Введение
В эволюции лингвистических взглядов на синхронические универсалии (см. Casagrande, 10.2)[36] можно выделить три этапа. На первом этапе — он непосредственно предшествовал современной лингвистике, и поэтому она обнаружила в нем так много недостатков — господствующей системой взглядов, видимо, был глотто- центризм.
Если в группе родственных языков обнаруживались общие свойства (а их поиск чаще всего диктовался нуждами орфографии, риторики или логики, но не собственно лингвистики), то с легкостью принималось, что эти свойства присущи языку как таковому. При таком чисто описательном подходе вопрос о языковых универсалиях не мог даже возникнуть: ведь в каком-то смысле любое явление языка считалось универсалией.Для следующего этапа характерен крайний релятивизм. О каких бы языках ни шла речь, ничто не принималось на веру. Каждый исследователь старался избегать конкретных формулировок. Формулировки должны были быть как можно более формальными и отвлеченными, чтобы избежать предвзятого подхода и в каждом данном случае сделать возможным объективное изучение фактов. Быть может, без особого риска можно было утверждать, что во всех языках есть фонемы, морфемы и конструкции, но еще менее рискованно было понимать под этим только то, что любой язык можно рассматри-
вать как состоящий из высказываний, причем одни из них противопоставлены друг другу, а другие — нет. Подобные результаты позволяют заключить, что у всех рассматриваемых языков есть нечто общее, и тем самым по индукции мы можем вывести некоторые универсалии.
Нам представляется, что именно здесь возникает третий этап в трактовке синхронных универсалий. Возможно, что универсалии и можно было строить по индукции, взяв в качестве базиса какое-либо отвлеченное свой- ство. Но что будут представлять собой универсалии, обнаруженные таким методом? Существует глубокое убеждение, что универсалии — это не просто случайные совпадения, и, когда говорят об универсалиях, предполагают, что любой новый материал не будет противоречить соответствующему утверждению; иными словами, полагают, что универсалии могут образовывать своего рода замкнутую систему.
Сказанное выше, разумеется, не новость для участников настоящей конференции. Перейдем теперь к описанию эволюции взглядов на диахронические универсалии. Прежде всего, мы должны подчеркнуть, что темпы эволюции этих взглядов были совсем другими. Правда, и здесь наблюдались все те же три этапа, но, как неоднократно отмечалось, историческая лингвистика XIX в. еще на первом, дорелятивистском, этапе все-таки уже далеко ушла от логики стоиков, грамматики Александрийской школы и «рациональной грамматики» (Пор- Руаяля). Это была молодая и готовая к завоеваниям наука, с плодотворными, хотя и несколько сырыми рабочими гипотезами. Идеи младограмматиков об общих (то есть универсальных) закономерностях языковых изменений опирались на самые тщательные исследования. Младограмматиков с первого взгляда гораздо труднее обвинить в глоттоцентризме, поэтому многие из их идей живы и поныне. Любой труд по историческому языкознанию содержит детально разработанные формулировки общих законов языковых изменений. Если бы сказанное выше нуждалось в доказательстве, то достаточно было бы напомнить о дихотомическом подходе к описанию звуковых явлений, который стал почти традиционным. Например, в «Исторической грамматике греческого языка» Швайзера 1 звуковые изменения рассматриваются в двух разделах — один из них озаглавлен «Общеязыковые явления», другой посвящен более частным вопросам. Классическая работа Граммона «Traite de phonetique» (в которой, между прочим, можно видеть предвосхищение многих структурных работ) посвящена именно универсальным законам звуковых изменений. Лингвисты уже давно не сомневаются в существовании универсальных законов семантических изменений. Излюбленным утверждением является, в частности, тезис о том, что всегда и во всех языках существовали такие явления, как расширение или сужение значений, переход слова из одного лексического пласта в другой, более высокий или более низкий, образование метафор и метонимий.
Скрупулезность методики исследования в исторической лингвистике и обусловленная этим надежность результатов не требовали, казалось бы, пересмотра сложившихся в ней понятий.
Это и послужило причиной того, что второй этап в диахронических исследованиях, не говоря уже о третьем, наступил так поздно. Мы только сейчас начинаем строить исходное множество основных формальных понятий: это отнюдь не таблица универсалий, а всего лишь некоторое простейшее построение из неразложимых далее элементов, задача которого — свести к минимуму число предположений о закономерностях языковых изменений, которые могут быть типичны для одних языков и нетипичны для других. Это позволит нам, идя от противного, раскрыть универсалии языковых изменений, если таковые действительно существуют. Я не хочу этим сказать, что теоретические построения, свойственные описанному выше периоду (а в них есть много ценного), не имеют значения вне его пределов. Как и всегда в истории науки, не стоит забывать о том значении, которое имеют достижения данного хронологического периода для последующих стадий развития науки. И все же справедливо будет сказать, что возможности установления общих законов в диахронической лингвистике сильно ограничены теми факторами, которые были упомянуты выше.Даже при попытке сделать простейшие обобщения мы сталкиваемся со значительными трудностями, что говорит о слабых местах в основаниях самой науки. Представляется, например, разумным утверждать, что все языки изменяются. Однако что в точности означает это утверждение? Его нельзя понимать в том смысле, что если существует некоторый идиолект і, то по прошествии определенного времени нельзя будет обнаружить идиолект і', для которого подходило бы описание, данное для идиолекта і. Ведь и среди одновременно существующих идиолектов нельзя найти два разных идиолекта, для которых одно и то же описание было бы в равной мере удовлетворительным. Быть может, утверждение «все языки изменяются» означает, что спустя длительное время нельзя обнаружить идиолект Г, который был бы похож на і в том, допустим, смысле, что носители каждого из них понимали бы друг друга, но при этом можно обнаружить несколько идиолектов, представляющих собой последовательный ряд переходных форм, связывающих і и V.
Чтобы сделать более конкретные утверждения, надо уметь устанавливать для любых двух форм существования языка (одна из которых отстоит от нас во времени более, чем другая) отношения «предшествование — следование», а в случае, когда различие во времени менее значительно, нужно уметь установить их принадлежность к разным периодам существования «одного и того же» языка. Только в этом случае мы можем констатировать, что имело место языковое изменение. Нескончаемая полемика по этим вопросам показывает, что речь идет отнюдь не об игре абстрактными понятиями вокруг самоочевидных вещей. Сколько было сломано копий, чтобы доказать, что итальянский язык не является более поздней ступенью классической цицероновой латыни или что среднеперсидский язык действительно восходит к староперсидскому. Интересно отметить, что решение таких вопросов зависит от применения так называемого метода сравнительной реконструкции. Как это ни парадоксально, преемственность между языками составляет особый вид языкового родства: для некоторых пар родственных языков применение метода реконструкции к одному из членов пары иногда приводит к тому, что реконструированный язык практически совпадает с другим членом пары. В таком случае этот последний объявляется его предком (или представляющим более раннюю стадию развития второго члена пары). Из сравнения двух подобных языков делается вывод о наличии языковых изменений.Языковые изменения являются всеобщим свойством в том смысле, что для всякого языка (исключение составляют, пожалуй, сравнительно недавние языковые образования типа языка иврит или стандартного норвежского языка [37]; все пиджин-языки как раз не являются исключением) можно указать несчетное число предшествующих состояний. Обратное, конечно, неверно, ибо языки исчезают. Все это тривиально.
В последние 10—20 лет был поставлен более конкретный вопрос — о скорости языковых изменений. Не стоит говорить о крайностях: естественно, что за длительный промежуток времени в языке всегда происходят значительные изменения, а за один день язык не изменяется.
Разумно предположить, что в языке взаимодействуют две силы: одна из них всегда препятствует его изменению с целью сохранить возможность взаимопонимания между носителями языка, другая — более скрытая — действует в направлении изменения языка, и притом весьма ощутимым образом. Все это не следует представлять себе слишком упрощенно — это видно из известных экспериментов Чарми (Charmey) и его последователя Херманна (Hermann). Они показали, что, когда молодое поколение становится старше и попадает в окружение более пожилых людей, оно охотно отказывается от языковых нововведений, которыми характеризовалась ранее его речь, и таким образом принимает соответствующий субдиалект почти в том же виде, в каком он прежде существовал.Сейчас, когда удалось устранить часть трудностей, возникших при проведении подобных исследований, исследования эти небходимо продолжить. Так или иначе, Сводеш и его сотрудники поставили вопрос о том, не является ли отдаленным следствием указанного равновесия сил постоянная скорость языковых изменений, которую в таком случае следовало бы считать подлинной универсалией2. Стоит заметить, что глоттохронология — это, преимущественно, лексикостатистика. Подсчету подлежит число замен в составе так называемого основного
словаря — роль этого фактора в общем процессе языковых изменений некоторым представляется весьма незначительной. Сказанное выше не следует рассматривать как критику глоттохронологии с противоположных позиций— напротив, мы считаем необходимым вначале изучить предмет хотя бы поверхностно, чтобы затем постичь его сущность. Быть может, явные и зачастую (но не всегда!) многочисленные случаи внезапных изменений в словаре резко сталкиваются с той тенденцией к сохранению взаимопонимания, которая регулирует процесс языковых изменений — если только последнее верно. Иначе говоря, близкая к постоянной скорость изменений— это характеристика, которая, видимо, более типична именно для изменений в словаре. Была высказана мысль, что если эта скорость и не является подлинной универсалией, то она по крайней мере постоянна в пределах некоторой группы родственных языков или данного языкового ареала.
Отметим, наконец, что косвенным образом лексикостатистика по-новому освещает известное мнение о том, что письменная традиция сдерживает процесс языковых изменений. Конечно, само по себе это мнение не имеет оснований; однако в тех частных случаях, когда имеется письменная традиция, связывающая живой язык с его предком, и это дает возможность заимствовать слова непосредственно из памятников в неизменном виде, процесс изменений в словаре (мы говорим только об изменениях этого вида) действительно может замедляться. Ведь по крайней мере некоторые из таких «ученых» заимствований нельзя отличить от слов, вообще не подвергшихся изменениям. Таким образом, речь идет не о влиянии письменной традиции вообще, но о ее значении для итальянского языка или языка хинди в отличие от незначительного ее влияния на английский или японский языки.Особая заслуга Сводеша состоит в том, что он подчеркнул различие между процессами замены и другими процессами в языке. Чтобы не потерять правильной ориентации, вернемся на некоторое время ко второму этапу поиска универсалий. Процесс языковых изменений можно условно представить себе как «перевод» текстов предшествующего периода существования языка на язык последующего периода [38]. (Представляется, что нет необходимости оговаривать, что под «текстами» подразумеваются не литературные тексты или записи речи на пленку, а «замкнутая совокупность речевых произведений».) Нельзя ожидать, что все тексты более раннего периода имеют подобные «переводы», — и обратно: не всем текстам, принадлежащим к последующей стадии существования языка, можно поставить в соответствие тексты, относящиеся к предшествующей стадии. Это объясняется тем, что условия для появления определенных высказываний могли уже исчезнуть или, напротив, еще не появиться. Отсутствующий текст как бы незримо существует в языке, но нет стимула для его воспроизведения. Изменения, как говорится, происходят не в языке, а в мире. И действительно, мерой постоянства языка служат обстоятельства, изменяющие шансы появления стимулов для возникновения одних высказываний и исчезновения других. То, что верно для текста в целом, верно и для его компонентов. Вместе с устаревшими текстами отмирают и содержащиеся в них слова: так исчезли из английского языка слова, связанные со средневековой техникой и торговлей. С появлением новых текстов появляются и новые слова. Заимствования типа coffee ‘кофе’ и giraffe ‘жираф’ были когда-то неологизмами. Есть элементы и другого рода, о которых говорят, что они сохранились частично (точнее, в определенных условиях). Так, whelm ‘шлем’ сохранилось лишь в позиции после over-(overwhelm ‘ошеломлять’); во всех других позициях оно исчезло вместе с текстами, в которых раньше употреблялось. В railsplitter ‘кузнец, изготовляющий железные прутья для изгородей’ слово rail ‘железный прут’ довольно старое, a railroad ‘железная дорога’ и rails held firm at closing ‘рельсы не расходятся на стыках’ — уже новые образования.
няшним употреблением. Существуют довольно веские причины для определенной расплывчатости границ между аморфным понятием о появлении одних слов и исчезновении других и понятием замещения. Однако разграничение этих понятий имеет фундаментальное значение для выработки единой теории языковых изменений. Если действительно речь идет о замещении — например, везде, где исчезает inwit, оно заменяется словом conscience— и если это замещение однозначно, то это и есть подлинное языковое изменение. Типичный пример процесса замещения представляют собой звуковые изменения. За сто лет существования научного описания языка мы вполне освоились с такими формулировками, как: общегерманское /d/ «переходит» (то есть замещается) в Д/ в современном немецком или: прото-алгон- кинские Д/ и /0/ «переходят» в Д/ в языке кри. Те элементы, которые исчезли из системы языка, не будучи замещены, или возникли в порядке замещения на месте исчезнувших, малозначительны.
Далеко не все равно, к чему относятся утверждения типа приведенных выше: к морфемам, фонемам, различительным признакам, конструкциям и т. п. сравниваемых языков или же к морфам, фонам, упорядоченным последовательностям, нулевым элементам и проч., даже если эти последние могли бы соответствовать элементам или частям элементов типа перечисленных выше. Для элементов первого ряда наиболее важна сама модель замещения. Поскольку, например, общегерманское /dl во всех случаях перешло в немецкое Д/ и поскольку единственным источником, к которому восходит немецкое Д/, является общегерманское /d/, то мы имеем здесь взаимно-однозначную замену, а это значит, что в определенном отношении 4 в структуре не произошло изменений. Точно так же не претерпевает изменений и структура лексики, если conscience «совесть» появилось только там, где исчезло inwit5. Мы могли бы сказать, что данная фонема или морфема (или последовательность морфем, если слово состоит более чем из одной морфемы) остались на тех же местах с точки зрения соссю- ровской системы взаимно противопоставленных элементов и что изменился только их фонетический (t>d) или морфический состав (морф conscience при этом изменился весьма существенно). Однако не все замены однозначны: существуют еще такие явления, как слияние и расщепление. Морфема множественного числа в современных индоевропейских языках соответствует и морфеме двойственного числа, и морфеме множественного числа праиндоевропейского. Испанское tio «дядя» и французское oncle заменили сразу две латинские морфемы, одна из которых означала ‘дядя со стороны матери’, другая — ‘дядя со стороны отца’. Мы уже говорили о том, что в языке кри и /0/, и /і/ были заменены одной фонемой А/. С другой стороны, такое латинское слово, как hominem ‘человека’ (вин. п.) «переводится» в современном испанском в зависимости от контекста, то как un hombre, то как el hombre, то просто hombre. Другой пример: общегерманское /и/ в древнеанглийском выступает в одних окружениях в виде /у/, в других — в виде /и/.
Таковы примеры различных моделей замен в фонологии и морфологии. Для фонологии это привычный способ рассуждений, что касается морфологии, он тоже, пожалуй, не совсем непривычен. Например, часто говорят, что «понятие, выраженное словом inwit, позднее стало выражаться словом conscience», или что часть тела, которая в древнеанглийском обозначалась словом wonge, теперь обозначается словом cheek ‘щека’. Но гораздо чаще встречается совсем иная трактовка этих изменений. В таком случае главное внимание уделяется эволюции морфов — последовательностей, характеризующихся прежде всего определенным фонемным обликом, а не тем, как они друг другу противопоставлены. Рассматривается перемещение морфов внутри системы морфемных противопоставлений, которая сама может оставаться неизменной или претерпевать изменения в виде слияний и расщеплений. С такой общепринятой точки зрения conscience ‘совесть’ считается «заимствованием». Tio ‘дядя’ тоже рассматривается как заимствование, хотя модель замены здесь совсем иная, чем в случае с conscience. Слово oncle, которое по типу замены ничем не отличается от tio, объявляется случаем расширения, поскольку данный морф полностью совпадает (звуковые изменения на этом уровне не принимаются во внимание) с латинским морфом, входившим в одну из морфем (со значением ‘дядя с материнской стороны’), которые позднее слились в единую морфему со значением ‘дядя’.
Морф cheek с этой точки зрения является примером семантического изменения: ранее он обозначал ‘челюсть’, а затем был заменен соответствующим морфом ‘jaw’.
Учитывая сказанное выше, какова должна быть сущность вякой диахронической универсалии? Теоретически рассуждая, можно представить себе три типа универсалий. Во-первых, универсальными свойствами может обладать сам процесс замены6. Во-вторых, могут существовать универсальные свойства, позволяющие предсказывать характер структуры языка, образовавшегося в результате происшедших изменений. Эти прогнозы могут иметь либо более общий характер, в том смысле, что все языки изменяются примерно в одном и том же направлении, либо более частный — в том смысле, что данная результирующая структура может быть в той или иной мере предсказана по исходной структуре. В-третьих, можно сделать некоторые прогнозы относительно характера перемещений языковых элементов более низкого уровня — фонов и морфов7 — в позициях, где они способствуют неизменности языка, и в позициях, где они способствуют возникновению структурных инноваций.
Итак, рассмотрим вначале процесс замены как таковой. До сих пор мы исходили из того, что само понятие замены вполне пригодно. Конечно, как лингвистическое понятие оно типично для «второго этапа» эволюции учения о языковых универсалиях и настолько общо, что заслуживает названия «универсалии», вероятно, ничуть не более, чем положение о том, что ко всем языкам приложим синхронический фонологический анализ. Но есть и некоторые вполне очевидные доводы в его пользу. Прежде всего, существуют и довольно тщательно исследованы «законы» языковых изменений. Например, известно, что звуковые изменения — это прежде всего слияние фонем, и только во вторую очередь — расщепление. Так, две фонемы могут быть заменены одной без расщепления, но две фонемы не могут заменить одну без того, чтобы где-то не произошло слияния (мы отвлекаемся в данном случае от вопросов, связанных с заимствованиями и с «аллофоническими аналогиями»). Возможно, истинный характер процесса здесь не совсем ясен, но кажется очевидным, что огромное число слияний должно происходить вследствие взаимодействия в одном и том же речевом сообществе всевозможных вариантов, противопоставленных не на фонологическом уровне8. Можно ожидать, что уже наличие самых минимальных различий будет способствовать появлению чего-то похожего на «тотальные заимствования», к которым добавляется «неверное толкование» диафонов, столь часто встречающееся при более явных ситуациях языкового заимствования. Так называемая регулярность звуковых изменений чаще всего прямо вытекает из общего для всех языков явления — неуловимой изменчивости процессов речевой деятельности. Проведенная недавно работа по сопоставлению многих языков мира дает основание полагать, что звуковые изменения — явление действительно регулярное в любом языке. Это означает, помимо всего прочего, что метод сравнительной реконструкции, основанный на этой регулярности, применим ко всем языкам. Пренебрежительное отношение к нарушениям этой регулярности, даже если его разделяют серьезные ученые, свидетельствует о наивности.
Было бы ошибочно думать (и, кроме того, мы были бы крайне ограничены в действиях при таких взглядах), что регулярный характер фонетических «законов», открытие которых так поражало ученых прошлых поколений, является таинственным свойством именно фонетических изменений. Наличие почти аналогичных морфологических изменений бросается в глаза настолько, что остается интересным лишь для тех, кто специально занимается вопросами взаимосвязи этих двух аналогичных явлений. В самом деле, как все /0/ в алгонкинском переходят в ft/ в языке кри, так и inwit везде заменяется на conscience. Ту же аналогию можно проследить и для случая условной замены (расщепление): как /и/ перешло в /у/ только в тех окружениях, где следующий за /ц/ слог начинался с /і/, так и flesh ‘мясо, плоть* раннего периода современного английского языка было позднее заменено на омонимичный морф flesh в конструкциях типа fleshwound ‘рана на теле’ или mortify the flesh ‘умерщвлять плоть’, а во всех других случаях — на морф (и морфему) meat ‘мясо*. Мы уже рассматривали определенные случаи несоответствий в подобных сравнениях9; я считаю, что существует теория, вполне удовлетворительно объясняющая все такие случаи, — и это будет скорее подтверждением, чем отрицанием нашей аналогии. По мнению Леманна, механизм семантических изменений во многом сходен с тем механизмом, который, по нашему предположению, лежит в основе звуковых изменений 10: семантические изменения — это преимущественно искажения, появляющиеся при заимствованиях из одного диалекта в другой и вытекающие из неправильного понимания [misunderstanding]. Мартине высмеял идею о том, что если изолировать какой-нибудь однородный язык, то он останется неизменным. Но поскольку ни однородных, ни изолированных языковых групп не существует, не так уж неразумно связывать универсальность изменений с наблюдаемой универсальностью синхронических дифференциаций и внешних влияний.
Здесь, видимо, необходимо коснуться учения о ступенчатом характере языковых изменений. Хорошо известно, что такие изменения имеют вначале бесконечно малое распространение, представляя собой неслучайные отклонения от некоторой нормы; затем сфера употребительности этих отклонений все расширяется («неощутимо», как любят обычно говорить) до тех пор, пока не достигнет некоторого предела. Возможно, подобный взгляд является отголоском лингвистических учений до- структуралистской эпохи. Сейчас мы предпочитаем представлять себе картину языковых изменений в виде последовательности дискретных шагов, причем одни из них весьма незначительны, а другие с точки зрения физических изменений равны нулю. (Например, в тех случаях, когда решающим становится новое, структурное толкование «одной и той же» физической сущности, аллофоны начинают противопоставляться друг другу, алломорфы типа shade и shadow ‘тень’ начинают принимать разные значения и т. д.) Поскольку эти дискретные шаги зависят от количества существующих в данном речевом сообществе вариантов (не противопоставленных по различительной функции), их должно быть немного. Возможно даже, что единовременно они должны затрагивать только один различительный признак (это тонко подметил В. Остин11, изучая один специальный случай звуковых изменений). Если это — диахроническая универсалия, то она является следствием одной из синхронических универсалий, определяющих типологию диалектного распределения.
Здесь мы подходим к рассмотрению диахронических универсалий с точки зрения того, что определенные структуры не всегда могут выступать в качестве результирующих. Типология изменений является в данном случае производной от типологии существующих состояний языка. Таким образом, установление дескриптивных универсалий— самое большее, что мы можем сделать в этой области. Обсудим вначале следующие два вопроса: «изменения по аналогии», которым приписывается способность к упорядочению, и принцип расширения условий для изменений.
В традиционном историческом языкознании звуковые изменения и так называемые изменения по аналогии часто рассматриваются, а иногда и прямо определяются как противоположные процессы (изменения по аналогии нельзя смешивать с фактором построений по аналогии, который присущ всем процессам изменения и который в какой-то степени связан с внутренним механизмом этих процессов, уже описанным здесь в общих чертах). Мы говорим, что (обусловленное) звуковое изменение порождает «неправильные парадигмы» или морфофонемы, а изменения по аналогии способствуют устранению морфофонемных чередований. Таким образом, получается — и это привычный подход, — что этим двум формам языковых изменений свойственна примерно одна и та же функция. Однако указанный подход к изменениям по аналогии является весьма неточным. Изменения по аналогии заключаются преимущественно в замене одного алломорфа другим в пределах одной морфемы; при этом как следствие возможны любые морфофонемные изменения. Когда, например, shoen ‘ботинки’ изменилось в shoes, алломорф -еп перестал появляться еще в одной позиции и постепенно число его появлений свелось к минимуму (в oxen ‘волы’ и, возможно, в формах множественного числа нескольких других слов). В то же время алломорф -z стал употребляться в новом классе окружений, а именно, во всех случаях, когда после shoe следует морфема множественного числа. Было бы неверным утверждать, что при такой строго взаимосвязанной дистрибуции алломорфов в пределах одной морфемы одни алломорфы или группа алломорфов с неизбежностью зай-
мут господствующее положение по сравнению с другими, резко сократив тем самым число неправильных чередований и «выровняв» парадигму. Известно, что изменения по аналогии приводят к возникновению новых алломорфов (хотя, возможно, и не новых морфофонем) и к увеличению числа неправильных (грамматически обусловленных) алломорфов за счет того, что сокращается число правильных, фонологически обусловленных алломорфов. Из окончаний множественного числа в английском языке наибольшее предпочтение отдается обычно окончаниям -s, -z, -iz. Однако множественное число недавно заимствованных названий рыб (например, muskel- lunge — название рыбы) выражается нулевым окончанием (ср. уже существующие в языке trout ‘форель, форели’, bass ‘морской окунь, морские окуни’ и, наконец, само слово fish ‘рыба, рыбы’). С другой стороны, и звуковые изменения не всегда ведут к увеличению числа вариантов. Предположим, что данное звуковое изменение заключается в том, что сливаются две фонемы, которые раньше различались. Это упростит, а не усложнит морфофонемные закономерности. История известных языков пестрит примерами такого рода. Другими словами, и звуковые изменения, и изменения алломорфов по аналогии служат одной и той же цели — становлению структуры языка (эта фраза имеет телеологический уклон, которого трудно избежать на сегодняшнем уровне наших теоретических познаний). Создается впечатление, что языковая структура как бы заранее предопределяет конечную цель всех процессов, подчиняя себе действие всех языковых механизмов. Эти конечные цели вновь и вновь поражают нас — настолько они специфичны, настолько, видимо, присущи данному языковому ареалу и данному длительному периоду. Они — увы! — вовсе не выглядят универсалиями. Можно предположить, что древние индоевропейские языки, которые относятся к наиболее изученному периоду мировой истории, изменялись в направлении создания такого типа структуры, который, помимо прочих черт, характеризуется относительно небольшим числом алломорфов: можно представить дело так, что на достижение этой цели были специально направлены и изменения по аналогии, и значительное число слияний. К сказанному можно было бы кое-что добавить, но мы не рискуем делать утверждения с такой же уверенностью, как Пауль и Стертевант, — у них на это были большие основания.
Гринберг и другие считают, что звуковым изменениям свойственна тенденция к непрерывному нарастанию12. По их мнению, звуковые изменения могут вначале быть «спорадическими», затем стать фонологически обусловленными и, наконец, необусловленными. Прежде чем высказываться по поводу этого утверждения, я хотел бы, с вашего позволения, усилить его, проведя одну, как представляется, существенную параллель. Пример выбран на уровне морфем (и, к сожалению, опять из индоевропеистики). Одной из самых всеобъемлющих тенденций в истории индоевропейских языков (быть может, надо говорить о территориях, где распространены эти языки) является слияние двух форм неединственного числа (то есть двойственного и множественного) в одну. Различные морфы, в которых путем компонентного анализа можно выделить компоненты морфем двойственности и множественности, начинают дополнять друг друга тем или иным образом и обретают одно новое значение, вобравшее в себя оба старых (по привычке эту новую категорию называют множественным числом, как если бы она была синонимичной с прежним множественным, в которое не входило понятие «двойственное число»).
Но не все морфы такого рода сразу подчиняются указанному закону: в некоторых случаях противоположение двойственности и множественности держится значительно дольше. По аналогии с соответствующими (видимо, еще более простыми) процессами звуковых изменений мы должны были бы сказать, что возможности для слияния все расширяются, пока не становятся максимально благоприятными. В некоторых диалектах греческого языка форма двойственного числа у существительных сохранилась дольше, чем у глаголов. В классической латыни подобное явление наблюдалось еще раньше, а когда окончания двойственного числа уже совсем исчезли, еще сохранялось противопоставление форм ‘который из двух’ (uter) и ‘который из многих’ (qui). Явные следы двойственного числа есть и в современном английском языке (ср. сравнительную и превосходную степени, а также слова either и neither (‘любой’ и ‘никакой’ из двух) в противоположность any и попе (‘любой’ и 'никакой’ из многих)13). В некоторых индоевропейских языках не осталось никаких следов двойственного числа. Здесь мы, несомненно, имеем дело с очень важным законом, который действует только в одном направлении. Мы не можем предсказать, что все обусловленные изменения станут необусловленными или (как следовало бы ожидать) что они вызовут параллельные изменения, то есть будут все время уменьшать обусловленность определенного различительного признака, содержащегося в данной фонеме (или морфеме). Но, во всяком случае, есть все основания полагать, что любое необусловленное или почти необусловленное слияние имеет в своей истории подобные этапы.
Рассматривая звуковые изменения, мы легко можем сделать так называемый первый шаг[39]: от предполагаемой лексической «спорадичности» до фонемной, но все еще узкой, обусловленности. Так называемые «спорадические» звуковые изменения можно считать результатом диалектных заимствований. При благоприятных условиях это утверждение перестает быть чисто теоретическим построением и переходит в область доказуемых фактов, если есть данные о распределении диалектов в тот период времени, когда произошло соответствующее изменение.
Как мы уже пытались показать, переход от спорадических к систематическим изменениям, когда в роли изменяющейся единицы оказывается «фонема в данном окружении», то есть аллофон, есть не что иное, как переход от обычного избирательного заимствования к своего рода полному заимствованию, для осуществления которого в истории языка, видимо, имеются специфические благоприятные условия. Сущность дальнейшего уже не столь ясна. Почему аллофон, покинувший свое семейство, продолжает притягивать к себе былых родственников? 14 Ответить на этот вопрос не так просто, хотя некоторые соображения все же можно привести. Так, можно предположить, что наряду с полными диалектными заимствованиями некоторые явные звуковые изменения на самом деле являются крайними проявлениями выравнивания по аналогии. Для различения этих процессов мы располагаем весьма тонкими теоретическими критериями, но имеющиеся в нашем распоряжении фактические данные таковы, что в ряде случаев эти критерии неприменимы, отсюда и многочисленные неясности. Как только истинное обусловленное языковое изменение привело к фонематическому выделению определенного аллофона или группы аллофонов, созданы возможности для возникновения новой морфофонемы.
Теперь становится возможным дальнейшее выравнивание по аналогии. При некоторых условиях, которые я не буду сейчас уточнять, в результате подобных процессов «новый» компонент морфофонемы может попасть в такую позицию, что можно подумать, исходя из вида полученных морфов, что произошло новое фонетическое изменение.
Следующее рассуждение, пожалуй, имеет чисто априорный характер. Допустим, что имеет место первоначальное расщепление фонем, обусловленное в какой- то мере диалектными заимствованиями и затрагивающее, например, какой-либо особо уязвимый диафон. Результатом этого может быть структурно слабая, асимметричная, легко распадающаяся фонологическая система с тенденцией к изменению в ее слабых местах.
Обратное направление начального процесса (в обычных условиях вещь едва ли возможная) гораздо менее вероятно, поскольку фонема, возникшая в результате слияния, теперь, по-видимому, представляет собой наиболее устойчивый элемент выведенной из равновесия подсистемы, а это заставляет думать, что тенденция к изменению будет действовать в том же направлении с еще большей силой. Заметим, что мы снова очутились во власти синхронической типологии — возможно, в области синхронических универсалий, а скорее всего, в области частных типологических явлений. Рассмотрим теперь случаи, когда процесс расширения останавливается где- то посередине. В нескольких алгонкинских языках исчезли гласные в исходе слова; для других позиций это явление гораздо более редкое. В результате слова получают строго определенную каноническую форму 15. Именно поэтому подобный процесс изменений не может распространяться сколь угодно далеко, захватывая гласные в любых других позициях, и, во всяком случае, он, видимо, не может привести к полному исчезновению гласных: по имеющимся наблюдениям, это редкий и даже недостоверный тип структуры.
Здесь вновь возникает вопрос о том, не изменились ли в процессе своего существования сами структурные типы, доступные для синхронного изучения (мы рассматриваем их в данном случае как конечный продукт изменений)? Конечно, мы располагаем сведениями лишь о незначительном отрезке истории существования человечества, да и в пределах этого периода наша осведомленность чудовищно неравномерна. Имеющиеся данные едва ли дают основание считать, что бытовавшие когда- то идеи «языкового прогресса», если воспользоваться этим известным выражением, означают нечто большее чем повсеместное проявление этноцентризма и замены реальных фактов привычными представлениями. Тем, кто считает, что прогресс материальной культуры рано или поздно непременно находит свое выражение во всех языках мира, приходилось в своих доводах опираться исключительно на тот тип языкового изменения, при котором не происходит замещения, то есть на аморфное множество лексических инноваций или выпадений, которые приводят в восторг студентов-историков, но по существу не изменяют языка. Более сильные утверждения еще более сомнительны. В некоторых языковых ареалах можно наблюдать тенденцию перехода от так называемого синтетического строя к так называемому аналитическому строю. Однако существует и противоположная тенденция — и иногда ее можно наблюдать в пределах одной и той же языковой семьи или одного и того же ареала. Идея прогресса (или вырождения) индоевропейских языков, проявляющегося в переходе от флективных форм к аналитическим, от морфологии к синтаксису, от связанности элементов к их свободной сочетаемости, стала общим местом. Возможно, что именно поэтому не менее распространенное понятие «грамматикализации» не было выдвинуто в противовес данной идее (под «грамматикализацией» понимается потеря некоторыми морфами, например в составе словосочетаний, собственного лексического значения и превращение их в «служебные» элементы). Однако явление грамматикализации в определенной степени способствовало созданию форм, напоминающих флективные новообразования (например, романские наречия на -mente от mente 'данным способом’, оскско-умбрские формы локатива, слившиеся с энклитическими наречиями и превратившиеся в падежную парадигму, и т. д.). Я не хочу сказать, что подобное противопоставление тенденции к аналитизму и грамматикализации было бы достаточно обоснованным, но оно было бы ничуть не хуже прочих известных попыток объяснить факты лингвистической истории человека.
Гринберг, Осгуд и Сапорта полагают, что при прочих равных условиях «чем реже некоторая фонема встречается в речи, тем больше шансов, что она сольется с другой фонемой»16. Что они имеют в виду? Оставляя в стороне вопрос о необходимости подтвердить эту точку зрения фактами, хотелось бы понять, следует ли отсюда, что имеют место только процессы, приводящие к исчезновению «редких фонем», или, кроме того, существуют еще и какие-то процессы, порождающие новые редкие фонемы. (Другие обобщения, приведенные в том же списке, не исключают возможности существования последних.) Если имеется в виду наличие лишь процессов первого типа, то пришлось бы заключить, что на протяжении всей своей истории человечество последовательно придерживалось принципа унификации, по крайней мере в области звуковой структуры. Не означает ли это, что мы должны экстраполировать процесс [то есть отнести его] в прошлое, к филогенетической стадии лепетания, и в будущее, вплоть до резкого сокращения существующих типов языковых ареалов? П. Фридрих напоминает нам, что в этом случае многие поразительные аномальные явления, обнаруженные современными типологами (возьмем, например, южноафриканские кликсы), могли бы быть интерпретированы как пережиточные — но не в терминах микроистории с ее взаимно компенсирующей путаницей по принципу plus-ga-change-plus-c’est-la-meme- chose, а как подлинные реликты на фоне всеобщей эволюции.
5.