в том, что­бы подготовить рабочих к социальной революции, без которой им, по моему мінению, никогда не добиться существенного улучшения своего положения. Я не раскаиваюсь в своих по­ступках, я твердо убежден в том, что не сделал ничего дурно­го, а только исполнил свой долг, долг честного рабочего, ис­кренно, всей душой преданного интересам своих бедных, за­мученных собратий!».

По воспоминаниям И. С. Джабадари, судьи не дали Агапо­ву выступить с речью [741], но очевидица процесса Bepa Фигнер утверждала, что Агапов «сказал небольшую, искреннюю, впол- нелитературную речь» [742]. Судебный протокол называетАгапо- ва в числе ораторов [743]. Возможно, Агапов не досказал речь до конца. Текст же ее был передан на волю, размножен после су­да в нелегальной типографии А. H. Аверкиева, опубликован в 5-м томе «Вперед!» (вместе с речами Бардиной, Здановича и Петра Алексеева), а затем перепечатан в сборнике В. Я. Бо- гучарского [744].

C революционными речами выступили 9 марта и другие подсудимые, отказаівшиеся от защиты. «Открыто заяівил свою полную солидарность с товарищами» Михаил Чекоидзе [745]. Иван Джабадари, хотя и отрицал юридически свое участие в революционном обществе, «заявил прямо, что принадлежать к такому обществу он считал бы за честь, потому что в нем — лучшие люди» [746], а рабочий Ф.илатЧДоров пропагандировал революцию даже «от священного писАния», пригрозив сена­торам отмщением за непраіведный суд «на страшном суде го­споднем»[747]. Князь Александр Цицианов говорил о восприим­чивости рабочих к идеям революции и социализма, но не до­вел речь до конца «из-за кровохарканья» [748].

Последним на заседании 9 марта выступил Петр Алексеев. Ero историческая, хорошо изівестная, неоднократно бывшая предметом специального изучения [749], речь по содержанию не являлась программной. Алексеев говорил о тяготах «перво­бытного положения» экономически закабаленной и политиче­ски бесправной, «всеми забитой, от всякой цивилизации изо­лированной» рабочей массы, несколько раз подчеркнув: «Мы крепостные!» Ho революционный пафос всей речи и, в осо­бенности, ее заключительное предсказание («подымется му­скулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» [750]) придавали ей агитационно-программный характер.

Как идейный памятник эпохи речь Алексеева показательна в двояком отношении. C одной стороны, в ней выражен народ­нический взгляд ца рабочий класс лишь как на часть «кресть­янского народа» и оттенена роль народнической интеллиген­ции как наставника и организатора рабочих («она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаіво построенной ловушки до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общѳму благу народа»^ [751]. Для 70-х годов, когда пролетар­ская струя еще не выделилась из общего потока народничест­ва, такой взгляд был в порядке вещей.

C другой стороны, речь Алексеева как первое публичное политическое выступление представителя нарождавшегося российского пролетариата [752] уже свидетельствовала, что пере­довые рабочие начинают сознавать историческое предназна­чение своего класса. Прямо говррят об этом заключительные слова речи, которые В. И. Левин оценил как «великое проро­чество русского рабочего-революционера...» [753]. Здесь умест­но подчеркнуть, что речь Алексеева, а также выступления на процессе «50-ти» других рабочих (Агапова, Егорова) прозву­чали в то время, когда готовился суд уже над целой (первой в России) организацией революционногопролетариата— «Юж­нороссийским союзом рабочих».

Итак, на процессе «50-ти» впервые в России революционе­ры превратили скамью подсудимых в трибуну для провозгла­шения и обоснования революционной программы. Заметим, однако, что подсудимые выступали не от лица своей организа­ции, а от имени «пропагандистов» вообще (Бардина), «народ­ной партии», под которой явно подразумевались все борцы за интересы народа (Здаінович), от имени всего «рабочего люда» (Алексеев, Агапов, Егоров). Никто из них не признал себячле- ном организации, чтобы не дать судьям лишнего шанса про­никнуть в ее тайны и тем самым обнаружить ее слабость. Та­кая тактика вполне отвечала характерному для 70-х годов ор­ганизационному анархизму.

Bce речи героев процесса «50-ти» несли на себе также пе­чать типичного для того времени народнического аполитизма. Бардина подчеркивала, что русские революционеры отнюдь не стремятся к «политическому coup d’ etat» [754], а добиваются «анархического устройства общества», хотя и разъясняла, что анархия в народническом понимании «вовсе не означает бес­порядка и произвола... Она есть только отрицание той утес­няющей власти, которая подаівляет всякое свободное развитие общества» [755]. «Ошибочность взгляда» обвинения на подсуди­мых как на «политичеоких революционеров» отмечал и Зда- нович[756]. Друше ораторы из числа подсудимых, выступавшие после Бардиной и Здановича, в защиту аполитизма ничего бо­лее не говорили, но и политических требований в своих речах не выдвигали, делая упор на необходимости «социальной ре­волюции» (Агапов). Тем не менее, безусловное осуждение и отрицание существующего режима каждым из ораторов и, в особенности, «великое пророчество» Петра Алексеева сообща­ли всем выступлениям героев процесса «50-ти» объективно по­литическую напраівлѳнность.

Важно отметить, что речи подсудимых, отказавшихся от за­щиты, были, как об этом свидетельствовал И. С. Джабадари, заранее согласованы между членами организации «москви­чей», причем Петру Алексееву, который выучил написанный им и правленый «москвичами» текст речи наизусть, «за день или за два» до 9 марта товарищи устроили нечто вроде гене­ральной репетиции[757]. Успех каждой речи все подсудимые вос­принимали как свою общую победу. Агент-осведомитель не преминул донести, что после речи Алексеева они прямо в су­дебном зале «пожимали Алексееву руки... благодарили его и поздравляли» [758].

Более того, отчасти еще до начала суда, а затем на суде, «по- кадлился обычный опрос обвиняемых о летах, звании и про­чем», подсудимые согласовали общую линию поведения и ус­ловились отрицать наличие между ними организации, хотя иные изних сомневались, верный ли это шаг[759]. Держась, что назы­вается, локоть к локтю, он.и фактически сорвали попытку суда разбить их на восемь групп и учинить расправу над каждой группой в отдельности. От имени подсудимых И. С. Джабада­ри потребовал, чтобы прокурор в таком случае отказался от обвинения «50-ти» в принадлежности к одной и той же органи­зации [760]. Суд подтвердил свое решение о группах, но вынуж­ден был допустить к разбирательству дела по каждой группе всех подсудимых, после чего затея с разделением их на группы вылилась в пустую формальность.

Отсюда видно, сколь неоснователен вывод H. С. Каржан- ского, будто процесс «50-ти» «разбился на 50 индивидуальных дел» и «каждый (из подсудимых. — H. Т.) выступал за свои страх и риск» [761].

Именно сплоченность подсудимых давала им силу и бод­рость, достаточные для того, чтобы после двух лет предвари­тельного одиночного заключения и перед угрозой многолетней каторги не только пророчить гибель своим тюремщикам и судьям, но и смеяться над ними. Дружный смех подсудимых звучал и в тюрьме, когда на перекличке перед отправкой в суд конвойный офицер не мог прочесть фамилии Гамкрелидзе и Долго по-собачьи лаял: «Гам... Гам...» [762], и в судебном зале, когда Александр Цицианов в ответ на вопрос о подробностях его вооруженного сопротивления полицейским под начальст­вом прапорщика Ловяшна «рассказывал с большим юмором, как прапорщик, испугавшись выстрелов, на четвереньках убе­жал в ватер-клозет. Что же касается повреждений на пальцах у полицейского, то он (Цицианов. — H. Т.) также объяснял это тем обстоятельством, что этот полицейский, бросившись вслед за прапорщиком туда же, в ватер-клозет, так его перепу­гал, что тот, запирая дверь ватер-клозета, прищемил емѵ пальцы» [763].

Сплоченность подсудимых на процессе «50-ти» во многом определяла ход процесса. Сильные увлекали тех, кто был по­слабее. Даже те из них, у кого на следствіии жандармы суме­ли вырвать «откровенное сознание», здесь, на суде, воодуше­вившись поддержкой товарищей, «все, — как это признал про­курор,— отказались от прежних объяснений» [764]. Неграмотный рабочий Василий Ковалев при этом сообщил, что на следствии о,н «находился во время всех допросов всегда пьяным и пои­ли его те, кто допрашивал, т. e. жандармы и полицейские вла­сти»[765]. Мужество и стойкость товарищей по скамье подсуди­мых так потрясли Ковалева, что в последнем слове он заявил: «Я не был пропагандистом. Теперь, здесь на суде, я сделался пропагандистом. И теперь, господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепко, не выпускайте, потому что если выпустите, я буду знать, что делать» [766].

B общем, хотя на следствии кое-кто из обвиняемых по де­лу «50-ти» отступил перед жандармами до «откровенности», на скамье подсудимых все пятьдесят держались с точки зре­ния революционной этики безупречно. Приговор, жестокость которого они, впрочем, предвидели (пятнадцать человек, включая шесть женщин, были осуждены на каторгу) [767], никого из них не сломил. Bepa Фигнер не ошиблась, заметив в свое время, что из всех многолюдных политических процессов B царской России «ни один процесс не был таким стройным, ни в одном не было такой идеалистической цельности, как в этом» [768]. Поданное через 2,5 месяца после суда единственное прошение о помиловании (рабочего Николая Васильева) [769], конечно, диссонирует с этой «идеалистической цельностью», но заслуживает оправдания, поскольку Васильев в то время был поражен тяжелым душевным расстройством, которое уже на следующий год свело его в могилу.

He удивительно, что героическое поведение подсудимых, среди которых, напомню, впервые в царском суде фигурирова­ла большая группа рабочих, нашло сочувствие у свидетелей, собранных (весьма опрометчиво) властями почти исключи­тельно из рабочей среды. Bcex свидетелей было 99 [770]. Из них только два доносчика — Яков Яковлев и Дарья Скворцова — свидетельствовали в пользу обвинения. Bce остальные уклоня­лись от показаний, выгодных обвинению, либо даже выгора­живали обвиняемых [771].

Все, что происходило на суде, тотчас получало широкую ог­ласку. Правда, власти, памятуя об уроках прежних процессов, ограничивали доступ публики (не больше 50 человек на судеб­ное заседание по именным билетам) и цензуровали официаль­ный отчет о процессе (ни одна из речей подсудимых в отчет не попала). Однако землѳвольцы сумели изготовить поддель­ные билеты и тем самым открыть доступ в суд своим людям (в числе которых были Александр Михайлов и Валериан Осин- окий) [772], а главное, отпечатали ів нелегальной типографии А. H. Аверкиева речи подсудимых. Аверкиев за это в июне 1878 г. был осужден на поселение в Сибирь [773], но свое дело он сделал: тексты речей Бардиной, Алексеева, Здановича, Агапо­ва разошлись по России (где только ни находили их жандар­мы при обысках!) [774], а после того как П. Л. Лавров перепеча­тал их все в 5-м томе «Впѳред!», они получили громкую из­вестность и за границей.

B результате, впечатление от процесса, как подчеркнул «Вперед!», «оказалось совсем не то, какое желали произвести наши социалистоеды» [775]. Это признали даже царские санов­ники. П. А. Валуев возмущался тем, как неудачно «разыгра­на трагикомедия политического процесса»3/0, сенатор М. H, Похвиснев в докладной записке министру юстиции К. И. Па- лену усомнился в способности ОППС успешно решать таікие дела[776], а государственный канцлер кн. А. М. Горчаков будто бы (по свидетельству В. Д. Спасовича, переданному И. С. Джабадари) заяівил графу Палѳну: «Вы думали убедить на­ше общество и Европу, что это дело кучки недоучившихся меч­тателей, мальчишек и девчонок, и с ними нескольких пьяных мужиков, а между тем, вы убедили всех, что это не дети и не пьяные мужики, а люди вполне зрелые умом и крупным само­отверженным характером, люди, которые знают, за что бо­рются и куда идут» [777].

Итак, процесс «50-ти» царизм проиграл. Между тем, надо было открывать новый, еще более» грандиозный процесс («193-х»), который власти готовили уже три года. Мало того, на очереди стояли еще около десятка малых процессов. Связы­вая особые (теперь, после дела «50-ти,» и реваншистские) на­дежды с процессом «193-х», царизм не стал форсировать его подготовку, а тем временем, с конца апреля до начала июня 1877 г., провел через ОППС восемь прочих дел. Bce они про­шли сравнительно тихо и почти не затронули общественного мнения, еще занятого в то время толками вокруг процесса «50-ти». Вторым по порядку в ряду этих восьми дел слушалось дело «Южнороссийского союза рабочих», которое должно было привлечь сугубое внимание общества и числом подсудимых (15 человек) и, главное, их беспрецедентной для России осо­бенностью («противозаконное сообщество» из рабочих!), но не привлекло. «Тускло и неприметно прошло это негромкое дело среди ярких процессов, приковывавших всеобщее внимание, как дело «193-х» и процесс «50-ти», — пишет о нем его участ­ник М. П. Сквери 373.

Секрет не только в том, что процессы «50-ти» и «193-х» были гораздо более крупными, громкими, яркими, HO и в том, что царизм удержал процеос «Южнороссийокого союза» боль­шей частью в тайне от общества. Публика на процесс почти не допускалась, легальная пресса не дала о нем ни строчки. Задумываясь над причинами этого, М. П. Сквери предполо­жил одно из двух: «Правительство или не придавало этому делу серьезного значения, или же старалось окрыть, что в ре­волюционное движение втянуты рабочие маосы» 374.

Первое из этих предположений тѳперь можіно отбросить. Из документов по делу «Южноросоийокого союза», опублико­ванных после воопоминаний Сквери, яівствует, что власти по­нимали серьезность дела. Начальник Одесского ГЖУ К. Г. Кноп уже через две недели после начала дознания доклады­вал шефу жандармов: «Настоящее общество имеет, — по край­ней мере, на Юге, — совершенно новый и весьма серьезный характер... если дознания, произведенные до настоящего времени, преследовали сеятелей революционной пропаганды, преимущественнолюдей интеллигентных ...нынеобнаруженное общество, состоящее преимущественно из мастеровых и вполне организованное, является созревшим плодом революционныхи социальных учений ...пропаганда проникла в народ» 376.

373 Сквери М. П. Первая рабочая социалистическая организация в- Одессе (1875 г.). Одесса, 1921, с. 8.

374 C к в e p и М. П. «Южнороссийский союз рабочих».— «Каторга и ссылка», 1923, Кя 5, с. 17.

375 Рабочее движение в России в XIX в., т. 2, ч. 2, с. 103. Выделеш> мною. — H. Т.

m

Зато второе предположение М. П. Оквери вполне справед­ливо. Именно потому, что власти поняли «совершенно новый и весьма серьезный характер» политического дела, возникшего среди рабочих, т. e. уже в толще народа, они попытались при­глушить, затушевать его остроту и значимость. Оно терялось в ряду малых процессов как «дело Заславокого и др.» (таково было его официальное наименование), но вовсе не дело о по­литической организации рабочего класса. Такой подход к де­лу «Южнороссийокого союза» со стороны властей определялся их стремлением противопоставить крамольников-интеллиген- тов как национальных отщепенцев верноподданной масее на­рода. Это стремление, заметное и на процессах долгушинцев, участников Казанской демонстрации, «50-ти», в деле «Южно­российского союза» проявилось особо.

Кроме заведомо ограниченной гласности, процесс «Южно­российского союза рабочих» внешне ничем более не отличался от множества политических дел 1870-х годов. Фактическую базу обвинения составили, главным образом, предательские показания лиц, которые не входили в «Союз», но так или иначе были связаны с ним: машиниста П. Г. Толстоносова (донос ко­торого, собственно, и положил начало 10 декабря 1875 г. до­знанию о «Союзе»), слесаря П. С. Тисельского, литейщика И. К. Незабитовского, маляра Я. H. Пантелеймонова. Их по­казания фигурировали на суде как свидетельские, хотя ни один из них на суд не явился и, таким образом, не мог быть под­вергнут перекрестному допросу со стороны обвиняемых и за­щиты. Помогли обвинению также оговоры шести членов «Сою­за» (В. Я. Мрачковского, М. П. Сквери, М. Ф. Курганского, П. М. Силенко, М. Я. Ляховича, М. Р. Короленко), открывших на дознании некоторые планы и организационные тайны «Со­юза». C помощью доносчиков был обеспечен и круг веществен­ных доказательств: кипа революционных изданий (журналы «Вперед!», «Работник», пропагандистские брошюры народни­ков), которые услужливо доставил Толстоносов; список членов «Союза», отнятый у Силенко (тоже по доносу Толстоносова) и, наконец, устав «Союза», добытый, вероятно, агентурным пу­тем: по официальной версии, «случайно найденный в снегу на улице» каким-то мальчиком [778].

Обвинительная речь прокурора E. Ф. де-Росси строилась по шаблону, который в 70-е годы повторялся из процесса в процесс: «социализм есть не что иное, как бредни», это «явле­ние не русское, порождение Запада»; [779] сами же социали­сты — недоучки и невежи, они (как передавал лексику проку­рора очевидец) «грязные, грубые, шершавые, угловатые, че­тырехугольные» и пр. [780] Главное же, прокурор старался так представить дело, будто рабочие, как и вообще весь народ,— это не субъект, а объект социалистической пропаганды. Субъ­ектом же ее являются, мол, все те же подстрекатели из нигили- стов-интеллигентов, которые теперь «кинулись в народ, состав­ляют целые шайкц, привлекая в них даже крестьян и рабочих». Инкриминируя социалистам намерение «возбудить кровожад­ные инстинкты нашего народа», прокурор буквально запугивал суд такими пророчествами, что если зло социализма не будет вырвано из русской земли «с корнем и без всякого снисхожде­ния» в самом начале, то социалисты совратят и поднимут на­род на резню, перережут его руками «высшее начальство» (включая судей!), капиталистов и вообще «всех, владеющих собственностью» [781].

Трудно оказать, насколько всерьез приняли сенаторы про­рочества обвинителя, но его концепцию о злонамеренной ин­теллигенции и патриархально верноподданном народе целиком разделили. B мотивированном тексте приговора муссирова­лась подстрекательская роль интеллигента E. О. Заславского как «составителя сообщества, склонявшего к поступлению в оное других, и главного руководителя действий прочих чле­нов», а к рабочим (даже таким деятельным, как И. О. Ребиц- кий и Ф. И. Кравченко) была приложена оговорка, что они «совершили преступление по легкомыслию и неведению важ­ных последствий противозаконного их деяния» [782].

Обвиняемые держались на суде твердо. Правда, Р. С. Ган- кина несколько преувеличивает «стойікость, сплоченность, со­лидарность подсудимых в защите общих интересов»[783]. Под­судимые Курганский, Мрачковский, Короленко и Силенко на первых допросах действительно не выдавали никого и ничего («книг запрещенного содержания никогда не читал и ни у кого их не видел», о преступном сообществе, «ни OT кого не слы­шал», «ничего не знаю») [784]. Ho по ходу дознания все четверо, а также Ляхович и Сквери, рассказали о сходках, об уставе «Союза», назвали «главных лиц» (Заславского, Кравченко, Сквери, Ребицкого), показали, что Заславский выработал устав, а Сквери его переписал и т. д. [785] Ha суде все оговор­щики отказались было от своих показаний, пояснив, каким об­разом жандармы заполучали такие показания. Мрачковский рассказывал: «Мои показания составлены в жандармском управлении, а я только их переписал. Ha это я согласился по­тому, что меня содержали в отхожем месте» [786]. Ляхович ска­зал: «Жандармы мне насчитали человек до двадцати, кото­рых, по их словам, выпустили, собственно, потому, что они дали такие показания, какие с них требовали. Вот так-то и мне обещали скоро свободу. Я был готов решиться на все, на­ходясь под этими впечатлениями» [787].

Суд, однако, игнорировал саморазоблачения оговорщиков и опирался (вслед за прокурором) именно на их оговоры, ко­торые, таким образом, очень повредили обвиняемым. Более того, суд не посчитался и с тем, как настойчиво подсудимые (Мрачковский, Курганский, Ребицкий) и адвокаты (П. А. Потехин, С. А. Сребдольский) разоблачали измышления сви- детелей-доносчиков. Перед началом судебного разбиратель­ства подсудимые и защита потребовали даже отложить про­цесс до тех пор, пока не будут разысканы эти свидетели [788]. Суд разыскивать свидетелей-доносчиков не стал, показа­ния их принял на веру, а все протесты обвиняемых и защиты оставил без внимания.

Стойкость подсудимых на процессе «Южнороссийского со­юза» выражалась в пассивной форме. Подсудимые, главным образом, отпирались и вывертывались изыюд обвинения. На­иболее последователен был Заславский, который с первого до­проса и до последнего слова на суде упорствовал в том, что он «никогда не вел никакой пропаганды противу правитель­ства», а рабочие сходки «посещал с чисто научной целью», полагая, что «рабочие сами лучше знают, что им делать и как поступить; его же дело — наблюдение для теоретических вы­водов»[789]. Ни Заславокий, ни кто-либо другой из подсудимых не только не признавали себя членами революционной орга­низации (или партии), но и самый факт существования такой организации категорически отрицали. Подобная тактика по­зволила обвиняѳмым скрыть от карателей часть средств, пла­нов и связей «Южнороссийокого союза», а также в какой-то мере облегчить свою судьбу, хотя, с другой стороны, она ос­лабила значение процесса как революционной акции.

Приговор по делу «Союза» был менее суровым, сравни­тельно с делами участников Казанской демонстрации и «50-ти». Суд определил каторгу лишь Заславскому (10 лет), Ребицкому и Кравченко (по 5 лет). Пятеро (Сквери, Мрач- ковский, Силенко, Наумов и Ляхович) были приговорены к ссылке в Западную Сибирь, еще пятеро — к заключению на срок от 3 месяцев до полутора лет и двое (Курганский и Лу- щенко) отданы под надзор полиции на 4 года.

Прошения о помиловании после суда подали только Кур­ганский, Лущенко [790] и Силенко [791]. Позднее, из Сибири, про­сил (безответно) о помиловании и Сквери [792]. Bce остальные участники процесса пошли на каторгу, в тюрьмы и ссылку, как сказал бы Герцен, «с святою нераскаянностью». Это де­лает честь рабочим-революционерам, которые не имели тогда ни такой идейной закалки, ни такого опыта борьбы, как разно­чинцы-народники, но в первом же поединке с царским судом уже проявили знаменательную пролетарскую стойкость.

Организатор «Южнороссийского союза рабочих» Евгений Осипович Заславокий погиб на следующий год после суда 33 лет отроду. Он заболел еще в /предварительном заключении. Власти определили у него «веселое бурное помешательство», главным образом потому, что на допросах он отвечал «в шу­точном или оскорбительном для спрашивающего тоне»[793], и 8 сентября 1876 г. водворили его в больницу св. Николая Чу­дотворца (для душевнобольных). История болезни Заслав­ского во многом загадочна. Сохранившиеся протоколы осви- детвльствования его умственных способностей рисуют его не СТОЛЬКО больным, сколько затравленным: «Где вы находи- ТвСЬ? — B сумасшедшем доме... По ікакому же поводу вы нахо­дитесь в больнице душевнобольных? — Да потому, что в при­сутственных местах много людей малосведущих, малообразо­ванных, не могущих отличить здорового от сумасшедшего, ну и посадили» [794]. В. И. Невский, читавший эти протоколы, спра­шивал себя: «Да не симуляция ли это? Да не самый ли умный человек здесь — подозреваемый в сумасшествии Заслав­ский?» [795].

Думается, могло быть и так, что не Заславский симулиро­вал, а власти (скорее намеренно, чем по недоразумению) при­писали ѳму сумасшествие и лечили действительно больного Заславского не от той болезни, которая уже сводила его в мо­гилу. Как бы то ни было, болезнь Заславского склонила царя, который утвердил было приговор Сената, снизойти к просьбам жены осужденного, а также к ходатайствам за нее кое-кого из знати, и сначала сбавил срок каторги Заславскому до 6 лет, а затем вообще заменил каторгу ссылкой в Западную Сибирь. Ho перед отправкой в ссылку 13 июня 1878 г. Заславский умер в тюрьме от ...туберкулеза.

Таков был заключительный аккорд процесса по делу о «Южнороссийском союзе рабочих» — процесса негромкого, но большого. Масштабность его определялась не столько числом подсудимых (в этом отношении он несоизмерим с грандиоз­ными процессами «193-х», нечаевцев, «50-ти»), сколько пред­метом обвинения и существом дела. Хотя легальная пресса и замолчала его, революционеры-народники усмотрели в нем явление исторической важности. Вот что писал П. Л. Лавров сразу по окончании дела: «В ряду других социалистических процессов, которыми так богат был нынешний год, этот про­цесс занимает особенно выдающееся положение и заслужи­вает самого серьезного внимания как потому, что почти все об­виняемые— за исключением лишь Заславского и Ребицко-. го...[796] — принадлежат ,к среде рабочих, так еще более потому, что процесс этот касается -попытки самостоятельной органи­зации для революционных целей рабочих сил на юге России, организации, естественно и исторически выросшей на почве местных интересов рабочего класса» [797].

Разумеется, ни Лавров, ни кто-либо другой из народников не могли признать рабочий класс главной революционной си­лой. Они приветствовали выход пролетариата на политиче­скую арену в качестве важного подспорья для крестьянской революции. Для нас же теперь дело «Южнороссийского союза рабочих» значимо как «первый в России политический процесс того класса, который тогда только еще формировался, но уже сделал заявку (пока неотчетливую, полуосознанную) на роль гегемона грядущей национальной революции.

Между тем, процесс «193-х» все еще готовился. Ряд госу­дарственных и судебных деятелей (вел. кн. Константин Ни­колаевич, К. П. Победоносцев, А. Ф. Кони), трезво оценивая трудности внутреннего положения страны (в частности, удар по авторитету правительства на процессе «50-ти») и неудачи в войне с Турцией (троекратный провал штурма Плевны), предлагал решить дело «193-х», целиком или большей частью, без суда, в административном порядке, дабы оно не вылилось в «четвертую Плевну» [798]. Победоносцев 10 октября 1877 г., за неделю до открытия процесса, в письме на имя цесаревича предостерегал, что «только совсем ослепленное или совсем безумное и неспособное правительство может возбудить такой процесс в такое время!» [799]. Ho граф Пален внушил царю, что прекратить столь громко начатое дело значило бы для прави­тельства выказать слабость, и 14 октября царь «хотя изволил признавать неудобства ведения в настоящую минуту полити­ческого процесса, но ввиду доводов, высказанных министром юстиции, мнение его изволил утвердить, обратив внимание на точность соблюдения всех полицейских предосторожностей (а не законности. — H. Т.) при производстве дела» [800].

Процесс «193-х» (т. e. дело о «хождении в народ» 1874 г.) открылся 18 октября 1877 г. в ОППС [801]. По масштабам дела и числу подсудимых то был самый крупный судебный процесс в царской России, «процесс-монстр», как называли его совре­менники. B истории русского освободительного движения OH

нередко фигурирует под названием «Большой процесс» 40°.

K началу процесса ббльшая часть подсудимых уже согла­совала линию своего поведения, поставив ее в зависимость от характера суда. B том случае, если суд будет гласным, откры­тым, подсудимые намеревались использовать его как трибуну для революционной агитации[802]. Если же суд будет закрытым, они решили бойкотировать его [803].

Власти, со своей стороны, нашли возможность сделать про­цесс ни закрытыім, ни открытым. Процесс был объявлен пуб­личным, но для него избрали такое помещение (Петербургско­го окружного суда), где едва уместились судьи и подсудимые. Ha обычные места для подсудимых (возвышение за барьером, метко названное кем-то из обвиняемых «Голгофой») были уса­жены мнимые организаторы «сообщества»: Мышкин, Рогачев, Войнаральский, Ковалик [804], а все остальные подсудимые за­няли места для публики. Ha оставшиеся 15—20 мест, отгоро­женные в уголке зала, допускалась -по именным билетам лишь проверенная «публика», которую «цементировали» агентами III отделения. Сановные зеваки заполняли проход за судей­скими креслами. «...В залах суда, — вспоминал А. Ф. Кони,— были во множестве расставлены жандармы, и ворота здания судебных установлений, как двери храма Януса, заперты на­крепко, будто самый суд находился в осаде» [805]. Bce это, по мысли устроителей процесса, позволяло и соблюсти юридиче­ский декорум, и гарантировать власть от излишней огласки возможных на суде эксцессов.

Подсудимые, как только процесс открылся, разоблачили эту профанацию гласности суда. Мышкин от их имени заявил первоприсутствующему: «Мы главным образом настаиваем на необходимости публичности и гласности. Правда, вы ...из­волили объяснить, что судебное разбирательство производится публично, что публика и там, и здесь (жест рукой вперед и на­зад). Да, действительно, за судейскими креслами есть не­сколько імест, вероятно, для лиц судебного ведомства; и здесь, за двойным рядом жандармов, примостились три-четыре €убъекта. Неужели это та самая хваленая публичность, кото­рая дарована новому суду на основании судебных уставов? Называть это публичностью — значит иронизировать, насме­хаться над одниім из основных принципов нового судопроиз­водства». Невзирая на окрики первоприсутствующего («До­вольно! Довольно!»), Мышкин закончил свое заявление таки­ми словами: «Мы глубоко убеждены в справедливости азбуч- нойистины, что света гласности боятся только люди с нечи­стой совестью, старающиеся прикрыть свои грязные, подлые делишки, совершаемые келейным образом. Зная это и искрен­но веря в чистоту и правоту нашего дела... мы требуем полной публичности и гласности!»[806]

Судьям было высочайше приказано оставить это требова­ние без внимания. Более того, чтобы облегчить расправу над 'подсудимыми, суд поделил их на 17 групп для раздельного разбирательства дела «ввиду недостаточности помещения» [807].

Подсудимые ответили на это юридическое шулерство са­мым энергичным протестом. 120 из них бойкотировали суд, т.е. отказались являться на судебные заседания (их назвали про- тестантами» [808]), и только 73 человека, прозванные в отличие от них «католиками», согласились участвовать в суде. Бойкот суда «протестанты» мотивировали так: «Останемся чисты в глазах России. Она видит... что не мы дрогнули перед глас­ностью, перед судом России, а враг наш; она видит, что, убе­дившись в невозможности употребить суд как средство дать ей отчет в наших действиях и разоблачить перед нею действия нашего и ее врага,— мы прямо и открыто плюнули на этот суд...»[809]. При этом каждый из 120 «протестантов» не только заявил о непризнании суда, но и сопроводил свое заявление смелыми обличительными репликами. Подсудимый Виктор Осташкин, например, в ответ на вопрос о его занятиях отчека­нил: «Готовился встать в ряды народа для борьбы с его вам­пирами!» [810] Феофан Лермонтов вообще отказался отвечать на вопросы суда и насмешливо добавил: «Я просил бы Осо­бое присутствие вместо всего другого лучпю прочитать мне се­годня же окончательный приговор, который, вероятно, уже давно заготовлен у суда...»[811] Мария Гейштор, тоже отказав­шаяся отвечать на вопросы суда, воскликнула: «Я должна заявить, что настоящий строй в Росрии мне ненавистен, пото­му что в нем всем живется очень гадко, не исключая и вас, го­спода судьи!»[812]

Характерной для поведения «протестантов» была следую­щая сцена. Когда первоприсутствующий K- К. Петерс прервал вызывающе дерзкое заявление подсудимого Ивана Черняв­ского окриком «Довольно!», «протестанты» с мест потребова­ли: «Слушайте, когда вам говорят!». Петерс дослушал Чер­нявского до конца и только потом распорядился вывести .erc из зала. Тогда все «протестанты» дружно поддержали своего товарища возгласами: «Всех уводите! Мы все не признаем су­да! K черту суд!»[813]. Первоприсутствующий вынужден был удалить всех подсудимых и закрыть судебное заседание. Та­кие сцены продолжались до тех пор, пока «протестантов» во­обще не перестали приводить в суд. Ничего подобного в исто­рии царского судопроизводства не было ни до, пи после этого процесса.

Шокированные столь досадным для правительства оборо­том дела власти не решились печатать нормальные отчеты о* заседаниях суда. «Известия о судебном следствии стали без исправления передаваться в совершенно бессмысленном по своей краткости виде...»[814] Подсудимые и эту уловку властей не оставили без протеста. «В отчете о заседании 20 октября, — заявил на суде от их имени Мышкин, — мы, подсудимые, пред­ставлены в очень непривлекательном виде, как будто мы вы­слушали в благоговейном молчании ваше нравоучение, как будто в нашей среде не нашлось ни одного голоса, который решился бы возразить на это нравоучение!...»[815]

Положение сенаторов становилось тягостным. Расчеты ди­скредитировать на процессе революционеров перед Россией и Европой рушились с самого начала; наступательная тактика активного бойкота, избранная подсудимыми, выбивала из рук судей их главное оружие — инициативу обвинения. Перед бой­котом они оказывались беспомощны, несмотря на огромные полномочия, поддержку всех реакционных сил[816] и постоян­ное внимание к ним самого царя[817]. Сенаторы начали роптать иа свою миссию, жалуясь, что им приходится выслушивать от подсудимых оскорбления «то чайной ложке» ежедневно и еже­часно[818]. Первоприсутствующий Петерс, уже переживший в роли главного судьи процессы участников Казанской демонст­рации, «Южнороссийского союза рабочих» и «50-ти», теперь не выдержал напряжения и заболел. C 30 ноября его заменил сенатор К. К. Ренненкампф [819], который и довел процесс до конца.

После того как скандально провалился суд над «проте­стантами», сенаторы занялись разбирательством дел «католи­ков». «Протестанты» же были размещены в ДПЗ. Здесь 28 октября подсудимые А. О. Лукашевич и М. Д. Муравский обратились к товарищам по заключению с воззванием[820], предлагая составить сборник речей, подготовленных ими к нача­лу процесса, но не произнесенных из-за вынужденного бойкота суда. Сборник предполагалось снабдить вступительной статьей и своевременно издать за границей. Bce «протестанты» отклик­нулись на это предложение и начали собирать материал. Однако работа над сборником осталась незавершенной. Тюремные власти узнали о намерении узников с помощью, такого сановитого шпиона, как помощник петербургского: градоначальника генерал А. А. Козлов, который не гнушался время от времени устраиваться в одной из центральных камер и подслушивать, о чем говорят арестанты 42°. 11 ноября все «протестанты» были возвращены из ДПЗ в одиночные камеры Петропавловской крепости и полностью изолированы от внеш­него мира.

Между тем, ход суда над «католиками» тоже не оправды­вал надежд правительства. За исключением отдельных лиц. все подсудимые держались гордо и смело[821]. Представить их извергами и циниками не было никакой возможности. Разоб­лачительных улик недоставало. B лучшем (для суда) случае выяснялось, что тот или иной подсудимый вел «предосудитель­ные беседы» и раопространял «запрещенные книжки». Даже свидетели, бывшие главным козырем для обвинения [822], в-боль- шинстве своем (исключая лишь платных агентов) отказались чернить подсудимых, ссылаясь на то, что за долгие годы до­знания и следствия они забыли все, что знали. Судьи попыта­лись наводить свидетелей на желательные для суда ответы, нс тщетно, ибо одни свидетели стояли на своем («забыл и вес тут») [823], а другие даже объявляли свои прежние показания «ложными», поясняя, что прокурор запугивал и принуждал свидетелей к таким показаниям, диктовал им или же застав­лял подписывать «уже готовую бумагу» [824]. Наблюдавший за ходом процесса агент III отделения доносил начальству: «Большинство свидетелей, будучи вызвано со стороны обви­нительной власти, стоитша стороне подсудимых, самымбеспо- щадным образом нарушая присягу и показывая в ущерб исти­не» [825].

Центральным событием процесса «193-х» стала речь под­судимого Мышкина 15 ноября 1877 г. — одна из самых замеча­тельных в истории политических процессов и, в оценке С. М. Кравчинокого, «наиболее революционная речь... которую ког­да-либо слышали стены русских судов» [826].

Ипполит Никитич Мышкин — этот, как назвал его В. Г. Короленко, «страстотерпец революции» [827], —■ «обладал всем, что делает великим оратора в полном смысле слова» [828]; когда он говорил, то магнетизировал слушателей, и даже враги не могли не поддаться его обаянию [829]. B рѳчи на процессе он яр­ко и страстно, голосом, который, по отзывам очевидцев, зву­чал «как священный гром», изложил революционную програм­му народников.

Речь Мышкина специально и очень обстоятельно исследо­вана В. Г. Базановым [830]. Мы отметим здесь только некоторые ее особенности. Важно, что и эта речь, так же, как речи героев процесса «50-ти», была предварительно согласована с други­ми подсудимыми и выражала их общую точку зрения[831]. Мы- шкии для того и не присоединился к бойкоту суда (по дого­воренности с товарищами), чтобы выступить перед судьями и публикой с такой речыо. Что касается содержания речи, то вся она, подобно речам Петра Алексеева, Софьи Бардиной, Георгия Здановича, сводилась к обоснованию (с позиций на­роднического аполитизма 70-х годов) неотвратимости в Рос­сии «социальной революции». «He нужно быть пророком, — заявил Мышкин,— чтобы предвидеть неизбежный исход ве­щей, неизбежность восстания» [832].

Следуя характерной для 70-хгодовтрадицииорганизацион- ного анархизма, Мышкин и его сопроцессники не признавали себя членами какой-либо организации, но речь Мышкина бо­лее точно и ясно, нежели речи героев процесса «50-ти», опре­деляла понятие партии, от имени которой и провозглашалась со скамьи подсудимых революционная программа. Именно в этом суть дела, а не в том, что Мышкин будто бы на суде «пер­вым во всеуслышание произнес слово «партия»» [833]. Это слово произносил и Зданович («социализм... создал свою самостоя­тельную партию», «победа ее несомненна»), не разъяснив, однако, как подсудимые понимают его. Такое разъяснение дал Мышкин. «Мы, — оказал он, — составляем не более как нич­тожную частицу в настоящее время многочисленной в России социальной революционной партии, понимая иод этими слова­ми всю совокупность лиц одинаковых убеждений, лиц, между которыми хотя существует преимущественно только внутрен­няя связь, но эта связь достаточно тесная, обусловленная един­ством стремления, единством цели и большим или меньшим однообразием тактических действий» [834].

Председатель суда то и дело прерывал Мышкина, одерги­вал его, грозил лишить слова. Тогда Мышкин бросил в лицо судьям убийственное обвинение: «Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет...дажевозможностивыяснить истинный характер дела, и где же? B стенах зала суда! ...Здесь не может раздаваться правдивая речь... за каждое откровен­ное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия...[835] или... нечто худшее, бодее отвратительное, позорное, более по­зорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгу­ет своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и окладов торігуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества» [836].

Друзья, защищая Мышкина от жандармов, дали ему воз­можность досказать речь до конца. B полицейском отчете со­общалось, что уже после того как Мышікин умолк, вокруг него «более пяти минут происходила борьба с ужасным шумом, криком и бряцанием оружия. Наконец, Мышкин был вытащен со скамьи через головы других подсудимых, причем жандармы тащили его за волосы, руки и туловище несколько человек ра­зом» [837]. Когда Мышкина поволокли из зала, подсудимый Сер­гей Стопане бросился к судьям и в упор кричал на них: «Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы!» [838]. Бо­гатырь Дмитрий Рогачев «подбежал к решетке, отделявшей сенаторов от подсудимых, и привел судей в ужас, с огромной силой сотрясая эту решетку, от которой его едва удалось отта­щить жандармам» [839].

Очевидцы вспоминали, что в тот момент в зале царило ве­личайшее смятение: первоприсутствующий сбежал, забыв

объявить о закрытии заседания, члены суда последовали за ним; подсудимые выкрикивали проклятья, публика металась по залу, несколько женщин упали в обморок. Наконец, много­численная свора жандармов с саблями наголо выпроводила публику из зала. Прокурор Желеховакий, который в замеша­тельстве сновал между покинутыми судейскими креслами, мог только сказать: «Это настоящая революция!» [840].

Речь Мышкина отныне и надолго была воспринята в России как могучее оружие революционной агитации. B представлении народников, эта «страстная, боевая речь... прозвучала смерт­ным приговором существующему общественно-государствен­ному строю»[841]. He случайно реакционные силы были так на­пуганы и озлоблены этой речью. Обвинительная власть реши­лась даже передать дальнейшее слушание дела в военный суд, и только настояния адвокатуры во главе с проф. H. С. Таган- цевым склонили сенаторов к продолжению процесса в обыч­ном порядке[842]. С. М. Кравчинский передавал очень характер­ный отзыв о речи Мышкина из уст царского генерала: «Сотни нигилистов за целый год не могли сделать нам столько вреда, сколько нанес этот человек за один-единственный день» [843].

Впрочем, и последующие дни на процессе не принесли лав­ров царизму. 23 января 1878 г. процесс «193-х» закончился так же бесславно для его творцов, как и начался. «Четырехлетние усилия почти всего правительственного аппарата по искорене­нию крамолы, которую хотели было демонстрировать перед обществом в устрашающем и непривлекательном виде, таким образом не только пропали даром, но дали как раз обратные результаты, — заключал H. А. Чарушин. — Демонстрация не удалась, и поругание крамолы и крамольников не состоялось. Фактически же все эти три месяца в устрашающем и непри­влекательном виде демонстрировали себя не подсудимые, а правительственная власть и ее исполнительный орган — Осо­бое присутствие Сената» [844]. «Едва ли наше правительство ког­да-нибудь и чем-нибудь оскандалилось так, как настоящим процессом», — читаем мы в перлюстрированном письме из Москвы в Архангельск от 10 января 1878 г.[845]

Дабы как-то сгладить невыгодное впечатление о суде, Осо­бому присутствию не оставалось ничего другого, как смягчить приговор по сравнению с тем, на что рассчитывали правитель­ственные верхи [846] и что надо было ожидать, судя по длитель­ности следствия и масштабам процесса. Суд и в заключитель­ной резолюции настаивал (по-видимому, только из попечения о своем престиже) на существовании всероссийского «пре­ступного сообщества», но дифференцировал степень участия в нем обвиняемых одиннадцатью параграфами со множеством оговорок[847]. Из 190 подсудимых[848] 90 (включая 37 «протестан­тов»), многие из которых отсидели по три-четыре года в пред­варительном заключении, были оправданы; 39 человек приго­ворены к ссылке, 32 — к заіключению на срок от 3,5 лет до...

5 дней, один[849] — к отрешению от должности и штрафу и лишь 28 человек — к каторге сроком от 3,5 до 10 лет [850]. Мало того, •сформулировав приговор, суд перечислил обстоятельства, смягчающие вину подсудимых, и ходатайствовал перед царем

6 уменьшении наказания для половины осужденных, включая всех приговоренных к каторге, кроме Мыпжина, которому судьи не могли простить его речи. Подсудимый JI. А. Тихоми­ров не без оснований утверждал, что «с тех пор как Россия су­ществует, никакой суд не выносил более независимого приго­вора»[851].

Разумеется, реакционные круги подняли злобный вой про­тив такого приговора. Князь В. П. Мещерский назвал его «фальшивым актом милосердия» с «растлевающими последст­виями» [852]. III отделение опротестовало приговор в специаль­ном докладе царю, выразив особое возмущение тем, что сена­торы судили не лиц, как делалось ранее, а действия подсуди­мых, и, в результате, освободили многих недостаточно уличен­ных, но заведомо «опасных» людей [853]. H. В. Мезенцов и К. И.

Пален настаивали, чтобы Александр II отклонил ходатайство суда [854]. Царь послал на каторгу вместе с Мышкиным еще 12 человек [855]. Более того, с санкции царя 80 человек из 90 оправ­данных судом III отделение упекло в административную ссыл­ку. После дела С. Г. Нечаева это был второй и еще более ра­зительный пример в истории царокой тюрьмы, когда монаршая прерогатива использовалась не для омягчения наказания, а для его отягчения.

Никто из осужденных по делу «193-х» не просил о помило­вании[856]. Напротив, 24 «протестанта», рискуя еще более ухуд­шить свою участь, 25 мая 1878 г. перед отправкой на каторгу и в ссылку обратились к «товарищам по убеждениям», остав­шимся на воле, с революционным завещанием, которое гласи­ло: «Мы пснпрежнему остаемся врагами действующей в Рос­сии системы, составляющей несчастье и позор нашей родины, так как в экономическом отношении она эксплуатирует тру­довое начало в пользу хищного тунеядства и разврата, а в по­литическом — отдает труд, имущество, свободу, жизнь и честь каждого гражданина на произвол «личного усмотрения»'. Мы завещаем нашим товарищам по убеждениям идти с прежней энергией и удвоенною бодростью к той святой цели, из-за ко­торой мы подверглись преследованиям и ради которой готовы бороться и страдать до последнего вздоха» [857].

Процесс «193-х», «этот долгий поединок между правительст- вом и революционной партией» [858], произвел громадное впе­чатление на современников. «Каждый день Петербург мол­нией облетали известия о происходящем» [859], и наиболее чутко реагировала на эти известия демократическая среда: «волно­валась учащаяся молодежь, возмущались либеральные круги; вокруг революционного дела возникли острые вопросы, созда­валась атмосфера общественного сочувствия» [860].

Сильнее всего впечатляла та особенность процесса, кото­рой заслуженно гордились сами подсудимые. «06 нашихпред- шественниках, политических осужденных, нередко далеко пре­восходивших каждого из нас своим индивидуальным внутрен­ним ростом (как, например, Чернышевский), истории прихо­дится говорить в момент фигурирования этих людей на суде, как о людях, закончивших свою деятельность и теперь лишь расплачивающихся за нее, — писал в агитационной листовке еще до окончания процесса Ф. В. Волховский. — 06 нас исто­рия скажет: каков бы ни был индивидуально каждый из этих людей, как бы ни вели они сѳбя до суда (об этом история даст особый отчет), но совокупный удар, нанесенный большинством их полицейско-сословному государству в момент, когда, по-ви­димому, им приходилось только принимать удары, заставляет историю сказать о них свое слово: этим людям удалось впер­вые сколько-нибудь чувствительно и осязательно не только говорить о безобразии совершающихся насилий, но и на деле оказать фактическое сопротивление существующей системе насилия и безобразий»[861].

Естественно, что эти люди в глазах радикально настроен­ной части общества стали «образцом величайших граждан­ских добродетелей» [862], а суд над ними, задуманный оруженос­цами царизма как посрамление крамолы, вылился в демонст­рацию величия и притягательной силы революционного дви­жения. Процесс «193-х» превзошел даже ту «может быть, еще никогда не виданную, поразительную двадцатидвухдневную манифестацию в пользу социалистического движения» [863], ко­торую устроили подсудимые по делу «50-ти». B результате же этих обоих процессов, «кредит социалистов» в России (как вы­разился один из корреспондентов «Вперед!») «поднялся до небывалой прежде высоты» [864].

Под впечатлением процесса «193-х» все революционные си­лы в России заметно активизировались. Народники во врем» процесса расширили пропаганду и агитацию среди интеллиген­ции. Усиленно работала нелегальная типография «Земли и воли», в которой печатались отчеты о заседаниях суда и про­кламации (в частности, написанный Г. В. Плехановым проект адреса министру юстиции Палену от учащейся молодежи — протест против башибузукской расправы царизма с социали­стами) [865]. Агенты III отделения сокрушались, что «распрост­ранение этих отчетов не ограничивается одним Санкт-Петер­бургом, значительное количество их обращается и в губерни­ях» [866]. Особенным успехом пользовалась, наряду с речами ге­роев процесса «50-ти», речь Ипполита Мышкина [867] — каждая из них, говоря словами почетного академика AH CCCP Э. К. Пекарского, производила «впечатление пушечного выст- рела по существующему строю» [868]. Революционизирующее влияние оказал процесс «193-х» на передовых рабочих Петер­бурга («Мы,— рассказывал Петр Моисеенко,— ловили на лету все, что выходило из зала суда. Bce это давало массу материа­ла для пропаганды» [869]), а по некоторым данным, — и на «го­родских работников и крестьян» провинциальных губер­ний 47°.

Большие процессы 1877—1878 гг. сыграли важную роль в преодолении анархистских иллюзий 70-х годов. Безусловно, ре­шающим фактором, определившим переход народников от анархистского аполитизма к политической борьбе с царизмом* явились, как уже сказано[870], неудачи их революционной ра­боты среди крестьянства. Ускорили же этот переход правитель­ственные репрессии и в первую очередь политические процессы участников Казанской демонстрации, «50-ти» и «193-х», которые столкнули народников лицом к лицу с царским прави­тельством и помогли им убедиться в необходимости поставить борьбу против деспотизма правительства во главу угла. Воз­действие процессов на политическую жизнь страны было столь сильным, что сами народники переоценили его, считая, что именно процессы (особенно — «193-х») «раскрыли глаза об­ществу», и «резко изменили настроение революционной пар­тии» от пропаганды к терроризму [871]. Эта сторона вопроса от­мечена в известном резюме В. И. Ленина: «...Решено было... что дело не в мужике, а в правительстве, — и вся работа была направлена на борьбу с правительством» [872].

Как бы то ни было, стимулирующая роль больших процес­сов 1877—1878 гг. в преодолении народнического аполитизма неоспорима. Показательно, что с 1878 г., вслед за процессом «193-х», и начался новый, террористический фазис народниче­ского движения. Самый крупный из первых террористических актов—убийство шефа жандармов H. В. Мезенцова — был за­думан как отмщение Мезенцову за его демарш перед царем об изменении приговора по делу «193-х» [873].

Участники процесса «193-х», освобожденные судом (А. И. Желябов, С. Л. Перовская, H. А. Морозов, Л. А. Тихомиров, М. Ф. Грачевский, А. А. Франжоли, М. В. Ланганс, Т. И. Ле­бедева, А. В. Яікимова, H. А. Саблин), выступили в роли зачи­нателей и вождей политического направления в народничест­ве 70-х годов. Остались в строю революционных борцов и многие из осужденных по делу «193-х» на каторгу и в ссылку. Откликаясь на их завещание, редактор журнала «Община» Д. А. Клеменц в сентябре 1878 г. пророчески утверждал: «Суждено ли нашим товарищам погибнуть в тюрьме среди пы­ток и мучений, удастся ли им снова попасть на вольный свет — все равно: они будут жить между нами, будут жить, пока оста­нутся на Руси живые люди, способные понимать живое сло­во... Hu казни, ни осадные положения не остановят нас на пути исполнения завещания наших товарищей — и оно будет ис­полнено!» [874].

* * *

Итак, в 1871—1878 гг., по мере того каік нарастал револю­ционный подъем, царизм все настойчивее пытался пресечь его одними репрессиями, усиливал карательное начало во всей своей внутренней политике и ради этого фактически осуществ­лял судебную контрреформу, последовательно изымая поли­тические дела из общего порядка судопроизводства. Создан­ное в 1872 г. специальное (по делам о государственных преступлениях) судилище в лице ОППС, где судьями были се­наторы, которых назначал сам царь из числа наиболее одарен­ных карательными способностями, а сословные представители играли роль безгласных статистов, понятых, — это судилище вело политические дела при меньшей гласности, публичности и правомочности подсудимых, но зато с большим пристрастием и жестокостью, чем узаконенные для таких дел в 1864 г. су­дебные палаты.

Если царизм считал политические процессы карательным орудием и надлежаще обеспечивал такое их назначение зако­нодательными и административными мерами, то революцио­неры рассматривали каждый процесс как генеральное испыта­ние всех своих сил и тоже готовились к этому, вырабатывая обязательные принципы поведения на случай ареста, следст­вия и суда. Именно с 1870-х годов, когда, с одной стороны, бо­лее интенсивной и многообразной, чем когда-либо ранее, стала революционная борьба, а с другой стороны, участились и стали важной ареной этой борьбы политические процессы, русские революционные организации занялись выработкой та­ких принципов, требуя в первую очередь «руководиться инте­ресами дела, а не личными».

Судившиеся в 1871—1878 гг. пропагандисты, разночинцы- народники и рабочие, как правило, вели себя перед царскими судьями (особенно, на двух крупнейших процессах тех лет: «50-ти» и «193-х») мужественно и активно. Скамью подсуди­мых они превращали в трибуну для разоблачения царизма и пропаганды революции, а сами, обвиняемые, становились об- винителяіми. Если в прошлом для русских революционеров (декабристов, петрашевіцев, ишутинцев) активная деятель­ность заканчивалась с арестом, а на суде они лишь терпели за нее муку расправы, то революционеры 70-х годов почти на каждом судебном процессе продолжали революционную борь­бу, используя такие (совсем или почти не применявшиеся ра­нее) средства, как организованный бойкот суда, программная речь, агитационный призыв, обличительные выпады против власти.

Вопрос о том, почему именно с 70-х годов (конкретно, с процесса нечаевцев) русские революционеры иначе — более смело, непримиримо, гордо, чем раньше, — стали относиться к царскому суду и к власти вообще, решается просто. Оказа­лось совокупное, хотя и не единовременное, действие ряда но­вых обстоятельств. Во-первых, после реформы за 60-е годы существенно демократизировался социальный состав движе­ния: все большее место в нем занимал и все большую роль иг­рал разночинец с его воинствующим нигилизмом по отноше­нию ко всем устоям, традициям и предрассудкам старого мира. Во-вторых, русские революционеры в течение 50—60-х годов получили основательную идейную закалку, преимуще­ственно благодаря трудам Герцена и Чернышевского. Далее, стимулировал активность и стойкость семидесятников начав­шийся в исходе 60-х годов и с тех пор непрерывно, больше деся­ти лет, нараставший революционный подъем. Переход цариз­ма от ограниченных реформ к необузданной реакции конца 60-х годов тоже укреплял революционеров в их, говоря слова­ми В. Г. Короленко, «презрении к власти», еще недавно, даже в 60-е годы, сохранявшей известное «обаяние». Наконец, важ­ным стимулом активности семидесятников перед царским су­дом служила гласность судопроизводства, впервые допущенная на процессе нечаевцев.

Все, даже самые героические и содержательные, выступле­ния подсудимых на политических процессах 1871—1878 гг. были отмечены печатью характерного для тех лет анархизма и аполитизма: подсудимые отрицали свою принадлежность к революционным организациям, предпочитая выступать от име­ни «рабочего люда», всего народа и лиШь в единичных случаях (Мышкин, Зданович) от имени партии; не выдвигали полити­ческих требований, делая упор на необходимости «социальной революции»; при случае подчеркивали свое стремление к анар­хистскому началу в будущем обществе. Однако все эти вы­ступления, поскольку они безусловно отрицали существующий (как социально-экономический, так и государственный) строй, имели объективно политическую направленность.

Активность революционеров на политических процессах росла вместе с ростом революционного подъема. При этом опыт процессов не только отражал в себе тактические поворо­ты революционной борьбы, но, в свою очередь, и влиял на них. Сталкивая народников лицом к лицу с государственной маши­ной самодержавия, процессы ускоряли переход от анархист­ского аполитизма, довлевшего над русским революционным движением с середины 60-х до конца 70-х годов, к политиче­ской борьбе против самодержавного строя.

<< | >>
Источник: H. А. Троицкий. ЦАРСКИЕ СУДЫ ПРОТИВ РЕВОЛЮЦИОННОЙ РОССИИ. Политические процессы 1871—1880 гг. Издательство Саратовского университета 1976. 1976

Еще по теме § 4. Малыепроцессы 1871—1876гг.:

  1. § 4. Малыепроцессы 1871—1876гг.
- Авторское право России - Аграрное право России - Адвокатура - Административное право России - Административный процесс России - Арбитражный процесс России - Банковское право России - Вещное право России - Гражданский процесс России - Гражданское право России - Договорное право России - Европейское право - Жилищное право России - Земельное право России - Избирательное право России - Инвестиционное право России - Информационное право России - Исполнительное производство России - История государства и права России - Конкурсное право России - Конституционное право России - Корпоративное право России - Медицинское право России - Международное право - Муниципальное право России - Нотариат РФ - Парламентское право России - Право собственности России - Право социального обеспечения России - Правоведение, основы права - Правоохранительные органы - Предпринимательское право - Прокурорский надзор России - Семейное право России - Социальное право России - Страховое право России - Судебная экспертиза - Таможенное право России - Трудовое право России - Уголовно-исполнительное право России - Уголовное право России - Уголовный процесс России - Финансовое право России - Экологическое право России - Ювенальное право России -