СОВРЕМЕННЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ В ЗАРУБЕЖНОМ ЯЗЫКОЗНАНИИ
1.
Быть может, существуют науки, где каждый последующий этап (как более «высший» в смысле научного развития) отрицает предшествующий. Языкознание не принадлежит к их числу. В нем допустимо сосуществование разновременно возникших количественно не ограниченных и иногда Несовместимых в методическом отношении точек зрения.
В силу этого обстоятельства современное состояние лингвистических исследований как по своей проблематике,так и по используемым методам представляет довольно пеструю и противоречивую картину. Об этом, в частности, свидетельствует сборник «Направления в европейской и американской лингвистике (1930—1960)», из которого взяты статьи, включенные в настоящий раздел.Сборник не дает исчерпывающей картины современных лингвистических направлений. В нем отсутствует изложение принципов многих и при этом в научном отношении важных школ и направлений, теоретический удельный вес которых довольно велик. Это признают и сами составители и редакторы сборника (Кр. Мормен, Альф Соммерфельт и Дж. Уотмоу), которые обещают дополнительно выпустить вторую часть сборника. Из предназначенных для этой второй части работ в настоящий раздел включена статья Р. Якобсона[110].
Кроме того, необходимо отметить, что статьи сборника весьма неоднородны и неравноценны в научно-теоретическом отношении. В кратком предисловии к сборнику составители и редакторы пишут:«Нельзя понять настоящую ситуацию в нашей науке без знания того, как она развивалась. Именно поэтому наш сборник содержит статьи, представляющие главным образом исторический интерес». К сожалению, это не всегда так. Историчность ряда работ (например, посвященных общему языкознанию в США или языкознанию в Италии) сводится (так же как и все содержание статей) к простому перечислению опубликованных за указанный период работ, разгруппированных по предметно-тематическому принципу.
Нельзя не признать их безусловной полезности, но место им не в сборнике, ставящем своей задачей теоретическое осмысление лингвистических направлений, а в библиографическом справочнике. Работа же Р. Годеля о Женевской школе носит чересчур эскизный характер.По этим причинам сборник «Направления в европейской и американской лингвистике» использован не полностью. Из него взяты лишь теоретически наиболее значительные и интересные работы. Они, естественно, разбиваются на три подраздела. К первому, трактующему проблемы, которые выходят за пределы географических или национальных границ, относится статья Уоррена Плата о математической лингвистике. Ко второму — статьи, характеризующие преимущественно американское языкознание (школа Блумфилда и антропологическая лингвистика). И, наконец, к третьему — работы собственно «европейского» происхождения.
Рассмотрим их последовательно в данном порядке.
2.
Вторжение математики в лингвистику проходило настолько бурно, что некоторые лингвисты начали робеть и выказывать признаки откровенного уныния — уж очень уверенно (и даже самоуверенно) держались математики и уж очень было непонятно то, что они говорили, уверяя, что сами лингвисты не способны на подлинно научные утверждения. Другие, иногда почтенные языковеды, в которых не угас дух предприимчивости, решили пойти в ногу со временем и довольно невразумительно заговорили на мало им самим понятном наречии, смиренно при этом признавая свою научную непродвинутость по сравнению с математиками.
В этих условиях и проходило становление математической лингвистики, объявившей себя особой, пограничной дисциплиной и потребовавшей себе статуса суверенности. Но затем явилась необходимость трезвого пересмотра того, что было наговорено сгоряча. Такого рода пересмотру был посвящен доклад X. Спанг-Ханссена (по основной своей специальности представителя точной науки) на IX Международном конгрессе лингвистов. Автор доклада «Математическая лингвистика — ярлык или факт?» в следующих словах суммирует свои выводы: «С моей точки зрения, „математическая лингвистика" в действительности не образует особого направления.
Соответственно я рассматриваю это обозначение как простой ярлык. В качестве такового он может быть безобидным, но в действительности его употребление затрудняет лингвистические дискуссии, с одной стороны, смазыванием существенных различий, а с другой стороны, созданием (совершенно ненужного) раскола на «нематематическую» лингвистику и мнимую «математическую» лингвистику, часто выдаваемую за новый, особый и более точный подход к лингвистическим явлениям»[111]. О математической лингвистике как отдельной дисциплине ныне уже никто и не говорит. Более того, сам термин «математическая лингвистика» изжил себя. Если все же он иногда употребляется, то под ним разумеется совокупность математических методов, которые наряду с другими методами применяются в лингвистике и которые также не противопоказаны этой последней, как и другим наукам.Именно в этом смысле понимает «математическую лингвистику» и Уоррен Плат — автор статьи под этим названием, включенной в настоящий раздел.
Однако, когда делаются подобные оговорки относительно действительного смысла термина «математическая лингвистика», этим еще не все решается. Существует точка зрения, которой, к сожалению, все еще придерживаются слишком пылкие поклонники новейших методов, состоящая в том, что (грубо говоря) достаточно переформулировать лингвистические понятия на язык математики, чтобы получить безошибочное определение того или иного языкового явления. Это слишком простой путь решения трудностей, с которыми приходится сталкиваться каждой науке.
Против чересчур свободного употребления математических операций для лингвистического описания предупреждает и Уоррен Плат. Он совершенно справедливо указывает на то, что необходимо доказать полезность применения математического аппарата в лингвистике и наглядно показать, что полученные в результате системы не только не уступают традиционным, но и превосходят их —иначе теряется всякий смысл обращения к ним.
Уоррен Плат дает в своей статье объективный и достаточно полный обзор использования математических методов для решения различных лингвистических задач.
Они касаются проблем разного охвата, но преимущественно связаны с ограниченными участками лингвистической работы. В одних случаях математические методы представляются перспективными, в других — нет, и Уоррен Плат не считает нужным скрывать возникающие при этом трудности. Однако в отношении всех их можно сделать три общих вывода: 1) внедрение математических методов находится на начальной стадии, и оценка их полезности для лингвистики в большей мере покоится на априорном уважении к научным заслугам математики, чем на реальных результатах использования их при изучении языка; 2) полученные при посредстве математических методов результаты пока еще не представляются для значительной части лингвистов убедительными; и 3) математический подход часто не учитывает лингвистической специфики, сопряжен с известной односторонностью и поэтому не дает безусловных выводов (что было бы естественно ожидать от математики).Дабы проиллюстрировать эти общие замечания на конкретном примере, обратимся к недавно опубликованным исследованиям, относящимся к такой в общем ясной уже теперь в своих границах области, как стилостатистика, которая, кстати говоря, располагает большим количеством работ.
В 1962 г. были изданы две работы Альвара Эллегорда, в которых с помощью статистических методов определяется авторство политических писем, опубликованных в 1769— 1772 гг. и подписанных псевдонимом «Юниус» (так называемые «Письма Юниуса»)[112]. Надо заметить, что в свое время
Эллегорд выступал против статистического метода определения родства языков, предложенного Крёбером и Кретьеном[113]. Эллегорд при этом указывал не только на допущенные ошибки (Кретьен и сам их обнаружил), но и на принципиальную неправомерность использования статистического метода при определении родства языков. Теперь Дуглас Кретьен подвергал критическому рассмотрению указанные работы А. Эллегорда[114].
Пожалуй, наиболее интересным в его рецензии является сравнение работ Эллегорда с другими работами аналогичного характера: К.
Бринегара относительно авторства писем, подписанных именем Квинтия Куртиуса Снодграсса и приписываемых Марку Твену[115], и Ф. Мостеллера и Д. Уоллеса о произведении «Федералист», автором которого считают либо Александра Гамильтона, либо Джеймса Мэдиссона[116]. «Бринегар, Мостеллер и Уоллес, а также Эллегорд,— пишет Д. Кретьен,— представляют нам три современных исследования, которые как будто имеют одни и те же цели: 1. Они идентифицируют авторство; 2. Они используют лексику в качестве основы этой идентификации; и 3. Они обрабатывают лексику статистически. Но фактически их исследования согласуются только в одном — в идентификации авторства. В остальном они пользуется различными видами лексических единиц и различными статистическими методами[117]. Из этого сравнения явствует, что результаты во многом определяются субъективным в своей основе отбором лингвистического материала и даже набором статистических приемов. Естественно, они не могут дать безусловных и однозначных выводов. Оправдан и тот ответ, который в качестве вывода дает Д. Кретьен на поставленный им риторический вопрос: «Какой интерес для лингвиста представляют такие исследования? Большинство исследований, и, может быть, значительное, очень малый или никакой , хотя сам по себе лингвистический анализ стиля привлекал и увлекал некоторых лингвистов, и это увлечение вполне оправдано»[118].3.
Американскую лингвистику представляют две статьи —
Ч. Фриза («„Школа" Блумфилда») и Г. Хойера («Антропологическая лингвистика»). Они воплощают в себе два направления, разделившие когда-то американских языковедов на два лагеря — «механистов» и «менталистов», между которыми в свое время велись горячие дискуссии по поводу основных проблем науки о языке. Сам JI. Блумфилд в следующих словах определял различие теоретических позиций двух направлений: «Менталистическая теория, более старая и все еще превалирующая как в народных представлениях, так и в научном обиходе, предполагает, что многообразие человеческого поведения обусловливается вмешательством некоего внефизического фактора—духа, воли или разума, наличествующего в каждом человеческом существе.
Этот дух, согласно менталистической точке зрения, совершенно отличен от материальных вещей и соответственно подчиняется причинности иного порядка или вообще не подчиняется никакой причинности... Материалистическая (или, лучше, механистическая) теория предполагает, что многообразие человеческого поведения, включая речь, обусловливается только тем фактом, что человеческое тело представляет чрезвычайно сложную систему. Человеческие действия, согласно материалистической точке зрения,— это часть тех процессов, причин и следствий, которые мы, например, наблюдаем при изучении физикц или химии»[119].Как всегда в подобных случаях, противники упрощали в пылу спора теоретические аргументы друг друга. Но уже и из приведенного высказывания JI. Блумфилда ясно, к чему сводилось основное разногласие двух спорящих сторон. Механисты, борясь с психологизмом младограмматиков, настаивали на исключении из языкознания всего того, что не могло быть объяснено данными физиологии, физики, химии и других вполде «положительных» естествоведческих наук. Говоря современным языком, можно сказать, что речевую деятельность человека (именно она, а не язык была фактическим предметом изучения в блумфилдовской лингвистике) они рассматривали как функционирование сложного кибернетического устройства. В соответствии с этой точкой зрения внимание лингвиста должно было быть направлено лишь на действие механизма этого кибернетического устройства и не должно было отвлекаться на рассмотрение таких явлений, которые «не имеют вида». Это привело к последствиям двоякого порядка. Язык оказался замкнутым в самом себе, причем он был «выпотрошен» и от него осталась лишь доступная непосредственному наблюдению внешняя оболочка — «с корабля современности», как ненужный балласт, было выброшено значение, за которым якобы тянулся хвост всяких метафизических представлений. Тем самым язык лишался своего оправдания. В речевом акте исправно действовали стимулы и реакции, но направляющая сила работы всего «кибернетического устройства»—информация (или значение) была намеренно исключена.
Чарльз Фриз затратил немало усилий на доказательство того, что JI. Блумфилд вовсе не игнорировал значения, а совсем наоборот — оказывал ему много знаков почтения! Об этом говорится в настоящей его статье, но еще больше в другой — «О значении и лингвистическом анализе»[120], где приводятся в подтверждение даже цитаты из частных писем JI. Блумфилда. Нельзя не отдать должного глубокой преданности Ч. Фриза своему учителю — он сделал все от него зависящее, чтобы снять с JI. Блумфилда тяжкое с современной точки зрения обвинение. Нельзя также сказать, что и в своем основном теоретическом труде — «Язык», и в своей исследовательской практике сам JI. Блумфилд полностью обходил значение. Он этого не делал, но главным образом потому, что этого сделать было нельзя. Однако в его работах содержались необходимые теоретические предпосылки для осуществления акта изгнания значения из лингвистического царства. И духовные последователи JI. Блумфилда — дескриптивисты — предприняли смелую попытку практического осуществления заветов учителя — с теми же плачевными результатами.
Было бы, однако, совершенно неправильно и несправедливо рассматривать многогранную, плодотворную и проникнутую чувством ответственности деятельность Л. Блумфилда только с точки зрения его борьбы с лингвистическим значением. И сводить лишь к этому понятие «школа» Блумфилда (что время от времени делается) и нелепо, и безграмотно. Да и само понимание человеческого организма как кибернетического устройства не имеет научных противопоказаний — оно методологически несостоятельно, так как страдает односторонностью, но практически может быть плодотворным. На его основе нельзя также достигнуть адекватного познания языка, но с его помощью можно решать конкретные практические задачи.
В этой связи следует заметить, что, пожалуй, напрасно Ч. Фриз употребляет понятие «школа» Блумфилда — оно столь же неопределенно и неясно, каким, например, было бы понятие «школа» Соссюра. Деятельность Л. Блумфилда придала американской лингвистике наиболее «американский» характер, но когда мы стремимся дать оценку научной роли Л. Блумфилда, речь может идти не о каких- то введенных им рабочих приемах, проблемах или догматах, а лишь об определенных тенденциях лингвистической мысли, инерция которых была сообщена Л. Блумфилдом. Вкратце эти тенденции можно охарактеризовать следующим образом..
Во-первых, он всячески настаивал на необходимости объективизации методов научного исследования языка. По сути говоря, эта тенденция была обратной стороной его борьбы с психологизацией лингвистики, его механизма, физикализма или вульгарного материализма. Он хотел уйти от всего, что носило малейший оттенок неопределенности и что он суммарно обозначал метафизикой, но при этом допускал обратную крайность. Да, кстати говоря, он и сам не избежал психологии, примкнув к тому ее направлению, которое обладало качествами, любезными его сердцу в науке о языке,— бихевиоризму.
О бихевиористских основах лингвистической концепции Л. Блумфилда писалось очень много. Собственно, всякий раз, когда заходила речь о Блумфилде, ему почти автоматически припоминали бихевиоризм, полагая, что этим сказано все и что уже эта ссылка полностью перечеркивает все научное творчество Л. Блумфилда. По-види- мому, бихевиоризм как таковой — это действительно плохо. Однако будем логичны. Ведь использование в лингвистике объективных методов исследований, фактически связанное с бихевиористскими уклонами механистов, ныне отнюдь не является противопоказанным. И если внимательно приглядеться, например, к работе академика
А. Колмогорова «Автоматы и жизнь»[121], справедливо привлекшей к себе пристальное внимание нашей научной общественности, то разве она не содержит в себе довольно основательную дозу механицизма, физикализма и в конечном счете бихевиоризма? Видимо, вообще есть все основания полагать, что отчасти в бихевиоризме были заложены теоретические предпосылки кибернетического подхода к изучению интеллектуальной деятельности человеческого организма.
Сказанное, разумеется, не следует расценивать как попытку реабилитировать бихевиоризм. Оно имеет в виду более скромные цели — отметить бесспорные заслуги Л. Блумфилда в деле объективизации методов лингвистического исследования. Дело историка науки установить, что в этой тенденции от бихевиористской позиции Л. Блумфилда и что от потребностей дальнейшего развития языкознания, отбирающего рациональные зерна в теоретических построениях своего прошлого.
Во-вторых, Л. Блумфилд способствовал расширению границ науки о языке. Пожалуй, основной областью, расширившей пределы лингвистического анализа, было синхроническое исследование. Хотя Л. Блумфилд в соответствии с этой целеустановкой своего учения очень положительно (Ч. Фриз даже употребляет эпитет «восторженно») отнесся к «Курсу» Ф. де Соссюра, этот последний не оказал никакого влияния на становление синхронического уклона у Л.Блумфилда. Синхронизм Л. Блумфилда собственно американского происхождения и его истоки следует искать в работах Ф. Боаса. Именно поэтому дескриптивная лингвистика, воплотившая в своей методике эту тенденцию лингвистической теории Л. Блумфилда, не только не опирается на Соссюра, но даже отталкивается от него.
Важно при этом отметить, что, настаивая на необходимости синхронического описания языков, JI. Блумфилд вовсе не стремился к тому, чтобы оно вытеснило диахроническое исследование. Он ставил одно рядом с другим, признавал за ними равные права, указывая при этом, что они преследуют разные цели. Среди работ самого JI. Блумфилда одинаково хорошо представлены как исторические, так и синхронические исследования.
В-третьих, JI. Блумфилд всячески подчеркивал практическую значимость науки о языке. Речь при этом идет не о важности изучения иностранных языков, хотя сам JI. Блумфилд составил методическое пособие по практическому изучению языков, а о языке как определенном аспекте человеческих знаний [122] и роли языка в объединенной системе поведенческих наук. Методологически это, пожалуй, наиболее сомнительная часть научной деятельности Л. Блумфилда, но она в какой-то мере предугадала и даже подготовила возникновение таких проблем, как анализ содержания (content analysis) и даже, как это ни может показаться парадоксальным, гипотезу Сепира — Уорфа. Тем самым механисты неожиданным образом смыкаются с менталистами.
Следует вообще отметить, что хотя менталисты и механисты не раз вступали в жаркие дискуссии, последние носили в значительной степени абстрактный, а не персонифицированный характер, или же затрагивали лингвистов крайних позиций. Главой менталистов, условно говоря, можно считать Э. Сепира, но сам Л. Блумфилд очень высоко ценил этого ученого и многократно опирался в своих выводах на его суждения и авторитет. Весьма примечательно и то обстоятельство, что многих американских лингвистов последующего поколения — К. Пайка,
Ч. Хокетта, Г. Хойера и др.— в одинаковой мере можно назвать учениками и Л. Блумфилда и Э. Сепира. Об этом пишет в своей статье и Ч. Фриз. Это объясняется тем, что в лингвистической теории Л. Блумфилда не было никакой теории, способной выполнять ограничительные функции. Это обстоятельство отмечает и М. Холлидей, когда пишет: «Готовность, с какой лингвисты, ранее придерживавшиеся «блумфилдовской» традиции, отказались от этого метода в пользу метода Хомского, частично коренится в отсутствии у них теоретического основания»[123].
Менталистские установки американской науки о языке находят свое выражение в антропологической лингвистике — пожалуй, наименее известном в Советском Союзе направлении, несмотря на то, что оно имеет и свой специализированный журнал — «Anthropological Linguistics» (другой периодический орган — «International Journal of American Linguistics» — собственно, также в значи- чительной мере обслуживает потребности антропологической лингвистики), и уже богатую библиографию[124]» а самое главное, представляет бесспорный интерес для советских языковедов хотя бы уже потому, что само дается им в руки в силу наличия в нашей стране великого многообразия культур и языков. Малую популярность у нас антропологической лингвистики, быть может, следует (во всяком случае, отчасти) приписать тому факту, что ее границы и задачи остаются весьма неопределенными[125]. Эта неопределенность начинается уже с названия данного направления. Наименование «антропологическая лингвистика» очень свободно чередуется с наименованием «этнолингвистика» (Г. Хойер — см. далее его статью — рассматривает этнолингвистику как часть антропологической лингвистики, что является отнюдь не общепринятым), а иногда довольно неясным образом перекрещивается и с психолингвистикой [126].
Такая же неопределенность и даже противоречивость наблюдается и при определении содержания антропологической лингвистики. Г. Хойер ориентируется при этом на языковой материал, с которым ей приходится иметь
дело. Он указывает, что лингвист-антрополог имеет дело с бесписьменными языками и вынужден получать свой материал непосредственно из уст туземца-информанта — якобы только этим он и отличается от «нормального» лингвиста. Однако этому определению противоречит включение в проблематику антропологической лингвистики гипотезы Сепира—Уорфа, которая, конечно, уходит далеко в сторону от обычной проблематики «нормального» лингвиста. Именно проблематику, подобную гипотезе Сепира— Уорфа, считает центральной для антропологической лингвистики (или этнолингвистики) другой автор исторического обзора этого направления — Д. Хаймз18.
Все подобные факты дают основания заключить, что антропологическая лингвистика (или, все же вернее, этнолингвистика) в определении Г. Хойера предстает в чересчур обедненном виде. На основании тематики работ, относимых к области этнолингвистики, видимо, более правильно определять ее как направление, сосредоточивающее свое внимание на изучении связей языка с культурой, народными обычаями, социальной структурой общества и с народом или нацией в целом. В таких своих более широких границах, включающих и экстралингвистические модели, данное направление не может не заинтересовать советских лингвистов.
4.
Статья X. Спанг-Ханссена о глоссематике оставляет впечатление чересчур затянувшейся эпитафии для надгробия подававшего большие надежды, но преждевременно скончавшегося человека. С эпитафиями, разумеется, спорить неприлично, но по поводу них можно говорить.
Прежде всего хочется отметить, что X. Спанг-Ханссен весьма удачно выбрал жанр своей статьи — уже в самом этом жанре вольно или невольно находит свое отражение определенное отношение к глоссематике. В общем обзоре современных лингвистических направлений сказать о ней, конечно, надо, но едва ли кто-нибудь отважится теперь на утверждение, что это — живая и продуктивная концепция, хотя вместе с тем нельзя отрицать того, что
она стимулировала возникновение идей, которые не только продолжают свое существование, но и получают дальнейшее развитие. Несколько иную, но по сути сходную формулировку этих двух сторон глоссематики мы находим у X. Спанг-Ханссена. Он отмечает, что «глоссематическая теория в том виде, в каком она представлена в имеющихся публикациях, видимо, не соответствует реальным запросам различных отраслей знания», но вместе с тем «стремление глоссематики к точности в отношении посылок, определений и процедуры исследования в значительной степени стимулировало интерес к этому специфическому подходу изучения языка»[127]. И первое и второе утверждения, бесспорно, справедливы.
Собственно, этим сказано все, что в самой краткой форме можно сказать относительно исторической судьбы глоссематики. Однако так просто от нее не отделаешься, поскольку она все же слишком глубоко вросла в современную лингвистику.
Как отмечает сам фактический создатель и единодержавный глава глоссематики Луи Ельмслев, глоссематика характеризуется четырьмя особенностями: это, «во-первых, трактовка аналитического процесса как единственно адекватного; во-вторых, выдвижение на первый план формы, которой до сих пор предпочиталось содержание; в-третьих, стремление видеть в языковой форме не только форму выражения, но и форму содержания; наконец, в-четвертых — и это вытекает из перечисленных выше черт,— трактовка языка как частного случая семиотической системы»[128]. Рассмотрим кратко указанные черты.
Первая черта сводится в основном к взаимоотношению индуктивных и дедуктивных методов. Процедура анализа строится у Л. Ельмслева на основе операционного набора функций и на первый взгляд носит явно выраженный дедуктивный характер. Но при ближайшем рассмотрении это оказывается не совсем так, и неспроста Л. Ельмслев называет свой метод эмпирическим. В действительности метод глоссематики комбинированный, сочетающий индукцию с дедукцией, хотя и с превалирующей ролью второй. В подтверждение этой точки зрения можно было бы привести немало высказываний Л. Ельмслева — ограничимся одним. Говоря о принципах анализа, он пишет: «Поскольку лингвистическая теория начинает с текста как единственно данного и пытается прийти к непротиворечивому и исчерпывающему описанию этого текста путем анализа или последовательного разделения, т. е. с помощью дедуктивного перехода от класса к сегменту и сегменту сегмента, постольку основные положения системы определений этой теории должны относиться к самому принципу анализа. Эти определения должны установить природу анализа и понятия, которые входят в него... Принцип анализа также должен быть установлен с учетом эмпирического принципа, и, в частности, именно в связи с этим требование исчерпывающего описания имеет в данном случае практический интерес. Мы должны установить, что является необходимым для обеспечения исчерпывающего результата анализа, и позаботиться, чтобы не вводился заранее метод, исключающий возможность регистрации факторов, которые другой анализ также признал бы принадлежащими объекту, изучаемому лингвистикой»[129]. Такая процедура анализа обычно связывается с гипоте- тико-дедуктивным методом, успешно используется рядом наук и сама по себе не противопоказана также и лингвистике. Но в лингвистической теории Л. Ельмслева она образует лишь часть ее постулатов, и притом, конечно, не автономную.
Вторая черта глоссематики, касающаяся взаимоотношения формы и субстанции, вне всякого сомнения, является для нее основной. Она есть организующее начало всей теории, ставящее все прочие ее черты в отношение произ- водности.
В языке нет субстанции вне формы, но также и нет формы вне субстанции — именно эта взаимосвязь обусловливает дискретаый характер всех единиц языка на всех его уровнях. Но Л. Ельмслев, разорвав эту взаимосвязь и приписав форме качества первичности, поставил свою теорию вне языковой реальности, сделал ее, например, неспособной установить различие между конкретными языками, что можно осуществить лишь на основе субстанции. Бессилие глоссематики как действенной основы для лингвистического описания проявляется даже и в пределах одного языка. JI. Ельмслев, например, многократно говорит о том, что для формы языка совершенно безразлична ее субстанциональная манифестация. При этом он ссылается на пример Соссюра, отождествлявшего язык с шахматной игрой. Уже Скаличка отмечал двусмысленность этого сравнения, указывая, что для шахматной игры как таковой далеко не безразличны внешние факторы ее осуществления[130]. Но особенно поучительны в этом отношении работы Й. Вахека, доказавшего, что язык, выступающий в двух своих субстанциональных формах — устной и письменной,— это не одна языковая система, а две, во многом отличающиеся друг от друга[131].
В конечном счете отношение абстрактной глоссемати- ческой алгебры языка, ориентированной на чистую форму, к языковой реальности можно свести к отношению формализованного языка к естественному. В этом отношении кроются все отрицательные качества глоссематики как универсальной теории лингвистического описания, но также и ее положительные стороны, создавшие инерцию использования логико-математических методов в лингвистике для решения некоторых частных задач. Подробнее этот вопрос рассматривается в статье «Применение логико-математических методов в лингвистике», помещенной в настоящем сборнике[132].
Две последующие черты глоссематики — третья и четвертая, детализируют и подтверждают то, что было сказано о ней в связи со второй чертой. Третья черта предписывает использование формальной процедуры и для описания того, что вне субстанции фактически вообще не существует — значения; точнее, не существует вне отношения формы и субстанции, так как, говоря словами Э. Бенвениста, «форма и значение определяются друг через друга, поскольку в языке они членятся совместно»[133]. Так же как и в плане выражения, JI. Ельмслев в плане содержания (то есть в значимой стороне языка) спускаясь на уровень, находящийся ниже знакового, обращается к фигурам плана содержания. Тут уж начинается сплошная фантастика, ибо установление этих фигур не знает никаких строгих правил и построено на чистом произволе и домысле того, чего в фигурах недостает для поддержания всей теории в целом. Быть может, фигуры плана содержания следовало бы определить как набор элементарных понятийных элементов, извлеченных из реальных значений и используемых для исчерпывающего описания совокупности реальных значений данного языка. Но такой сугубо эмпирический подход никак не укладывается в схему логического построения глоссематики.
Четвертая черта, трактующая язык как частный случай семиотической системы, во многом тавтологична. Она — логический вывод из предпосылки, заложенной в третьей черте. К ней целиком относится то общее заключение, которое было сделано относительно этой последней,— повторять его нет надобности[134].
В период 30—50-х годов глоссематика составляла весьма значительный компонент «европейской» лингвистики. Сейчас интерес к ней главным образом исторический. Однако не следует забывать того, что она — источник многих вопросов, которые волнуют и современное языкознание.
5.
В значительной мере на прямом противопоставлении (вольном или невольном) глоссематике строится лингвистическая концепция Пражского лингвистического кружка, несмотря на то, что оба эти направления имеют общий теоретический источник — «Курс» Ф. де Соссюра, и оба они взяли на вооружение принцип структурности. Деятельности «Кружка» посвящена статья Р. Якобсона, в прошлом активного его участника. В ней кратко, но ясно изложены основные теоретические установки и проблемы этого лингвистического направления.
Пражский лингвистический кружок (или просто Пражская школа), организационно оформившийся в 1926 г., очень скоро перерос локальные рамки и превратился в «общеевропейское» направление, обладавшее довольно четкой лингвистической концепцией, несмотря на «интернациональность» своего состава. Это подчеркивалось и организационным единством «Кружка», выступавшего на многих лингвистических съездах и конгрессах по всякого рода дискуссионным вопросам не персонифицированно, а от имени «Кружка» в целом.
В «Тезисах», приуроченных к I съезду славистов (Прага, 1929), намечена широкая программа исследований и изложены теоретические принципы «Кружка», которым он оставался в основном верен и в дальнейшем, хотя отдельные его члены затем отошли от него по тем или иным причинам. Эту программу исследований «Кружку» удалось выполнить лишь в небольшой ее части, очевидно, не в малой степени и потому, что вторая мировая война прервала естественное развитие его идей. В аспекте идей «Кружка» наиболее детальным образом оказались разработанными вопросы фонологии и поэтического языка. В меньшей мере — вопросы морфологии и синтаксиса (здесь главные заслуги принадлежат В. Матезиусу, по мысли которого и произошло организационное оформление «Кружка»). Как показывает ознакомление с «Тезисами», пражские ученые в общем сохраняли представление о филологии как комплексной науке и не разрывали связей между отдельными ее компонентами — языком, литературой, фольклором, мифологией. Это способствовало тому, что понятие структурности проникло не только в изучение языка, но и в традиционно сопредельные языкозна^ нию науки.
Связь между составляющими традиционную филологию науками поддерживалась также единым подходом к их изучению — с точки зрения их целенаправленности. Сами пражцы предпочитают в данном случае говорить о функциональности. Такой подход может опираться только на реальные качества изучаемых объектов, так как лишь в этих качествах может проявляться целенаправленность. Таким образом, основной теоретический принцип «Кружка» направляет исследование по определенному руслу, полярно противоположному тому, который прокламируется глоссематикой.
Методическая ориентированность на функционализм, который особенно подчеркивается в последние годы (в этом отношении весьма характерна коллективная статья «К дискуссии по вопросам структурализма», опубликованная в 1957 г. первоначально на русском языке[135]), ставит вопрос об общеевропейском (а может быть, и еще шире) теоретическом наследии «Кружка», которое, к сожалению, остается еще совсем нетронутым. А между тем совершенно очевидно, что, например, творчество многих лингвистов, официально не провозглашавших своей принадлежности к «Кружку», стоит под тем же знаменем функционализма или целенаправленности, хотя и формулируется иногда по-иному.
Статья Альфа Соммерфельта («Французская лингвистическая школа») относит нас на несколько десятилетий назад и касается очень конкретных вопросов. Советским лингвистам они хорошо известны по многочисленным переводам книг А. Мейе и Ж. Вандриеса (об этих двух лингвистах и идет преимущественно речь в данной статье). Тем не менее полезно будет вспомнить о том, что творчество языковедов «французской школы» во многом подготовило возникновение современных идей, а в ряде случаев и современное толкование таких понятий, как «система», «внутренний закон», «общественная сущность языка» и пр. Не следует забывать и того, что «французская школа» —это не то, что «все в прошлом». К ней принадлежат и такие крупные и активно действующие лингвисты, как М. Коэн, Ж- Марузо, А. Вайан, Ж. Кантино и др.
Следует надеяться, что в своем целом статьи настоящего раздела помогут советским лингвистам ориентироваться в разноречивости школ и направлений современной науки о языке.
В. Звегинцев
1.