54. А. С. Пушкину
Вам хочется потолковать, говорите вы: потолкуем. Но берегитесь, я не в веселом настроении; а вы, вы нервны. Да притом, о чем мы с вами будем толковать? У меня только одна мысль, вам это известно. Если бы невзначай я и нашел в своем мозгу другие мысли, то они наверно будут стоять в связи со сказанной: смотрите, подойдет ли это вам. Если бы вы хоть подсказали мне какие-нибудь мысли из вашего мира, если бы вы вызвали меня? Но вы хотите, чтоб я начал говорить первый, ну что ж; но еще раз, берегите свои нервы!
Итак, вот что я вам скажу. Заметили ли вы, что происходит нечто необычпое в недрах морального мира, нечто подобное тому, что происходит, говорят, в недрах мира физического? Скажите же мне, прошу вас, как это отзывается на вас? Что меня касается, то мне сдается, что это готовый материал для поэзпи,— этот великий переворот в вещах; вы не можете остаться безучастным к нему, тем более что эгоизм поэзии найдет в нем, как мне кажется, богатую пищу. Разве есть какая-либо возможность пе быть затронутым в задушевнейших своих чувствах среди этого всеобщего столкновения всех начал человеческой природы! Мне пришлось видеть недавно письмо вашего друга, великого поэта2: это — такая беспечность и веселие, что страх берет.
Можете ли вы объяснить мне, как подобный человек, знакомый некогда с печалью всех вещей, не испытывает ныне ни малейшего чувства горя перед гибелью целого мира? Ибо взгляните, мой друг: разве не воистину некий мир погибает, и разве для того, кто не обладает предчувствием нового мира, имеющего возникнуть на месте старого, здесь может быть что-либо, кроме надвигающейся ужасной гибели. Неужели и у вас не найдется чувства, мысли, обращенной к этому? Я убежден, что это чувство и эта мысль, неведомо для вас, тлеют где-нибудь в глубинах вашей души; только они не проявляются вовне, они погребены, по всей вероятности; они под кучей старых мыслей, привычек, условностей, приличий, которыми, хотя бы вы ни говорили, неизбежно пропитан каждый поэт, хотя бы он и принимал против этого всякие меры, ибо, друг мой, начиная с ицдуса Вальмики, певца Рамаяны, и грека Орфея, до шотландца Байрона, всякий поэт принужден был доселе повторять одно и то же, в каком бы месте света он ни пел.О, как желал бы я иметь власть вызвать сразу псе силы вашего поэтического существа! Как желал бы я извлечь из него, уже теперь, все то, что, как я знаю, скрывается в нем, дабы и вы дали нам услышать когда-нибудь одну из тех песней, какие требует век. Как тогда все, что теперь бесследно для вашего ума проходит перед вами, тотчас поразило бы вас! Как все приняло бы новый облик в ваших глазах!
А в ожидании этого все же потолкуем. Еще недавно, с год тому назад, мир жил в полном спокойствии за свое настоящее и будущее и в молчании проверял свое прошлое, поучаясь на нем. Ум возрождался в мире, человеческая мысль обновлялась, мнения сглаживались, страсть была подавлена, гнев не находил себе пищи, тщеславие находило себе удовлетворение в прекрасных трудах; все людские потребности ограничивались мало-помалу кругом умственной деятельности, и все интересы людей сводились мало-помалу к единственному интересу прогресса вселенского разума. Во мне это было верой, было легковерием бесконечным. В этом счастливом покое мира, в этом будущем я находил мой покой, мое будущее.
И вдруг нагрянула глупость человека, одного из тех людей, которые бывают призваны, без их согласия, к управледию людскими делами. И мир, безопасность, будущее,— все сразу обратилось в ничто3. Подумайте только; не какое-либо из тех великих событий, которые ниспровергают царства и несут гибель народам, а нелепая глупость одного человека сделала все это! В вашем вихре вы не могли почувствовать этого, как я; это вполне понятно. Но статочное ли дело, чтобы это небывалое и ужасное событие, несущее на себе столі явную печать Провидения, казалось вам самой обыкновенной прозой или самое большее дидактической поэзией, вроде какого- нибудь лиссабонского землетрясения, с которым вам нечего было бы делать? Это невозможно! Что до меня, у меня навертываются слезы на глазах, когда я вижу это необъятное злополучие старого, моего старого общества; это всеобщее бедствие, столь непредвиденно постигшее мою Европу, удвоило мое собственное бедствие. И тем не менее да, из этого воспоследует одно только добро; я в этом вполне уверен, и мне служит утешением видеть, что не я один не теряю надежды на то, что разум образумится. Но как совершится этот возврат, когда? Будет ли в этом посредником какой-либо могучий дух, облеченный Провидением па чрезвычайное посланничество для совершения этого дела, или это будет следствием ряда событий, вызванных Провидением для наставления рода человеческого? Не знаю.Но смутное сознание говорит мне, что скоро придет человек, имеющий принести нам истину времепи. Быть может, на первых порах это будет нечто, подобное той политической религии, которую в настоящее время проповедует С.-Симоп4 в Париже, или тому католицизму нового рода, который несколько смелых священников пытаются поставить на место прежнего, освященного временем 5. Почему бы и не так? Не все ли равно, так или иначе будет пущено в ход движение, имеющее завершить судьбы рода человеческого? Многое из предшествовавшего той великой минуте, когда добрая весть была возвещена во дни оны Посланником Божинм, имело своим предназначением приготовить вселенную; многое также несомненно совершится и в наши дни с подобпой же целью, прежде чем новая добрая весть будет нам принесена с небес.
Будем ждать.
Говорят, ходят толки о всеобщей войне? Я утверждаю, что ничего подобного не будет. Нет, мой друг, пути крови не суть пути Провидения. Как люди пи глупы, они не станут раздирать друг друга, как звери: последний поток крови пролит, и теперь, в тот час, когда я пишу вам, источник ее, слава Богу, иссяк.
Спора пет, бури и бедствия еще грозят нам; но уже пе из слез народов возникнут те блага, которые им суждено получить; отныне будут лишь случайные войны, несколько бессмысленных и смешных войн, чтобы отбить окончательно у людей охоту к разрушениям и убийствам. Заметили ли вы, что только что произошло во Франции? Разве люди не вбили себе в голову, что она намерена поджечь мир с четырех концов? И что же, ничего подобного; а что произошло? Любителей славы, захватов подняли на смех; люди мира и разума восторжествовали; старые фразы, которые еще недавно так отмепно звучали для французских ушей, уже не находят себе отклика.
Отклик! Кстати, по его поводу. Конечно, весьма счастливо, что г-да Ламарк и его сотоварищи не находят отклика во Франции; но я-то, найду ли его, мой друг, в вашей душе? Посмотрим. Однако при одной возможности сомнения в этом у меня падает из рук перо. От вас будет зависеть, чтобы я поднял его; немного сочувствия в вашем следующем письме. Г-н Нащокин говорил мне, что вы изумительно ленивы. Поройтесь немного в вашей голове, и в особенности в вашем сердце, которое так горячо бьется, когда хочет этого: вы найдете там больше предметов для переписки, чем нам может понадобиться па весь остаток наших дней. Прощайте, дорогой и старый друг. А что ж моя рукопись? Я чуть было но забыл ее. Вы не забудьте о ней, прошу вас.
Чаадаев.
18 сентября.
Мне говорят, что вы пазиачены, или еще каким-то способом поручено вам написать историю Петра Великого? В добрый час. Поздравляю вас от всего сердца.
Подожду, прежде чем сказать вам что-либо по этому поводу, чтобы вы сами заговорили со мной об этом. Итак, прощайте.
Я только что увидал два ваших стихотворения 6.
Мой друг, никогда еще вы ие доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, свое призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать. Мы поговорим об этом другой раз, и подробно. Я не знаю, понимаете ли вы меня, как следует? Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране. Да, мой друг, пишите историю Петра Великого. Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдем вперед; когда угадал малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь ее... наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант [22] может быть слишком поспешный. Подождем.55. М. Я. Чаадаеву (октябрь)
Мой добрый друг. Прилагаю при сем бумагу, касающуюся тебя: меня это рассмешило — конечно, она не тебя, а меня касается, но что прикажешь делать, такова уж моя глупость! — Все это утро я только и думал, что о твоей дружбе — столь доброй, столь рассудительной. Если бы я не боялся, говоря с тобой, пользоваться языком, который может тебе показаться слишком женственным, я сказал бы тебе, что чувствую, как мое сердце тает при этой мысли. Но раз уж сказано, относись к этому, как хочешь, я смеюсь над твоей строгостью; я ие с этого конца люблю тебя. Затем, ты, пожалуй, опять скажешь, риторика, чистейшая риторика! Ну что ж, пожалуй и так; но тем ие менее это чувство настолько искренно, что я готов заплакать в ту минуту, когда пишу эти строки. Тебе никогда не узнать, что можно быть риторичным и в то же время чувствовать. Если бы не эта злосчастная лестница, я бы не замедлил отправиться к тебе. Будь здоров, дорогой друг. Я примусь за изучение бумаги Жихарева: посмотрим, как я с этим справлюсь.
Какая уйма работы! письмо Норова,— целый том! сказанный документ! речи Руайе-Коллара и Гпзо! и все это надо проделать в одно утро! Да к тому же еще — день почты; покорствуя тебе, надо написать Степану.— Будь здоров.