Как развитие международного сообщества разошлось с ожиданиями законодателей
Цель части III этой книги заключается в том, чтобы изучить и оценить ведущиеся примерно с 50-х годов разработки механизмов юридического ограничения военных действий. Как описывалось в части II, к началу этого периода создание таких механизмов было как будто завершено.
Но они оказались не слишком действенны. Самое большее, что можно сказать о них, это то, что они в какой-то степени работали, с перерывами и выборочно, и, возможно, современный опыт показывает, что, в конечном счете, они соблюдаются в наше время не хуже, чем в прошлом. Что же пошло не так? В разделе, названном Entr’acte*, мы предлагаем некоторые объяснения[307] [308]. Механизмы, которые были созданы между 1945 и 1950 гг. и на которые возлагались большие надежды, вынуждены были бороться за свое существование в чрезвычайно трудных обстоятельствах, и (как уже указывалось) они появились на свет, имея целый ряд врожденных дефектов. Но не в этом состоит главная причина их неудач и затруднений. Как и многое другое, рожденное сразу после Второй мировой войны, реконструированные законы войны родились под несчастливой звездой. Их гены были приспособлены к другому миру, нежели тот, в котором им предстояло оказаться.Эта метафора из области генетики тем более уместна, что эти законы, помимо всех других неприятностей, выпавших на их долю, были в основных своих аспектах регрессивны. Хотя они были выдвинуты в качестве средств, предоставляющих лучшие возможности для ограничения войны, они основывались на допущениях, которые соответствовали той войне, какой она была, а не той, какой она вскоре станет. Эти допущения подразделялись на две разновидности: юридические и политические.
К тому, что уже было сказано о первой разновидности, осталось добавить не так уж много. Юридические допущения, и в этом нет ничего удивительного, непосредственно вытекали из международного права войны, как оно развивалось и укреплялось на протяжении предыдущих трехсот лет.
Считалось само собой разумеющимся, что этот корпус права может с высокой степенью вероятности контролировать именно войны между государствами — теми самыми организациями, для которых (как это прежде считалось) и существовало современное международное право и к исключительному ведению которых относилось его создание. К этому основному допущению послевоенная реконструкция добавила две небольшие поправки. На смену старому термину «война» с его ограничительной тенденцией пришел новый термин «вооруженные конфликты», подразумевавший неопределенные границы применимости, и таким образом был открыт путь для применения фундаментальных гуманитарных принципов права к вооруженным конфликтам, происходящим не между государствами, а внутри них. Это новшество вовсе не было регрессивным. Оно было прогрессивным и имело большое значение. Значение общей статьи 3 как изменения и дополнения корпуса международного права было одновременно и большим, и маленьким. Маленьким с точки зрения тех беспокойных душ в движении Международного Красного Креста, которые подталкивали движение в этом направлении уже с 1912 г. Тем не менее она означала явный разрыв с этатистской традицией и, не привлекая слишком большого внимания к этому факту, закрепила возможность признания родства между принципами старого международного права и нового международного права в сфере прав человека. Насколько реализуется этот прогрессивный потенциал, покажет время.Политические допущения, лежащие в основе послевоенной реконструкции права, были, разумеется, теми же сами оптимистическими допущениями, которые привели к созданию Организации Объединенных Наций и других межгосударственных институтов (Всемирного банка, МВФ, Международного суда и пр.), с самого начала связанных с ней в качестве составных частей усовершенствованного мирового порядка, признаваемого более великодушным, более справедливым и, самое главное, больше способствующим миру. Годы 1945— 1946 задним числом воспринимаются как что-то вроде «ока бури» между глобальными катаклизмами, предшествующими этому периоду и породившими его, и теми неприятностями, которые очень скоро пришли ему на смену и которые все еще продолжаются, несмотря на некоторую дезориентирующую смену акцентов.
Для такого прочтения истории требуется подавить в себе здоровый скептицизм. Оглядываясь на этот экстраординарный эпизод и исходя из того, что мы знаем сейчас, невозможно не увидеть, что даже тогда значительная часть мира очевидно не была мирной, и многочисленные предзнаменования надвигающихся бед были очевидны для всех, кто обладал способностью к предвидению. Оптимизм, приведший к созданию ООН, наверное, трудно понять, особенно учитывая обычный прагматизм государственных деятелей, политиков и дипломатов, которые играли ведущие роли в этом колоссальном по своему значению мероприятии. Кое- что из того, что они говорили, и многое из того, что они потом писали, свидетельствует о том, что они в то время испытывали смешанные чувства по поводу того, что они пытались сделать. Их профессиональная привычка к осторожности и скептицизму никуда не делась. Но представляется столь же очевидным, что даже у этих опытных представителей правящей верхушки своих обществ оставалось в то время достаточно надежды вперемешку с опытом, инициативы вперемешку со смирением и идеализма и энтузиазма вперемешку с «реализмом» и цинизмом, чтобы счесть заслуживающим попытки реализации столь грандиозный план построения лучшего мира2. [309]«Если надежды бывают простаками, то страхи могут быть лжецами»[310] [311]. Но, как бы то ни было, с надеждами и страхами могло быть переплетено видение ООН как организации, воплощавшей «мольбу человечества о спасении от себя самого»3, — видение, не терявшее убедительности, несмотря на некоторую фантастичность. В конце концов, уроки можно извлекать и из неудачи прежних планов. От ООН вполне можно было ожидать, что она будет функционировать лучше, чем Лига Наций, которая в некоторых отношениях действовала не так уж плохо. Кроме того, в то время было вполне возможно предположить, и это было не так уж глупо, что исключительно страшный, травмирующий опыт только что закончившейся мировой войны придаст импульс радикальным изменениям в людских привычках, от которых в конечном итоге зависел успех этого переработанного плана.
Это беспрецедентное состояние души и духа просуществовало недолго. В течение 1947 г. и первые месяцы 1948 г. они растаяли при свете наступившего дня — том зачастую безжалостном свете, в котором теперь должны выживать институты, основанные в «радостное отважное утро»[312], ушедшее навсегда. Здесь можно было бы поддаться мимолетной прихоти неисторической спекуляции. Можно задаться вопросом: что, если бы Объединенные Нации, как сами себя называли с 1942 г. побеждающие в войне союзники, прежде чем заняться учреждением «Лиги Наций, модель II» (чем фактически и была ООН), подождали бы, пока война закончится? Какого рода организация была бы сконструирована, если бы это общественное предприятие (на стадии Думбартон- Оукса и Бреттон-Вудса) началось хотя бы на год позже? Двумя годами позже оно было бы невозможно. Однако тот материальный мир, который история предоставила нам для обитания в меру наших способностей, определяется тем, что на самом деле произошло, а не тем, что могло или не могло произойти. Только утописты могут позволить себе обходиться без реальности. Все остальные должны принимать и объяснять эту реальность, прежде чем начать размышлять о том, как ее можно было бы улучшить. Тот, кто считает, что мир, в котором есть ООН и который мы в действительности получили, вероятно, все-таки лучше, чем тот, в котором мы жили бы без нее, будет готов делать скидку на наследственность, доставшуюся ей от рождения под несчастливой звездой. Последующие склонности и предрасположенности международных организаций, как и в случае человеческих существ, определяются и младенческим опытом, и группой крови, и генами. Многое из того, что начали делать в ходе этой послевоенной интерлюдии ООН и родственные ей организации (к числу которых я отношу для целей этой книги и Международный Красный Крест — вероятно, к его глубокому неудовольствию), было впоследствии погублено наступившими заморозками «холодной войны» либо же было причудливым образом забальзамировано в рамках ООН до тех времен, когда стало возможным упокоить все это с миром[313].
Но кое-какие инициативы получили с самого начала достаточно сильный импульс и приобрели достаточно большой вес, лишенный идеологического содержания, чтобы принести плоды прежде, чем погода испортилась.К числу первых инициатив такого рода относится реконструкция международного права, описанная в части II. В течение 1947 г. ее три основные составляющие быстро развивались. Грандиозные судебные процессы над военными преступниками в Европе уже закончились, но в Тихоокеанском регионе они еще продолжались. Комиссия по правам человека интенсивно занималась разработкой проекта того, что должно было стать ВДПЧ. Правительственные эксперты, созванные МККК, основательно занялись пересмотром и обновлением Женевских конвенций. История обошлась со всем этим так же, как обходится со всем остальным. Ни один из этих процессов не смог продвинуться так далеко, как ожидали и надеялись их инициаторы, и именно в том направлении, в котором они хотели. Идея осуждения и наказания врагов, совершивших преступления, утратила большую часть своей привлекательности, когда враги стали союзниками. Универсальные права человека приняли менее привлекательный оттенок, когда пришло время переходить от риторики к делу и добиться не только их одобрения, но и претворения в жизнь. Изменения в законах о войне, которые были готовы порекомендовать профессиональные юристы и военные эксперты в 1947 г., не совпадали с теми, на которые должны были согласиться дипломаты в 1949 г. согласно полученным ими инструкциям. Тем не менее достижения в совокупности были существенными. Международное гуманитарное право (именно такое внушающее надежду название оно должно было вскоре получить) в 1950 г. находилось в лучшем состоянии, чем в 1945 г., несмотря на то что в нем отсутствовали некоторые важные элементы, а другие были обращены в прошлое. Теперь предстояло выяснить, как наш раздираемый войнами мир уживется с гуманитарным правом и как в этом мире будет воспринята его целительная забота.
ООН и ее Устав составляли каркас и ткань того навеса, под которым предстояло разрешать эти вопросы, но необходимо сразу отметить, что, согласно первоначальной концепции Устава, они вообще не должны были возникнуть.
Первоочередной задачей ООН было сохранение мира и безопасности. Страны, ставшие ее членами, каковы бы ни были их действительные характеристики и действия, быстро усвоили обычай постоянно называть себя «миролюбивыми государствами». Все усовершенствования, которые проект ООН предусматривал для человечества, были основаны на том самом состоянии отсутствия войны, которое «западная» политическая и правовая теория позиционировала как норму цивилизованности. Когда Комиссии по международному праву было предложено, чтобы она сопроводила свое осторожное подтверждение Нюрнбергских принципов экспертной ревизией права войны в целом, одним из поводов отклонить это предложение было то соображение, что в этом случае люди могут усомниться в том, что ООН всерьез относится к собственным формулировкам по поводу мира. Эти предосторожности были излишними. Люди пришли бы к подобным выводам даже в том случае, если бы комиссия не подталкивала их к этому. Независимо от того, имели ли в виду государства — члены ООН именно то, что говорили (даже приверженцы ООН, к которым я отношу и себя, не могут отрицать, что в число побочных эффектов ее воздействия на международные дела входит рост масштабов публичной лживости и лицемерия), на практике содержанием эпохи ООН в большей степени следует считать войну, а не мир.Действительно, война до такой степени стала знаком нашего времени, причинила столько горя и страданий тем, кто ее пережил, что общественные науки попытались количественно оценить ее, рассчитать размеры связанных с ней затрат и нанесенного ею ущерба и классифицировать ее различные формы. Результаты этих попыток различаются в зависимости от того, какие определения и параметры были использованы, каких взглядов придерживались исследователи, и в первую очередь от трудностей процесса классификации, поскольку явления, которые должны быть отнесены к той или иной категории, в реальной жизни имеют смешанные характеристики и их легко спутать друг с другом. Едва ли какой-либо вооруженный конфликт, на первый взгляд чисто «международный» (список таковых не слишком длинен), не содержал бы в себе элементов внутренней борьбы, и едва ли какой-либо из вооруженных конфликтов, внешне выглядящих как «немеждународные», был бы свободен от вмешательства извне в той или иной из многочисленных форм. Какими бы ни были в другом контексте достоинства исследований, проведенных вычислителями и классификаторами, здесь они имеют лишь ограниченное значение, поскольку таблицы социологов так же косвенно и неполно отражают реальный опыт и трудности участников и жертв вооруженных конфликтов, как и тексты специалистов по гуманитарному праву. Читателям, которым не приходилось задаваться вопросом, какими могли бы быть приблизительно масштабы трагедии современных жертв войны, возможно, будет интересно узнать, что, по последним заслуживающим доверия и осторожным сводным оценкам, в период между 1945 и 1989 гг. в мире произошло «не менее восьмидесяти войн, которые привели [за этот период] к гибели от 15 до 30 миллионов человек и в результате которых более 30 миллионов стали беженцами»5. [314]
Дальнейшее изложение содержит описание вооруженных конфликтов — их типов и стилей, свойственных им чувств и мотивов поведения. Я не претендую на научную стройность и высокую ученость. Во всем, что связано с этой темой, так много страшного, грязного и темного, что заниматься методичной категоризацией — выше моих сил (честно говоря, я подозреваю, что выше сил любого другого человека). Чистые, сверкающие потоки вырываются из источников, чтобы превратиться в топкие трясины грязного, заболоченного устья. Войны вскипают внутри войн, подобно тому как одни колеса вращаются внутри других. Тем не менее некоторые основания и очертания можно разглядеть с достаточной ясностью.
Начнем с самого важного. Войны тех двух типов, которых больше всего ожидали и опасались в 1945—1950 гг., так и не начались. Речь идет о крупномасштабных войнах между великими державами — например, возможных войнах с участием Германии и Японии — и ядерной войне между США и СССР, сверхдержавами, как их станут называть. Сам факт, что эти события не произошли, очень важен в любой дискуссии о пользе права для ограничения войны. Этих крупномасштабных войн не произошло не благодаря рекомендациям и запретам, содержащимся в Уставе ООН и учебниках по международному праву, а благодаря силе военных союзов и их расчетам относительно сдерживания и риска, взаимности и возмездия. Нельзя списывать со счетов и апелляции к праву, оставляя им чисто декоративные функции, но совершенно очевидно, что они принимались во внимание во вторую очередь, как соображения удобства, а не как первичная причина. Следовательно, если удалось избежать существенного обращения к jus in bello, то это отчасти благодаря предварительному обращению к принципам старого jus ad bellum. Как jus ad helium, так и здравый смысл запрещают начинать войну, которую нельзя выиграть в каком бы то ни было допустимом смысле этого слова, что неудивительно, поскольку и первое, и второй основаны на разуме.
Однако избежание той войны, которая считалась (возможно, ошибочно) наихудшей из всех возможных, не было таким уж большим достижением, как нравится думать некоторым из самодовольных бенефициаров. Великие державы и сверхдержавы не воевали друг с другом напрямую, но они нашли другие, не столь болезненные пути дать выход своей вражде, частично переведя ее в плоскость конкуренции в финансовой и коммерческой сфере, частично же, в той степени, в которой воевать было необходимо (а это случалось часто), находя разнообразные замены и суррогаты, чтобы иметь возможность заниматься этим на безопасном расстоянии.
Классический термин «империализм» по-прежнему уместен при описании некоторых действий великих держав. Две империи хрестоматийного типа действительно сохранились, как бы ни старались это отрицать их патриоты, зачастую склонные к самообману. Самым очевидным случаем в период с 1945 по 1989 г. была российская советская империя. Один из авторов, описывая распад СССР в начале 90-х годов, вынужден был отметить, что, по всем немосковским представлениям, СССР следовал путем старой Российской империи и сохранял свою власть и гарантии лояльности своих вассалов и сателлитов как старыми средствами (военными средствами в качестве крайней меры), так и некоторыми новыми. В случае с США ситуация не столь очевидна. Цвета на карте играли намного меньшую роль для финансовой мегадержавы, действующей посредством своей экономической гегемонии и политического влияния во внешне независимых государствах (подобно тому, как это было в случае Великобритании до 1914 г.). Но что бы ни думали американские идеологи, восприятие США со стороны всегда сводилось к тому, что Вашингтон инстинктивно подходит к своим соседям в Западном полушарии и Тихом океане с имперских позиций, подкрепляемых в качестве последнего средства силой американского оружия, а на более ранних стадиях — силой оружия подчиненных США режимов.
Преемственность в имперском характере внешней политики, пусть и не столь ярко выраженном, прослеживается во всех прочих частях планеты, не входивших в сферу влияния Советского Союза и США. Франция сумела сохранить остатки имперских взаимоотношений с большинством своих бывших колоний в Африке южнее Сахары. Соседи Китая и подчиненные ему народы воспринимают Китай как ту же самую имперскую державу в своем полушарии, каковой он с перерывами был для них с незапамятных времен. Его вражда с Вьетнамом во многом объясняется тем, что Вьетнам когда-то сам был империей, и для Китая он представляется серьезным вызовом на его юго-восточных границах. Эфиопия — еще одна преображенная древняя империя, до начала 90-х годов сохранявшая свои древние имперские привычки, к досаде эритрейцев, тигре, сомалийцев и других соседей и подвластных народов. Иранцы, которые с 1979 г. внушают другим странам представление о себе как о революционерах и мусульманах, могут на самом деле осознавать себя в большей степени как имперскую нацию, несколько сотен лет назад господствовавшую в своем регионе. Воля к войне, недавно столь ярко проявившаяся в Ираке, частично основывалась на воскрешении давней славы империй Саргона и Навуходоносора в уме месопотамского диктатора.
Неоимпериализм и его брат-близнец неоколониализм — это термины, которые многие наблюдатели сочли весьма удобными для описания способов утверждения огромной экономической мощи самых богатых «развитых» государств за счет просто «развивающихся», т.е. способов, с помощью которых мировой экономический порядок, по сути не изменившийся, несмотря на двадцатилетние усилия ООН по ускорению экономического развития, продолжает в большей степени служить интересам создавших его государств «первого мира», чем государств «третьего мира», которые в этом создании не участвовали. Богатые и состоявшиеся всегда больше получают от свободных рынков, чем бедные и испытывающие затруднения. Последние обнаруживают, что волей-неволей поставлены в зависимое положение. «Долларовому империализму», как и «стерлинговому империализму» до него, безусловно, свойственны такого рода черты; но то же самое можно сказать о влиянии иены, франка и марки, которое, в отличие от первых двух примеров, не вырастало из оружейных стволов. Аргумент (в отношении спорных моментов которого у меня нет никакого мнения) состоит в том, что действие этой системы, заставляя экономику бедных стран обслуживать богатые, не только удерживает развивающиеся страны в состоянии зависимости, сопровождающемся, вероятно, большей отсталостью и социальными бедствиями, чем могло бы быть, но и создает почву для насилия и тирании (не говоря уже о бессмысленной трате ресурсов), заставляя содержать вооруженные силы, ненужные в противном случае, чье основное занятие состоит в том, чтобы принуждать к выполнению требований системы и сокрушать ее критиков. Таким образом, причины бедности и страданий, в определенной степени объясняющих гражданские раздоры и служащих оправданием революционных войн, приписываются тирании и алчности неоимпериализма.
Идеология, революция и контрреволюция вместе представляют собой одну из самых мощных причин вооруженных конфликтов со времен Второй мировой войны. Назвать эти конфликты словом «революция» означало бы пренебречь сложностью их структуры в современных условиях. Современные идеологии, которые в значительной степени приводят к их распространению, по своим устремлениям и функциям подобны традиционным религиям (бывшим мощнейшей причиной многих вооруженных конфликтов в прошлом, да и, если уж на то пошло, многих теперешних), но революционный энтузиазм, который они порождают, сильно отличается от той демократической парламентской веры, которая в общем случае направляла борцов за национальное освобождение и революционеров в эпоху от 1776 до 1917 — 1919 гг. Та старая вера отнюдь не увяла. Революционная традиция нашего века является ее прямым наследником. Но со времен Октябрьской революции она была вынуждена конкурировать с доктринами Маркса, Ленина, а с 1949 г. — и Мао Цзедуна, которые именовали себя «научными». Идеология, простоты ради называемая здесь коммунизмом, глубоко вплелась в современные вооруженные конфликты самыми разнообразными способами, важнейший из которых в контексте данной книги состоит в том, что, в то время как коммунизм в той или иной своей догматической форме служил источником вдохновения многих революций и гражданских войн, не менее мощные антикоммунистические догмы и предрассудки разжигали их с другого конца. Любой хорошо составленный указатель к учебнику современной истории должен был бы содержать пункт: «Революция; см. также Контрреволюция».
Точно так же там должен был бы быть пункт: «Коммунизм; см. также Капитализм». Мировая история с конца 40-х и до середины 80-х годов, если свести ее до фундаментальной политической сущности, может быть обобщенно охарактеризована просто-напросто как соперничество между коммунизмом и капитализмом, получившее название «холодной войны». Будучи основным содержанием, она окрашивала и оттеняла многие другие. В течение трех лет с момента основания ООН сверхдержавы сцепились в антагонизме и довольствовались описанием своих взаимоотношений в этих незатейливых и упрощенных терминах. От СССР, а затем и от Китая (с любопытными вариациями) исходили волны враждебности к капитализму и всему, что, как предполагалось, было с ним связано; звуки боевого рога доносились оттуда до всех его врагов и тайных противников по всему миру, заверяя их, что революционное дело обязательно победит, и обещая дипломатическую, экономическую и военную помощь в его подрыве, как «подпольную», так и открытую. С другой стороны, главным образом из США, исходили волны встречной враждебности по отношению к коммунизму и всему, что, как предполагалось, было с ним связано; предпринимались дипломатические, экономические и военные усилия (и «тайные», и явные), направленные на «сдерживание», «отбрасывание» коммунизма, на «спасение» от него тех или иных стран, на то, чтобы подорвать и «дестабилизировать» страны, в которых по-другому с ним было не справиться; вдобавок выдвигались многочисленные частные инициативы (часто при поддержке бизнеса), в которых зачастую воплощалось стремление к «крестовым походам», что доставляло антикоммунистам дополнительное удовольствие от «холодной войны».
Можно называть эту войну холодной, и она ощущалась как относительно холодная в странах, которые ее вели, но она была, как правило, слишком горячей, чтобы можно было ощущать комфорт в странах, где она в действительности происходила. Там шли par excellence* уже упоминавшиеся в связи с неоимпериализмом дистанционно управляемые войны, которые велись, движимые какой угодно смесью локальных мотивов и импульсов, руками доверенных лиц идеологических патронов, причем продолжительность и жестокость этих войн вполне достоверно могут быть объяснены масштабами помощи и подстрекательства со стороны последних. Только в трех случаях эти патроны действительно позволили их собственным вооруженным силам быть вовлеченными непосредственно и в широком масштабе: в Корее в 1950—1953 гг. (США и другие члены ООН на одной стороне и Китай на другой), во Вьетнаме в 1960—1973 гг. (США на одной стороне) и в Афганистане (то же самое, но с СССР). В других кампаниях «холодной войны», ведшихся «по доверенности», прямое участие не выходило за рамки отправки «военных советников»,
офицеров-инструкторов в области разведки и материальнотехнического снабжения и неизвестного количества «секретных» агентов — так было в Центральной Америке и на Карибах, в Эфиопии, Сомали и Йемене, в Анголе и Мозамбике, в Индонезии и на Филиппинах.
Национальные и этнические мотивы играли важную роль в одних войнах, доминирующую — в других, и можно с уверенностью утверждать, что ни разу дело не обходилось совсем без них. Это еще один неиссякаемый источник современных вооруженных конфликтов, возможно, самый типичный и распространенный. Он не дает никаких поводов для удивления. В конце концов, национализм, безусловно, остается наиболее известным и в наибольшей степени разжигающим страсти принципом массовой политики. Как и международное право, которое эволюционировало pari passu* с ним, национализм — это европейское политическое изобретение, превратившееся (ко благу или ко злу) в навязчивую идею для всего мира. В XIX в. под именем национального самоопределения национализм стал пользоваться избирательным одобрением и восхищением в качестве достойного основания, на котором белые люди могут прибегнуть к вооруженной борьбе за национальную независимость или за ее сохранение, если она была уже достигнута, невзирая на постоянные затруднения, вызываемые вопросом о том, что образует нацию, а что нет. Большая часть войн, которые велись в Европе начиная с 1789 г., были национальными войнами, и именно национализм в различных формах (в том числе и в извращенной форме фашизма) сыграл главную роль в развязывании обеих мировых войны, от повторения которых, как это стало ясно в 1945 г., мир жаждал избавления. Создатели ООН могли с полным основанием предположить (и, конечно, надеяться), что страсти, связанные с национализмом, и острое желание самоопределения причинят меньше проблем в будущем, чем в прошлом. В тот исторический момент было возможным верить, что недавний жестокий опыт должен был наконец-то научить высшим добродетелям интернационализма народы, представителями которых, по их словам, они являлись и о которых постоянно заявляли как о миролюбивых. Для той сферы, в которой самоопределение могло принести затруднения — а именно для движения колониальных и подмандатных территорий в сторону самоуправления и, возможно, даже независимости, — в Уставе предусмотрено тщательно разработанное положение, занявшее ни много, ни мало, три главы из пятнадцати.
Этим планам и надеждам суждено было вскоре рухнуть. Национальные страсти и их расовые и религиозные кровные братья немедленно начали утверждать себя отнюдь не мирными способами, как это всегда и бывало. В Палестине и Израиле, на просторах Индии и Пакистана, в Индонезии, Индокитае и Малайе, Египте и Алжире та форма, в которую предстояло облечься проявлениям яростного национализма, со всей очевидностью оказалась той же самой формой, в которую он уже облекался прежде. Империалистические державы поначалу не выразили особого желания изучать проект ООН, и крупнейший из их шагов по «деколонизации» — учреждение независимых государств Индии и Пакистана — был, несомненно, осуществлен независимо от него. К 1950 г. единственными заметными шагами в этом направлении стали уход Великобритании из Индии, Бирмы и Палестины и неохотное прощание Голландии с принадлежавшей ей в прежние времена «Ост-Индией». В самой ООН государства, решительно настроенные ускорить процесс распада империй и освобождения колониальных народов, нашли способ обойти умеренные положения Устава. Расхожим выражением стало «самоопределение наций». В самом Уставе оно таковым не было. Единственной более или менее близкой формулировкой, содержащейся в Уставе, было утверждение, что в число целей ООН входит развитие «дружественных отношений между нациями на основе уважения принципа равноправия и самоопределения народов». Но уже очень скоро это положение стало предметом постоянной и самой страстной заботы Генеральной Ассамблеи ООН. Из «принципа» оно было возведено в статус «права», и не просто одного среди многих, а права прав, демонстративно возглавляя список всех прочих в двух Международных пактах о правах человека 1966 г.[315]
Из идеи, направленной на укрепление мира, чему ООН должна была способствовать всеми мирными средствами, оно превратилось в яблоко раздора, за который можно было легитимно бороться любыми средствами, за исключением насилия, не говоря уж о том, что (для все большего числа государств) оно стало делом, ради которого применение насилия тоже правомерно. Таким образом, арена мировой политики и словарь вооруженных конфликтов пополнились понятием и термином для вооруженной силы, которая с тех пор стала постоянным действующим лицом: национально-освободительное движение, которое ведет войну за национальное освобождение (в соответствии с популярным словоупотреблением).
С конца 50-х и примерно до начала 70-х годов эти слова и названия звучали повсюду, начиная с Алжирской войны (1954—1956 гг.), которая впервые ввела их в широкое употребление, и заканчивая обретением независимости Анголой и Мозамбиком (1974—1975 гг.) и Южной Родезией/Зим- бабве (1980 г.). После завершения борьбы в этих южноафриканских странах из всего списка «вооруженных конфликтов против колониального господства и чужеземной оккупации и против расистских режимов», которые получили благословение ООН и на протяжении 60-х и 70-х годов притягивали к себе внимание центристской и левой общественности во всем мире, осталась незавершенной борьба намибийцев против ЮАР, «цветных» народов против системы апартеида в самой Южной Африке и палестинцев против Израиля. (По политическим причинам, получившим отражение в практике и законодательстве ООН, в этот остаток не были включены те, кто претендовал на статус борцов за освобождение Восточного Тимора, Западной Сахары, Курдистана, Азербайджана, Эритреи и пр.) Но в самих этих странах, номинально самоопределяющихся, так и не было урегулировано внутреннее положение, не был наведен порядок и не было достигнуто спокойствие, независимо от того, была ли получена самостоятельность путем вооруженной борьбы или, как в случае с большинством стран Британского Содружества, путем более или менее мирного перехода власти. Достижение суверенной независимости в целом не смогло положить конец военным действиям в странах, где независимость была достигнута. Во многих случаях оно только подстегнуло их.
В этой книге нет нужды углубляться в вопрос о том, в какой степени это положение сложилось (как утверждают одни) из-за жерновов колониального прошлого, оставшихся висеть на шее у этих стран, искусственности большинства государственных границ и искажающего давления неоимпериализма или же (как утверждают другие) из-за глупостей и преступлений правителей и революционных «партий авангарда», слабости и несостоятельности администраций, а также общей политической неопытности и некомпетентности. Каковы бы ни были причины, печальный факт состоит в том, что было очень мало новых «государств-наций», революционизировавших карту мира и Генеральную Ассамблею ООН, которые после обретения ими независимости не столкнулись с внутренним насилием в той или иной форме, в некоторых случаях приводившим в состояние первобытной анархии. Мир узнал, например, что такое военные coups d’etat*, которые следуют за гражданскими распрями и зачастую, в свою очередь, провоцируют еще большие распри; восстания и гражданские войны, поддерживаемые вооруженными группировками, сопротивляющимися новому порядку, а иногда еще и внешними интересами, и в большинстве случаев подпитываемые тлеющей с незапамятных времен завистью, расовой ненавистью, религиозной неприязнью и (особенно в Африке и Юго-Восточной Азии) взаимной племенной и клановой враждой; гражданские войны, такие как в Нигерии и Пакистане в конце 60-х годов, в Эфиопии начиная с 70-х и в Судане начиная с 80-х. К этому перечню зол, с которыми столкнулись новые государства, можно добавить аналогичный перечень крахов социального порядка с аналогичными же последствиями в старых государствах — революции и контрреволюции, военные coups и хунты по всей Латинской Америке, гипернационалистические террористические повстанческие движения, подобные тем, которые действуют в Северной Ирландии и баскских районах Испании, непрекращающиеся гражданские войны, такие как в Колумбии, Перу, Гватемале (где они явно приобретают черты геноцида), на Филиппинах, в Афганистане, а совсем недавно — в Югославии, где распад страны сопровождался волной чудовищного насилия. Таков почти полный перечень основных типов и стилей вооруженных конфликтов, имеющих место в мире. Почти полный, хотя и не совсем.
Нам остается перечислить еще четыре грани современного конфликта, которые, по-видимому, составляют особые категории и относятся исключительно к нашему, послевоенному времени.
Во-первых, доступность оружия, причем не только старых видов, а сложного (хотя и не обязательно дорогого) современного оружия, такого как автоматы, бризантные взрывчатые вещества и мины. Хорошо управляемые, социально сплоченные и географически компактные государства с эффективной системой охраны порядка оказались в состоянии более или менее успешно сдерживать этот смертоносный поток, но другие, история или природа которых не столь благоприятны, попросту утонули в нем. Например, известно о том, что по всему миру рассеяны по меньшей мере пятьдесят миллионов автоматов Калашникова. Было даже выдвинуто предположение, что ни одна мыслимая мера международной помощи или интервенции не дала бы больше для наведения порядка, например, в Африке, чем предложение со стороны, например, некой комиссии, созданной при ООН, заплатить по пятьдесят долларов США за каждый сданный «калашников» (сумма, смехотворная где-нибудь в штате Миссури, но она может оказаться привлекательной в Мозамбике). Я считаю весьма значительным тот факт, что, когда я в начале 90-х годов работал над первым вариантом этого абзаца, в течение одной недели я не менее четырех раз наткнулся в газетах и в телевизионных новостях на упоминание о вспышках этой смертоносной эпидемии: в ЮАР, Либерии, Панаме и Колумбии. Через несколько недель один мой коллега, который знает намного больше об Азии, чем я, рассказал мне, что у борцов за независимость Кашмира есть гимн, озаглавленный словом «Калашников». Оружейное лобби постоянно рассказывает нам, что простое владение оружием не может превратить мужчину или (как современный опыт требует от нас добавить) мальчика в убийцу, но нет никакого сомнения, что там, где склонность убивать в силу многих причин является обычным явлением, доступность оружия способствует многократному росту случаев убийств.
Во-вторых, террор и терроризм, безусловно, добавили опасные зубья на клинок современного конфликта. Но не так-то просто определить, что именно представляет собой это дополнение. Эти слова часто неправильно понимают и злоупотребляют ими. Крик «Терроризм!» сам по себе может значить и очень много, и очень мало. Образцом реакции разумного человека на этот возглас могут служить слова Фрица Калсховена (который вдобавок является еще и выдающимся юристом), когда на форуме Американского общества юристов-международников в 1985 г. он сказал: «Я знаком с тем, как применяется этот термин полицией, средствами массовой информации или даже юристами в их публикациях, и нередко я могу довольно точно догадаться, какое впечатление хотел произвести тот, кто его использовал. Но сказанное вовсе не означает, что я смог бы связать этот термин с конкретным юридическим понятием»[316]. На деле слово «террорист!», как и слово «зверство!», стало охотно используемой общественными лидерами и манипуляторами стандартной реакцией на акты насилия, осуществленные невидимыми врагами или «другой стороной» (никогда своей собственной!), и очень печально, что однобокость и неизбирательность применения этого термина затушевывает различия между тем, что объективно и повсеместно может быть признано терроризмом, и тем, что почему-либо соблазнительно или удобно заклеймить как терроризм.
Более того, эта односторонность приобрела в данном случае особый политический оттенок: когда обсуждаются внутренние конфликты, современное ухо привыкло к употреблению слова «террорист» применительно к людям, находящимся в конфликте с правительством, а не к тем, кто выполняет распоряжения правительства. Этот дисбаланс объясняется чисто историческими причинами. Он восходит к тем временам, когда политическая теория в целом была склонна отрицать, что государство может сделать что-то неправильно, а государства радовались, слыша это. В эпоху Устава ООН и международных правовых актов в сфере прав человека эта точка зрения является очевидным образом несостоятельной. В эпоху Ленина и Муссолини, Сталина и Гитлера, Мао Цзедуна и Пол
Пота, а также очень многих недавних и — увы! — нынешних, ставших притчей во языцех режимов в Латинской Америке, Африке, Юго-Восточной Европе и Азии стало совершенно ясно, что террор, осуществляемый методами, которые с полным основанием можно назвать террористическими (содержание под стражей без суда, пытки, преследования членов семьи, «исчезновения» и т.д.), может быть основным и постоянным инструментом государственной власти. Только обычай и привычка не дают повсеместно это признать. Однако сила привычки такова, что большая часть последующей дискуссии в том, что касается внутренних конфликтов, будет вестись в терминах терроризма тех видов, в которых обычно обвиняют повстанцев и участников сопротивления, выступающих против государства.
Тогда как же определить этот аспект современного вооруженного конфликта и как идентифицировать сущность терроризма, по поводу которого большинство из нас уверено, подобно профессору Калсховену, что «узнает его при встрече»? Столь много авторов предпринимали такие попытки, что, я думаю, стоит попытаться еще раз. Предполагается, что сущность терроризма можно определить тремя взаимосвязанными характеристиками. Первая состоит в том, что терроризм посылает сигналы, что не является обычной преступностью, поскольку исполнители террористических актов — убийцы, организаторы взрывов, похитители людей, вымогатели и прочие — провозглашают политическую цель, которая сама по себе может и не быть очевидно неразумной. Вторая характеристика состоит в том, что жертвы террора и их политические представители, со своей стороны, настаивают на том, что он на самом деле представляет собой обычную преступность — или, скорее, необычную преступность, — поскольку он выходит за рамки признаваемых ими кодексов поведения в политике и в законных (т.е. политически оправданных) вооруженных конфликтах. Третья характеристика вытекает из второй и состоит в том, что исполнители террористических актов неуловимы и невидимы и, по определению находясь за рамками общепринятого политического процесса, они и должны оставаться невидимыми. Но это заведомо вызывающее подозрения обстоятельство само по себе не означает, что они должны быть подвергнуты полному осуждению или что все их действия в равной степени есть проявления недифференцированного зла. Террористические акты могут быть преступлениями в квадрате, но они обладают той же характеристикой, что и обычные преступления, которая состоит в том, что некоторые из них хуже, чем другие. Взорвать генерала в его собственной постели — акт, который в определенных политических обстоятельствах может быть злодейским, но взорвать его маленькую дочь, мирно спящую в своей постели, — акт запредельного злодейства при любых обстоятельствах, хотя, конечно, всегда найдутся террористы, достаточно жестокие или безумные, которые могут найти оправдания даже этому. Всеобщее осуждение в буквальном смысле слова просто недостижимо (по причинам, рассматриваемым в следующем абзаце). Но я разделяю мнение профессора Калс- ховена (процитированное выше), что, когда слышишь, как употребляют это слово, всегда знаешь, что имеется в виду, и что в осуждаемом акте обычно есть нечто такое, что должно вызвать всеобщее осуждение. Что же это?
Практически повсеместно принято считать, что сущность терроризма состоит в том, что его жертвами (неважно, в силу намерения или случайности) являются лица, имеющие мало отношения или даже совершенно не имеющие отношения к разработке или проведению политики, которая не нравится исполнителям актов насилия. Это довольно выспренное и тяжеловесное определение, и я готов признать свою вину за это, тем не менее есть веские причины не использовать обычные определения, такие как «невинные», «нонкомбатанты» и «нейтралы». Эти слова, к сожалению, не имеют единого общепринятого значения. Необходимо отметить, что в воспламененном — или, наоборот, холодном — уме абсолютного террориста, если только он или она не относится к категории неразмышляющих патологических убийц, на самом деле может существовать своего рода маниакальная рациональность, в соответствии с которой почти каждый может быть сделан представителем воображаемого врага. Некоторые доктринальные системы настолько непримиримые и тяготеющие к солипсизму, что даже самый экуменистический плюрализм не в состоянии их вместить. Например, крайние коммунисты и анархисты смыкаются с крайними антикоммунистами в убеждении самих себя в том, что представители класса, который они воспринимают в качестве враждебного, ipso facto* и все без исключения разделяют его вину (как они ее понимают); политически активные экзистенциалисты в первые послевоенные годы придумали модную нигилистическую концепцию: «Мы все виноваты»; одержимые расовыми, племенными и мировоззренческими идеями борцы часто находили благовидный предлог, чтобы без всякой жалости убивать женщин и детей своих врагов и т.д. Это входит в число причин, по которым определению терроризма в рамках смешанного и разнородного международного сообщества всегда будет недоставать универсальности. Но это вовсе не означает, что можно настолько ослабить стандарты цивилизации, чтобы терроризм получил возможность проскользнуть сквозь их сеть.
Такое дегуманизированное применение логики неизбирательности несовместимо с двумя фундаментальными принципами цивилизации, закрепленными в МГП, а также в Уставе ООН, ВДПЧ человека и в более реалистичных документах, дополняющих ее: во-первых, с идеей о том, что международные и внутренние вооруженные конфликты, если уж они имеют место, должны вестись, насколько это возможно, избирательным и ограниченным образом; и, во-вторых, с идеей о том, что, до тех пор пока политические процессы, основанные на демократии и равноправии, предоставляют достаточные возможности и достаточную безопасность для урегулирования внутренних споров и разногласий, стороны должны оставаться в их рамках. Сущность терроризма состоит в окончательном отказе от цивилизованных норм разрешения конфликтов: в рамках государств и в мирное время — от норм представительного правления и верховенства права; в беспокойные времена и когда государства или другие организованные стороны находятся в вооруженном конфликте друг с другом — от норм МГП. Оба эти набора норм постулируют ограничение насилия в противоположность его расширению и различение степеней значимости и ответственности противников. Законы и правила ведения вооруженных конфликтов становятся мертвой буквой, если они отказываются от попытки провести грань между более или менее вовлеченными, между в полной мере вовлеченными и теми, кто вообще не имеет к конфликту никакого отношения.
Подытожим краткое изложение этой чрезвычайно трудной и неизбежно перегруженной эмоциями темы. Люди, заклейменные как террористы, могут быть в большей или меньшей степени преступниками, в зависимости от принятых критериев и обстоятельств. В условиях типичной для современности путаницы в отношении критериев и обстоятельств зачастую невозможно определить их столь точно, как хотелось бы. Так называемый международный терроризм, который, будучи практически неизвестным в прежнее эпохи, стал легко узнаваемым, хотя и находящимся в тени явлением на периферии конфликтов нашего времени, находит свои истоки и объяснение в особой характеристике современных вооруженных конфликтов, состоящей в том, что многое в них происходит опосредованно, тайно, «по доверенности» и управляется дистанционно; революционеры, мятежники и бойцы сопротивления из самых разных стран временами составляют то, что выглядит как сеть поддерживающих друг друга убийц и диверсантов при скрытой помощи со стороны некоторых государств и отдельных диктаторов. Если вернуться к причине, по которой террористам уделено так много места на этих страницах, то очень легко понять, и это не подлежит сомнению, что лица и партии, получившие такую характеристику от их жертв и врагов, действительно в беспрецедентных масштабах фигурируют в современных конфликтах, и некоторые из них полностью заслуживают такой характеристики; из-за них насилие в этих конфликтах становится более многообразным и включает теперь взрывы, политические убийства (нередко фальшиво именуемые «казнями»), запугивание, похищение людей и (если здесь есть какая-то разница) захват заложников и прочие расхожие средства из арсенала этой темной стороны вооруженной борьбы. Остается только добавить, что этот список в точности совпадает со списком хорошо известных средств государственного терроризма: разрушение, убийства, осуществляемые «эскадронами смерти» (особенно в последние примерно пятнадцать лет в Латинской Америке), пытки и «исчезновения» людей.
В-третьих, беженцы. Они составляют еще один беспрецедентный фактор усложнения современного опыта вооруженных конфликтов. Можно заметить en passant, что невиданный ранее масштаб и постоянство проблемы беженцев делает ее одной из самых трагических особенностей нашего времени.
Массы беженцев, которые покидают дома, пересекают границы и заполняют лагеря, находясь в своего рода симбиозе с гуманитарными межправительственными и неправительственными организациями, существующими для того, чтобы облегчать их участь, далеко не всегда приводятся в движение вооруженным насилием: природа точно так же вызывает катастрофы, как и человек. Но значительная часть беженцев порождена именно человеческой деятельностью. В большинстве случаев беженцы попросту пытаются спастись от насилия и от идущего за ним по пятам голода. Но бывает и так, однако, что они пускаются в путь потому, что одна из сторон конфликта усматривает пользу в том, чтобы переместить их, и следствия этого, в том, что касается права войны, могут быть намного более многообразными, чем кажется на первый взгляд.
Лагеря беженцев могут быть задействованы как важные фигуры в военной игре, поскольку многие националистские и революционные мятежники неплохо обучились в нее играть. Вопреки тому, что подсказывает здравый смысл, этот блуждающий неверный огонек, жизнь в таких лагерях в ряде случаев создала и выковала воинственные нации, приведя к тому, чего никогда не удалось бы достичь при «обычном» существовании. Начало этого процесса относится к 1948 г., когда палестинцы, бежавшие или изгнанные со своих земель новым государством Израиль, были размещены в лагерях беженцев, оборудованных и снабжавшихся БАПОР[317], одним из первых крупных агентств ООН по оказанию гуманитарной помощи. Каким бы размытым ни было национальное сознание палестинцев в прежние времена, в результате нескольких веков османского господства, и как бы ни запутывало ситуацию привходящее воздействие панарабского национализма, с тех пор как многие палестинцы были вынуждены поселиться вдали от родной земли или, после 1967 г., подчинены чужому правлению на родине, у них очень быстро выработался мощный, отчетливо различимый собственный национализм. Некоторые из их «лагерей беженцев» в Иордании и Ливане стали со временем также военными лагерями и даже, как обнаружили израильтяне в 1981 г., крепостями.
Прочное национальное самосознание в разной степени выковывалось и укреплялось также в лагерях алжирцев (в Тунисе), сторонников Полисарио (в Западной Сахаре), камбоджийцев (в Таиланде), намибийцев (в Анголе), сальвадорцев (в Гондурасе) и гватемальцев (в Мексике). Такие лагеря, когда они расположены достаточно близко к не очень хорошо контролируемым границам и когда их собственные границы достаточно проницаемы, иногда обладают вдобавок определенной военной ценностью для связанных с беженцами повстанцев. В них можно найти, в зависимости от обстоятельств, возможности для отдыха и лечения; из числа их обитателей могут рекрутироваться бойцы, по мере того как дети становятся подростками; через них могут происходить поставки боеприпасов и медикаментов, о чем представители властей международных аккредитованных организаций по оказанию помощи беженцам могут и не знать, а могут и знать, но быть не в состоянии пресечь или намеренно закрывать на это глаза. В организации помощи беженцам в наши дни много разных аспектов, и некоторые из них предоставляют доказательства в поддержку аргумента, что гуманитарную помощь жертвам вооруженных конфликтов, как любят утверждать ее наиболее склонные к откровенности поставщики и наиболее умудренные жизнью ее получатели, редко можно отделить от военной помощи.
В-четвертых, еще одной не имеющей исторических прецедентов чертой мирового опыта вооруженных конфликтов после 1945 г. является то, как некоторые из них благодаря праву, политическому маневрированию и этосу эпохи оказались зафиксированы в виде долговременных враждебных отношений, различающихся в диапазоне от замороженных до извергающихся раскаленной лавой ненависти. Речь идет о конфликтах, которые в прежние времена могли быть разрешены в пользу одной из сторон путем классического удовлетворения притязаний превосходящей силы. Один из таких примеров — конфликт в Корее, который после трехлетнего непрерывного извержения (1950—1953 гг.) был более или менее заморожен, а страна была расколота пополам. На Кипре беспорядки, длившиеся двадцать лет, прекратились после раскола страны на две части в 1974 г. (хотя это не значит, что беспорядки прекратились полностью!). Первоначально Вьетнам, подобно Корее, оказался расколот по аналогичным причинам, проявившимся после войны, и водоворот насилия в нем прекратился только через двадцать пять лет страшного конфликта. Беспорядки в Северной Ирландии, несмотря на их глубокие исторические корни, институционализировались, только когда эта провинция в 1923 г. политически откололась от остального острова. Ливан с 60-х годов последовательно погружался в состояние распада и анархии, выход из которого представлялся все более удаляющимся в бесконечность, и основная причина этой, по-видимому, неизлечимой трагедии состояла в неизбежном пагубном влиянии самого печально известного среди этих специфических и, как можно их называть, хронических конфликтов — многостороннего и многоуровневого, уникального во всех отношениях конфликта, развившегося в результате учреждения в 1948 г. государства Израиль.
Всегда будет оставаться предметом споров вопрос о том, можно ли было избежать этой абсолютно неразрешимой проблемы мировой политической повестки дня с 1945 г. — неистовой вражды между Израилем и его соседями и вызванных ею близких и далеких бед, — если бы ООН смогла в классическом стиле политического реализма обеспечить создание Израиля и добиться, чтобы он оставался в первоначально отведенных ему скромных границах[318]. Предположение не столь уж фантастичное. Такие силовые действия были одним из вариантов в 1947 — 1948 гг., и они были бы законны в соответствии с Уставом, если бы наиболее влиятельные государства в ООН решили бы их предпринять. Но политическая борьба в ООН не позволила это сделать, а этос эпохи не подталкивал к этому. Отношения между Израилем и его арабскими соседями не сложились с самого начала, а любые изменения к лучшему тормозились из-за влияния на эти отношения практически всех перечисленных выше факторов, углубляющих конфликт. Сверхдержавы поддержали противоположные стороны, помогая своим протеже вооружиться до зубов и чаще всего будучи неспособными удержать их от отчаянных действий. Одним из самых тяжелых эпизодов противоборства между Израилем и его соседями стала война Судного дня (Йом-Кипур) в 1973 г., когда сверхдержавы сами оказались на грани вооруженного столкновения, сопоставимого только с Карибским кризисом. Военная оккупация Западного берега реки Иордан и Сектора Газа, которая продолжается с 1967 г. и является не имеющим исторических параллелей или прецедентов последствием войны, поставила Израиль в положение постоянного нарушителя международного права. Израиль был представлен его врагами как результат колониального вторжения империалистов США в арабский регион, а благодаря сионизму — еще и как расистское государство, единственным аналогом которого является ЮАР, основанная на апартеиде (хотя справедливость этого утверждения может быть оспорена). Панарабский национализм получил мощный импульс для развития и такую постоянную подпитку, какую раньше невозможно было вообразить. Взаимная ненависть непримиримых сторон транслировалась по всему миру через бесчисленное множество невидимых каналов, например через терроризм, поддерживаемый арабами и их революционными сторонниками, через поставки оружия и передачу израильского опыта противоповстанческих операций самым репрессивным и дурнопахнущим режимам в мире. Если в 1947 —1948 гг. и была возможность обеспечить жизнеспособный раздел территории в Палестине, то за то, что эта возможность оказалась упущена, пришлось заплатить ужасную цену не только людям, проживающим на этой земле, но и всему миру.
Наш подготовительный обзор типов, стилей и мотивов современных вооруженных конфликтов будет неполон без упоминания особого рода чувств, которые нередко перемешиваются с другими неким характерным для конца XX в. образом. Как правило, объяснение вооруженного конфликта выглядит вполне удовлетворительным, если ограничивается классическими (и взаимно перекрывающимися) категориями, о которых мы уже упоминали: нация, этническая группа, империя, прибыли и убытки, идеология, раса, религия, племя и клан, а также их принимаемыми как само собой разумеющееся надстройками из такого знакомого материала, как страх, невежество, безумие, гнев, гордость, жадность, отчаяние и т.д. В этом нет ничего нового! Но что действительно представляется новым в том мире, каким он стал после окончания Второй мировой войны, — это почти всеобщее глубокое чувство, свойственное неимущим (во всяком случае, выразителям их взглядов и представителям этих слоев, умеющим выражать свои мысли), что они не должны вечно оставаться в том бедственном состоянии, в котором они находятся, и что в связи с этим что-то не просто должно быть сделано, но и может быть сделано, причем незамедлительно.
Новизна состоит не в самом этом чувстве и даже не способах его выражения, а в масштабе и серьезности задаваемой им системы ориентиров. Нет и никогда не было чего-либо более естественного с человеческой точки зрения, чем негодование бедных против богатых и ненависть раба к господину. Недопущение и подавление народных бунтов, восстаний и революций, смягчение теми или иными способами тех затруднительных обстоятельств, которые приводят к ним, или отвлечение людей от этих трудностей во все времена и во всех обществах было обычной заботой правителей и элит, а также находящейся с ними в связке религии. Все это старые как мир фундаментальные константы человеческой истории. Намного менее древними, но также порядком поношенными с точки зрения конца XX в. выглядят соответствующие марксистские и лени- нистские диагнозы и рецепты. Какой бы момент истории ни хотели профессиональные историки назначить в качестве точки «начала нового времени», широкая публика, скорее всего, сойдется на 1917 г. После травмирующего опыта, связанного с событиями в России, стало возможным заняться дальнейшим поиском и трудиться с надеждой и без очевидной абсурдности на благо мировой революции. Ожидания коммунистов, что они достигнут триумфа, двигаясь на гребне этой волны, оказались на рубеже 90-х годов XX в., вслед за очередной серией потрясений в России, окончательно поверженными в прах. В той степени, в которой основные тенденции современной истории определялись борьбой между коммунизмом и капитализмом за лидерство в деле всеобщего совершенствования (и с определенных углов зрения такая характеристика выглядела правдоподобной), коммунизм, похоже, проиграл.
Но нельзя с той же уверенностью сказать, что капитализм победил. Все те же старые как мир константы социальных и политических конфликтов продолжают существовать на планете, где бедность и богатство, порабощение и господство, «проигравшие» и «выигравшие» противостоят друг другу во многих отношениях столь же резко, как и прежде, но с двумя важными отличиями (и здесь мы возвращаемся к главной идее данного рассуждения). Во-первых, благодаря тому способу, которым прогресс в сфере торговли, средств массовой коммуникации и организации международных отношений способствовал появлению чувства «единого мира» (популярный термин, широко пропагандирующийся ООН), «проигравшие» оказываются гораздо лучше, чем прежде, осведомлены о самих себе, об относительной степени своей обездоленности и о широкой дискуссии по поводу того, что с этим делать дальше. Заголовок одной из первых книг об их положении, принадлежавшей перу родившегося на Мартинике, получившего французское образование алжирского революционера Франца Фанона и быстро ставшей классической, — «Обездоленные Земли» (Les Damnes de la terre, 1961), —многократно перефразировался и тиражировался с момента появления этой работы. Сквозь гуманитарный телескоп виден не «единый мир», но три или даже четыре «мира». Не «капитализм против коммунизма», но «Север против Юга», богатые против бедных — вот краткое наименование этого нового (существующего с 60-х годов) современного проекта нагнетания напряженности и борьбы.
Второй аспект этой ранее не существовавшей ситуации действует в сторону еще большего усиления ее нестабильности. Новизна состоит не только в том, что именно может увидеть современный взгляд, но и в том, как он это видит. Когда этот великий спор еще только начинался с утверждения существования универсальных прав человека, «богатые стороны», т.е. «имущие», стали заложниками судьбы и «неимущих». А это с необходимостью подразумевало признание того факта, что самое вопиющее неравенство и несправедливость, от которых страдает «человечество как одна семья» (еще одно модное выражение нашего времени), не будут существовать вечно и что их предстоит исправить, каким бы трудным и болезненным ни был процесс исправления и как бы мало желания ни проявляло большинство «имущих» в нем участвовать. Так появилась идея о правах человека, призванная смягчить чувства и сформировать язык всех, без преувеличения, вооруженных конфликтов, которые происходят в современном мире. Ни одна из категорий конфликтов, перечисленных выше, не является невосприимчивой к этой перемене акцентов. Язык прав человека стал фактически lingua franca, на котором чаще всего формулируются причины и предлоги конфликтов с применением силы. Это добавляет к ним элемент морального негодования и идеальной цели, которых в противном случае у многих из них не было бы (при том что у них уже имеются традиционные адекватные причины). Насколько вероятно, что это новшество будет их сдерживать, — это вопрос, которого мы коснемся ниже.
Так выглядит тот водоворот вооруженных конфликтов, в который международное гуманитарное право призвано привнести целительное воздействие защиты и помощи. В таких напряженных обстоятельствах неудивительно, что умеренные послевоенные модификации, описанные в части II, оказались не слишком пригодными, чтобы подготовить МГП к ответу на подобного рода вызовы, и что болезненный опыт попыток такого ответа должен был породить еще более радикальные изменения. Разумеется, такого рода вызовы и ответы — обычное явление и для других отраслей международного права, по крайней мере для всех тех, которым пришлось столкнуться на арене ООН с идеологическими аргументами и нажимом политических блоков. Было предложено и даже принято новое право (о юридической авторитетности резолюций Генеральной Ассамблеи ведется непрекращающийся спор: в какой степени важнейшие из них могут направлять государственную практику и что они могли бы в совокупности внести в обычное право), основанное на принципах, о которых до 1945 г. никто и не слышал. Старое право толковалось подобными же новыми способами. Обобщенное изложение всех этих сдвигов в концептуальных основах международного права войны, мира и нейтралитета, составленное в расчете на обычного человека, теперь и предлагается в качестве полезного первого шага в критическом исследовании функционирования современного МГП и составляет содержание последней части книги.
В центре внимания находится государство, как это было и раньше на протяжении долгого времени. Государство, каким оно было изобретено или, как сказали бы некоторые, заново изобретено в начале Нового времени в Европе, больше не является в этой сфере единственным «субъектом» или «актором» (если воспользоваться техническими терминами, принятыми в науке). По очевидным причинам оно пока что остается самым главным действующим лицом, но при этом не единственным и не безраздельно господствующим. До определенной степени это знаменует возврат к идее, относящейся к досовременной эпохе, что высшие формы права — божественное право, естественное право, jus gentium — имеют своей целью установление отношений между собой всех людей и их коллективных институтов. В особенности право в сфере прав человека, рассматривая отдельного индивида как субъекта, не менее значимого, чем государство, уходит корнями в те далекие времена. Но помимо индивида, который теперь вполне уверенно занимает центр поля, у его границ с разных сторон материализовались институты, претендующие по вполне обоснованным причинам на предоставление им некоторого, так сказать, официального статуса среди бесспорно основных акторов. Организация Объединенных Наций, в той степени, в которой она представляет собой нечто большее, чем совокупность входящих в нее государств, очевидно, является главным среди них, а в ее фарватере следует целый ряд всевозможных менее крупных организаций — ее специальных агентств. ООН, ее агентства и региональные организации входят в число межправительственных организаций, МПО. За ними следуют НПО — (международные) неправительственные организации, часть из которых, такие как Фонд помощи детям, организация «Международная Амнистия», Medecins sans Frontieres* и, в первую очередь, Международный Комитет Красного Креста, получили статус и положение на высшем уровне международных отношений, что делает осуществление последних, особенно в их наиболее мрачных аспектах, невозможным и неполным без этих организаций[319] [320].
Ряд военно-политических организаций в той или иной степени также прорвались в сферу исключительного ведения государств. В ходе тридцатилетней кампании за деколонизацию, которая отняла так много времени у Генеральной Ассамблеи начиная с конца 50-х годов, сторонникам потенциальных будущих государств сразу же стало ясно, что из обращения с ними, когда и где только возможно, как с действительно ожидающими признания государствами можно извлечь политические и пропагандистские преимущества. Алжирское движение за национальное освобождение было первым среди тех, кому государства Советского блока и Движение неприсоединения оказали такой прием. Можно считать, что эта тенденция достигла своего апогея в начале 70-х годов, когда Декларация о принципах международного права 1970 г. освятила авторитетом ООН борьбу за самоопределение, а четыре года спустя Организации освобождения Палестины был предоставлен статус постоянного наблюдателя в ООН. В 1974 г. в ходе все той же кампании был предпринят спорный шаг, когда удалось добиться окончательного согласия приравнять войны за национальное освобождение к международным вооруженным конфликтам на Дипломатической конференции 1974—1977 гг. (CDDH), целью которой было совершенствование МГП.
Ни в одной области международного права установление статуса «актора» не является более важным, чем в праве войны. За статусом и признанием следуют права и обязанности: соблюдения каких норм права войны следует ожидать от данной стороны или группы и соблюдения каких норм она сама может ожидать. Но — и здесь мы возвращаемся к мысли, обсуждавшейся в последнем разделе введения к этой книге, — установление статуса сторон и т.д. само по себе, согласно букве международного права, зависит от статуса вооруженных конфликтов, а их статус в современном мире часто противоречив и неясен. Государства естественным образом сочли, что в их интересах сохранить в этом отношении запретительное и ограничительное понимание буквы закона. Тем не менее трактовка его духа часто заходит намного дальше. Действительное функционирование «гуманитарного права» невозможно адекватно описать, если оставаться в рамках разговора о праве как таковом, как обычно делают эксперты по правовым вопросам. Те, кто занимается гуманитарной практикой, живут не законом единым.
Разработчики общей статьи 3 не могли в 1949 г. предвидеть, что практика государств и прагматизм МККК вскоре сойдутся на частичном применении статьи, даже несмотря на то что смущенное или высокомерное нежелание государств признавать, что «конфликт в соответствии со ст. 3» происходит на их территории, будет препятствовать подтверждению ими ее
применимости. Не могли они в 1949 г. представить себе и то, как много разновидностей и состояний вооруженных групп (например, революционные партизаны в Латинской Америке, «милиции» в Ливане) в разное время и в разных обстоятельствах благодаря изобретательности МККК будут подведены под простое определение «сторон», содержащееся в конвенциях. Какова бы ни была находчивость МККК в следовании духу закона, будь то в формальных рамках конвенций или вне их (это бывает гораздо чаще, особенно когда государственная власть ослабевает), его крайне важная приверженность букве удерживает его, по крайней мере публично, от того, чтобы начать разбираться в различиях между теми или иными видами «сторон». Каким образом могут устанавливаться подобные различия, может быть продемонстрировано определениями негосударственных политических акторов, предложенными «Международной Амнистией». Эта организация готова иметь дело как с квазигосударственными образованиями («обладающими некоторыми атрибутами правительств»), так и с негосударственными образованиями: «вооруженными группами оппозиции, у которых отсутствуют атрибуты правительства, но которые тем не менее могут привлекаться МА к ответственности в связи с некоторыми нарушениями прав человека»10. Можно подытожить сказанное следующим образом: как бы ни был ограничен круг сторон, которые, помимо государств, признаются в писаных нормах международного права, применительно к практике гуманитарного права и международного законодательства в сфере прав человека этот круг наиболее сложен и широк.
Война, мир и нейтралитет, другие фундаментальные концепции, имеющие непосредственное отношение к проблеме, подобным же образом утратили свое прежнее четкое значение. Те, кто в XVII и XIX вв. создавал современное международное право, разделяли господствовавшее в их культуре общее понимание того, что война и мир — это противоположные состояния человеческого существования, что мир более желателен с моральной точки зрения и что цивилизация означает преобладание мира над войной. Война, если смотреть на вещи с этой стороны, была временами неизбежной и даже необходимой, но в долгосрочной перспективе представляла собой исключе- [321] ние. Для цивилизованных государств нормой является мир. Таким образом, система международного права, которую эти государства выработали для себя, устанавливала четкое различие между военным и мирным временем. Она создала разные своды норм поведения, соответствующие каждому из них, а вместе с этими нормами корпус права для регулирования поведения государств, которые воюют, и государств, которые не воюют друг с другом; эти нормы исходили из еще одной предпосылки, характерной для цивилизации до XX в., состоявшей в том, что, какое бы уважение ни следовало проявлять по отношению к правам воюющих сторон, необходимо также помнить о правах нейтральных сторон. Объявления войны редко на практике означали начало военных действий, вроде того как выстрел стартового пистолета означает начало забега, но до Второй мировой войны они играли очень важную роль как публичные заявления о том, что один международный правовой режим сменялся другим и что, соответственно, подданные враждебного государства и нейтральные стороны должны знать, чего дальше ожидать.
Эти простые правила ненадолго пережили учреждение ООН и наступление эпохи таких вооруженных конфликтов, о которых мы говорили выше. Не только количество и многообразие конфликтов стали таковы, что перестали поддаваться четкому юридическому описанию, но и выражения, употребляемые в самом Уставе ООН, который государства были не склонны открыто нарушать, заставляли последние прибегать к терминологии, которая всем, кроме посвященных в дела ООН, казалась искусственной и фальшивой. Старомодные формальные объявления войны после 8 августа 1945 г., когда Советский Союз объявил войну Японии, вышли из употребления. Ст. 2 (4) Устава ООН требовала от членов ООН «воздерживаться... от угрозы силой или ее применения... против территориальной неприкосновенности или политической независимости любого государства». Само слово «война» стало нежелательным для употребления в официальной речи — США никогда не находились «в состоянии войны» с Северным Вьетнамом, Ирак — с Ираном, а Великобритания — с Аргентиной. Слово «агрессия», по необходимости много раз упоминаемое в судебных процессах Международных военных трибуналов, не употреблялось в Уставе из-за тех трудностей, с которыми столкнулась Лига Наций при попытке определения этого понятия. Однако работа над определением агрессии началась сразу же, и в 1974 г., согласованное (т.е. лишенное какого-либо точного смысла) определение наконец появилось[322]. Все это привело к тому, что, хотя и после этого момента действия государств на международной арене могли быть по существу агрессивными, государства должны были найти способ охарактеризовать их так, чтобы они не выглядели таковыми, — фокус, который большинство без труда проделывало, подводя почти любое действие вооруженных сил под описание «индивидуальной или коллективной самообороны», разрешаемой (при определенных условиях) ст. 51.
Единственным законным исключением из этого нового понимания международного права была вооруженная борьба, инициированная и проводимая национальноосвободительным движением (НОД), которое определялось так, как большинство членов ООН предпочло его определить. На тех же основаниях акты помощи НОД, такие как предоставление их членам убежища на территории другого государства и разрешенная поставка оружия через свою границу, не считались актами враждебности (не говоря уже об агрессии), каковыми могли бы быть при других обстоятельствах. Согласно ограничительному определению НОД они были признаны особым случаем. К тому же их значение уменьшалось, поскольку начиная с середины 60-х годов, когда наблюдался максимум распространенности таких движений, их число сокращалось, так что к концу 80-х от них, по большому счету, остались только ООП да АНК. Еще более ярко иллюстрирует общий процесс «расплавления» юридических дефиниций (это сравнение со свечами, а не с Чернобылем) то, что государства теперь смогли вести войны друг против друга «по доверенности» и подстрекать враждующие стороны как в гражданских, так и в международных войнах, не считая необходимым определять, находятся ли они в «состоянии войны» или «в состоянии мира» друг с другом, а также являются ли их союзники, вовлеченные в эти конфликты, «нейтральными сторонами».
В прежние времена предполагалось, что войны вновь сменяются миром с подписанием мирного договора, но мирные договоры стали в наше время менее распространенным инструментом прекращения вооруженных конфликтов, чем соглашения о прекращении военных действий, о прекращении огня, о перемирии, а также всевозможные договоренности и соглашения, заключенные с участием или без участия миротворческих сил ООН. Прежняя трихотомия война-нейтралитет-мир относилась к другому миру, чем мир вооруженных конфликтов вроде тех, которые годами продолжались, например, во Вьетнаме, Анголе, Камбодже/Кампучии и с 1979 г. в Афганистане. В этом кратком списке не упомянуты отношения Израиля с соседями, и лишь потому, что они представляют собой нечто особое. Точно так же еще один древний столп права, умело подновленный в ст. 21 (7) Устава ООН, стал едва ли чем-то большим, чем политико-правовая ширма, пусть даже исключительно изящная и яркая: речь идет о принципе «невмешательства» во внутренние дела государств. На деле же происходит так много серьезных и многообразных форм вмешательства со стороны сильных государств во внутренние дела более слабых государств, что «интервенция» к настоящему моменту стала признанным предметом международных правовых и политических исследований.
Каков бы ни был вклад всего этого многословия и двусмысленности в ту путаницу, которая возникает в умах людей, желающих понять, что же на самом деле происходит в мире, можно определенно утверждать, что для практики МГП это имеет весьма ограниченное значение. Нет оснований полагать, что проблемы и трудности обеспечения пусть даже частичного соблюдения его норм стали бы меньше, если бы язык права лучше соответствовал политической и военной реальности, как это было в прежние времена. Гуманитарные организации, действующие в данной области, во главе с МККК по-прежнему везде и всегда находят путь в кабинеты властей, разрешение которых является непременным условием для их деятельности. Насколько полезным может быть право за рамками этого вопроса о «входе», судя по всему, сильно зависит от обстоятельств и личностей. Не подлежит сомнению, что уникальная способность МККК напрямую иметь дело с правительствами и задавать им щекотливые вопросы основывается на его уникальном статусе, предоставленном ему правом.
Точно так же нет никаких сомнений в судебной и назидательной ценности юридических норм и исторической практики, основанной на них или связанной с ними. Представители Красного Креста и организаций, занимающихся защитой прав человека, усвоили, что хотя «право» во всей своей полноте может не соблюдаться и что назойливая апелляция к нему может даже навредить, части его могут уважаться и соблюдаться и представители государственной власти могут с большей готовностью откликнуться на попытки личного сближения и на призывы, чем на предполагаемый авторитет права. Главный смысл гуманитарного контакта, его «передовая», как говорят солдаты, будет ощущаться как весьма далекий (и при самых лучших намерениях и целях может действительно оказаться весьма далеким) от аргументов юристов и протестов дипломатов по поводу надлежащей классификации развертывающегося вооруженного конфликта и соответствующего статуса сторон, которые им управляют, вооруженных лиц, которые участвуют в сражениях, и разновидностей его жертв. Не забывая в равной степени уделять внимание тому, как военачальники, бойцы и жертвы ощущают эту «передовую» и как политики, юристы и политологи пишут о ней, в оставшейся части этой книги мы займемся исследованием того, как основные элементы международного гуманитарного права применяются на практике.