Умудрение
Что же, знаем ли мы теперь, «что такое знание»? Или наши разыскания и блуждания оказались тщетными? Ведь все пути, на которых мерещились нам ответы, как кажется, заводят в тупик.
Впрочем, если вспомнить исходный вопрос диалога — «учиться, не значит ли становиться мудрее в том, чему учишься?» — то отрицать нельзя: возможность кое-чему научиться у нас была, наше понимание знания могло бы стать чуть мудрее.Выслеживая знание, платоновский Сократ посвящал собеседников в собственную мудрость, мудрость незнания. Что же в этой мудрости: смиренное признание человеческой ограниченности (конечности)? — трезвая констатация того, что ответ все еще не найден, но поиски надо продолжать? — трагическое недоумение?.. Что же значат подобные выводы для Платона, утверждавшего, как нас уверяют, что корень всех добродетелей — в знании и что никто добровольно, т.е. зная, что делает, дурно не поступает?
Но ведь именно только тот, кто все поставил на знание (на ответственное бытие), и может открыть глубинную загадочность этого “феномена”. Напротив, заранее зная, что «наше человеческое знание всегда ограниченно», что «есть, конечно, рационально постижимое, но кругом полно также и иррационального», что «чувство, жизнь умнее разума» и т. д. мы останемся в неведении и о знании (мышлении, понятии, разуме, ratio…), и о том, где пролегают и что означают его “границы”. Мудрость незнания — это мудрость знатока в своем деле, мудрость художника. Только знатоку, в совершенстве владеющему своим делом, своим предметом, этот “предмет” открывается (может открыться) в его само-бытности, т.е. неподвластности, неуловимости, своеволии, — в загадочности собственного бытия.
Этот смысл логоса можно было бы назвать таксономическим.
264
Первый же ответ Теэтета вполне правилен: узнавать — значит научаться, обучаться: усваивать, присваивать, делать своим (знанием = навыком, умением, искусством).
Но и заключительный вывод Сократа, — что за время беседы мы не только ничего не усвоили, но скорее уж утратили и то, что имели своего, и вот остались с пустыми руками и тяжелой душой, — и этот вывод имеет смысл очередного ответа: знать — значит стать мудрее относительно знания, т.е. (1) узнать, открыть, заметить свое собственное (человека) незнающее бытие (своего рода бытие небытия); (2) узнать, открыть, заметить собственное, не-при-сваемое, не-знаемое бытие сущего, узнать его в том отпоре, который сущее оказывает напору усвоения и которым оно — сущее — дает знать о себе самом.Неизбывная спорность знания, внутренний спор самих идей, пониманий, толкований — целостных логик — знания как раз и обращает внимание к сущему во всей загадочности его бытия. Ясно также, что только сам этот спор и способен задать загадку бытия, озадачить бытием так, что никакое мистическое знание не сможет успокоить нас своим недоразумением.
То, как сущее дает о себе знать своим противлением знанию, сказывается в диалоге по-разному.
Во-первых, — всем диалогом. Менее всего представляется он педагогически выстроенным путем через ложные мнения к истинному. Учительский-то результат диалога как раз отрицательный. Мы не выходим из блужданий слепой чувственности к свету идеи. Будь это уместно, не трудно было бы показать, что все моменты знания — “эстесис”, “докса”, “эйдос”, “логос”, “нус” — не могут быть у Платона сведены в однозначную иерархическую структуру, все они могут быть “главными”, определяющими идею знания311. Платон не ведет нас хитроумно к своим “идеям”. Каждый раз рассматривается целостная идея знания, соответствующая целостной идее мира. И спор, который ведется в диалоге, вовсе не только спор философа с софистами по поводу знания. Глубинный спор ведется между разными целостными идеями знания, которые не могут быть сведены в одну. Если наше упражнение в замедленном чтении диалога, стремившееся — вслед за Платоном — вдуматься в “правду” каждой выдвигавшейся идеи знания, умножил разночтения, вовлек в разговор новых собеседников (среди них в качестве собеседника, способного оппонировать античной идее знания в целом, следовало бы, разумеется, дать слово и тому, кому я с порога заткнул рот: нашему собственному гносеологическому пониманию знания, все еще слишком самоуверенному, чтобы отказаться от роли
311 См., к примеру, схему “знания” в VII письме Платона (342b-d).
265
окончательного истолкователя и согласиться быть всего лишь собеседником) и тем самым увел с прямого пути, — оно был успешным.
Во-вторых, неуловимая знанием бытийность сущего дает себя знать в апориях, открывавшихся в каждой идее знания.
Каждая идея знания, продуманная до своих оснований, оказывается также вполне определенной идеей незнания.Подытожим в двух словах наше чтение, пересмотрев основные гипотезы с этой точки зрения.
1. Уже в разборе первой гипотезы (знание = чувственное
восприятие) выяснилось, что о знании вообще можно говорить лишь там,
где есть различие, где — уже в самом бытии — возможна игра между
знанием (восприятием) и незнанием (ускользанием). Если знание
понимается как совпадение с самим бытием, впадение в бытие, слияние с
“предметом” и т. д. то именно потому здесь нельзя уловить никакого
знания, что исчезает различие: нет ни возможного “что” знания, ни
возможного “кто”. Поток существования уносит все (и само существование)
в неопределенность. Чтобы здесь возникла ситуация возможного знания,
необходимо предположить некую двоякость: производящее впечатление и
испытывающее его или схватываемое и ускользающее. Неуловимая стихия
несущегося (текущего, горящего, сражающегося) бытия дает себя знать
только “логической” хватке мерного космоса (Гераклит).
Художник знает “натуру” вовсе не как поток переживаний, но, разумеется, и не как мертвую модель. Его “природа” — жизнь форм, текущих ритмов, бегущих очертаний, мгновенно складывающихся смыслов, соцветий, созвучий. Здесь нужно, как говорил Ван Гог, во-ображение, введение изменчивого в уловимый образ. Нечто такое как знание возможно потому (скажут пифагорейцы), что в потоках существования пробегают ритмы, метры, симметрии, аналогии… В мире, как в музыке, есть строй, — уловимый, запечатлеваемый, — хотя строй мира и неуловим, как музыка. Мы не расслышим музыки без математики, но не расслышим ее также и без текучей стихии звука.
2. Другая идея. Знание — это особенность человеческого
существования. Планеты, деревья, животные и так “знают”, как быть,
человек же — единственное существо, способное не знать (как быть, что
значит быть) и потому озадаченное знанием.
Мы отвечали на вопрос: «Чтотакое знание?» Обратим же внимание теперь на бытие незнания, на
незнание как бытие. Стоит спросить, — «что такое или как возможно
незнание?» — и человек открывается как существо, в средоточии своего
существования озадаченное самим существованием.
266
Лишенное естественных “умений” (зоркости, чутья, скорости, ловкости, клыкастости, инстинктивной реактивности…), это существо получило способность изобретать искусственные. Оно узнало, как расположиться со своим человеческим хозяйством в божественном хозяйстве космоса (см «Труды и дни» Гесиода). Оно — это существо — живет не в хаосе впечатлений, состояний, ситуаций, случаев, в космосе и логосе, — в сообществе с богами и стихиями. Здесь мало одной впечатлительности и восприимчивости, здесь возможны знатоки и неучи, умельцы, мастера своего дела, специалисты, к чьим знаниям мы вынуждены прибегать за помощью.
Кроме того, человек сам одарен “логосом” — разумной, членораздельной речью, позволяющей ему договариваться, сговариваться, но также и разноречить, оспаривать, судить, — словом, жить сообща не “по природе”, а “по установлению”, которое само может быть обсуждаемым, поскольку “логос” (общение по поводу общности) и составляет “природу” этого “животного”. И вот мы попадаем в новую стихию, — стихию речи: утверждений, отрицаний, оспариваний, опровержений, обсуждений, разногласий, согласований… Царство софистов и ораторов, но и поприще философа, который и тут, в опасной сфере, где от знания зависит благополучие, а то и жизнь человеческого сообщества, открывает предопределенное и скрываемое этим знанием (общепринятым, традиционным) незнание: сомнительность убеждений, проблематичность благодетельной мудрости общепризнанных мудрецов. Знание, не мнящее о себе, но и знающее себя как знание, не просто имеется (как мнение, пусть и истинное), не просто утверждается, но доказывается, т.е. держится не человеком, его имеющим, а собственными началами, истинность которых никак не зависит от человеческих мнений.
Характером своей всеобщности знание бесконечно превосходит вековые общепринятости любой общины. Оно держится не принятостью (пусть и обще-), не чьей-то убежденностью или верой, а собственной формой, собственными началами.3. Третья идея. Знание есть знание, а не мнение, поскольку оно таково (т.е. знание, а не мнение) по собственной форме, а не по чьему-то убеждению, если оно логично строится из первоначал и само поэтому являет собою нечто начало-подобное. Здесь-то в конце концов или начале начал, мы и сталкиваемся вновь с фундаментальным незнанием, вне-знанием, которым мыслим эти самые первоначала. Мы вновь открываем, что если и можем знать первоначала, то также некой эстесис, правда, смысл этого “восприятия” едва ли не противоположен смыслу чувственного восприятия в первой гипотезе. Речь идет о чем-то вроде ощущения ума, о том, как ум касается (Аристотель) своего “предмета” (мыслимого), чуть ли не осязает его умом (?). (До крайности странно, что Платон не обращает
267
никакого внимания на эту вторичную “эстесис”, явившуюся снова в конце пути). Перед нами также новая и тоже противоположная первой (“текучей”) идея бытия. Соответственно, и новое пограничье знания и незнания. Знать, т.е. соприкасаться с самим бытием, значит теперь как раз не сливаться, не совпадать, не уноситься стихиями существования, а именно касаться, точкой касания и общаясь и онтологически различаясь — как одно само-бытие и — всем бытием отличное от него — другое самобытие. Они стоят лицом к лицу.
Что же, этим касанием обретаем ли мы желаемое знание, завершаем ли наконец космос и логос в цельный прекрасный эйдос, эйдос ума, знающего собственное место и назначение каждого существа, — как чему лучше быть? Вопреки недальновидным предвосхищениям метафизиков, поэт и философ — внимательность которых не дает им увлечься захватывающими состояниями мистиков, — замечают другое. Именно там, где космос готов открыться нам во всей своей божественной красоте и завершенности, развертываются великие “космические войны”.
Божественный космос вспыхивает огнем, разражается космическим сражением, которое, по слову Гераклита, «отец всего и царь всего» (“сражение” хаоса и космоса, смертных и бессмертных, старых и новых богов). Взор трагического поэта и мысль философа, стремящиеся дойти «до оснований, до корней, до сердцевины», открывают здесь, — в средоточии космоса, в основаниях логоса (речь идет об античности, хотя и не прошлой, а настоящей), - открывают всей силой поэтической “космичности” художника и теоретической “логичностью” мыслителя, -стало быть, необходимо, неустранимо, неукротимо — само бытие как некое “алогон” (несказуемое), “анонюмон” (неименуемое), “аноэтон” (немыслимое), “агностон” (неузнаваемое).Беседа не привела к знанию о том, что такое знание, все родившиеся “дети” оказались “нежизнеспособными”, но, возможно, мы стали мудрее в понимании знания и приметили, что знание и мудрость — не одно и то же, как не одно и то же рожденное и рождающее. В результате обучения у Сократа и долгих размышлений, мы вернулись в положение учеников, казалось, давно преодоленное. Из сложившихся и усвоенных знаний, к которым люди, казалось, однажды пришли, мы возвращаемся в стихию продолжающегося мышления. Видимо, Сократ сохраняет свою иронию до конца: говоря, что помогает рождать знания, он обучает собеседников только своему собственному искусству, искусству родовспоможения, которое и считает настоящим даром, полученным им вместе с матерью от бога (ек веои eAcixo/xev).
1997.
268
А.В. Ахутин. ПОВОРОТНЫЕ ВРЕМЕНА.
Статьи и наброски. 1975-2003.
II. Творящие слова