Оратор может передать свое настроение окружающим двумя различными способами
Он может прямо высказывать свои чувства и может делать вид, что старается заглушить их в себе или скрыть от слушателей. В первом случае он старается говорить с наибольшей силой, ищет самых ярких выражений, не стесняясь и в преувеличении; он увлекает их за собой.
Второй способ заключается в том, чтобы совсем не выказывать волнения или выказывать его в значительно меньшей мере, чем можно было бы ожидать по смыслу рассказа, выражаться сдержаннее, чем следует, ограничиться "безыскусственным рассказом" и предоставить слушателей самим себе. Этого мало; оратор может делать вид, что всеми силами старается подавить в себе или, по крайней мере, удержать в известных границах те чувства, которые кажутся в нем не только понятными, но неизбежными. Этот прием вызывает как бы отпор со стороны слушателей; они видят, что оратор избегает тех слов, которые просятся ему на уста, сознают, что его спокойствие только маска, за которой скрываются его настоящие чувства, и бессознательно бросаются в противоположную крайность; чем менее притязательным кажется им оратор, тем более поддаются они подсказанному чувству.Этот риторический прием часто переходит в иронию: вместо мнимой борьбы с собой оратор высказывает слушателям прямо противоположное тому, что чувствует или что должны чувствовать они. Образцом такого сочетания прямого и косвенного воздействия говорящего на чувства слушателей является речь Антония над трупом Цезаря у Шекспира. Перечтите этот отрывок и подумайте над ним, читатель. По этим немногим строкам можно было бы, пожалуй, составить целый учебник риторики. Я не стану углубляться в их разбор; укажу только схему воздействия оратора на чувства слушателей. Антоний начинает с обращения к рассудку окружающих; он хочет выяснить истину: правда или нет, что Цезарь стремился к тирании; потом он прямо высказывает, что глубоко огорчен смертью диктатора, не говоря, что возмущен убийством; он делает вид, что сдерживает свое негодование, заявляет, что не будет возбуждать римлян к мщению, но говорит это в таких выражениях, которые не могут не раздражать их: "Если бы я вздумал призывать вас к мятежу, я был бы несправедлив к Бруту и Кассию; я лучше буду лгать на вас и на себя"; раздражив их этим косвенным путем, он усиливает раздражение требованием спокойствия, которое сам называет противоестественным, бесчеловечным: "Успокойтесь! Нельзя вам знать, как любил вас Цезарь; вы не звери, не камни - вы люди".
Следует опять прямое обращение к состраданию и сильнейшее выражение его собственной горести, опять призыв к невозможному хладнокровию, способный только удвоить бешенство толпы, и, наконец, почти прямой клич к мщению: "Если бы я был Брутом, и будь тот Брут Антоний, такой Антоний позвал бы вас казнить предателей..." При этом во все время речи Антоний восхваляет тех, кого изобличает в злодеянии.Чувство сильнее рассудка. Это знают и обвинитель, и защитник. Знает и судья. В законе нет запрета говорить о том, что может трогать или возмущать. Нельзя требовать, чтобы в разгар боя один из борцов бросил в сторону отточенный клинок и взялся за простую палку, когда в руке его противника длинная шпага.
Что же может оградить суд от злоупотребления талантом, от воздействия на низменные чувства присяжных? Более всего, разумеется, уважение оратора к своему собственному достоинству. Честный человек не забудет двух требований совести:
Нельзя возбуждать в судьях чувства безнравственные или недостойные.
Нельзя обманывать их, заменяя доказательства воздействием на чувство.
Но сознания долга, конечно, недостаточно: неразборчивые люди встречаются повсюду; их немало и между нами. Соблазн бывает силен: не только беззастенчивые, но и нравственно дисциплинированные люди иногда уступают ему. На проницательность и нравственную требовательность присяжных рассчитывать не приходится: увлеченный человек не может сохранить то, что французы называют l'esprit de discernement - способность отличить справедливое влияние на него от недостойного. Но напряженное недоверие противника и спокойное внимание председателя различат их без труда, и тогда собственное оружие говорящего, как отравленная сталь Лаэрта*(173), обратится против него. Ясно, что другим сдерживающим влиянием должен быть простой расчет. Помните, что за вами следят противник, председатель и присяжные; будьте искренни; остерегайтесь сделаться смешным.
После всего сказанного мне кажется ясным, что боевой характер судебной речи требует от оратора и логики, и пафоса.
Но, признавая все могущество пафоса, я не могу не указать на два преимущества логики. Прибавлю, что вполне оценил их только с тех пор, как стал судьей. Когда оратор развивает чисто логические рассуждения, вокруг него чувствуется как бы здоровый холод, в котором широко дышится и ясно видно сквозь чистый воздух; в патетической речи нет этой прохлады. Поэтому первое воспринимается слушателями с полной готовностью, второе - почти всегда с некоторым недоверием. Другое преимущество логического доказательства перед обращением к чувству заключается в том, что противник ваш всегда может охладить чувствительность присяжных и никогда не властен отнять малейшую крупицу у верного логического рассуждения; и председатель, и сами присяжные так же бессильны в этом, как ваш противник. Можно доказать присяжным, что долг воспрещает им поддаваться негодованию или жалости, но нельзя доказать им, что они свободны от вывода: Гай - человек, следовательно, Гай смертен. Рассудок можно заковать словами, сердце нельзя.