<<
>>

Очерк оснований

Никто не знает, как начались войны между людьми, однако есть доказательства того, что они велись уже в самый ранний период истории человечества; эти доказательства существуют не только в виде оружия, предназначенного для сражений, и человеческих останков, поврежденных этим оружием, — сами по себе они не свидетельствуют о таком серьезном явлении, как война, — но имеются и данные, позволяющие сделать вывод о существовании борьбы между организованными группами ради их групповых целей.

Защита или захват территории и/или собственности — вот наиболее вероятная цель войн, но нетрудно предположить, что мотивами могут быть также уязвленная гордость и честь, нехватка женщин и прочего жизненно необходимого племенного материала или же попросту удовлетворение страстей, алчности и мании величия деспотических правителей.

Известно, что на протяжении своей истории государства участвовали в боевых действиях с применением оружия для достижения таких примитивных целей, однако этим занимались не только государства, но и, гораздо чаще, группировки бандитов, разбойников, грабителей и преступников, которые также вполне были способны воевать за лошадей, женщин и территорию. Различия между государствами и другими сообществами, между войнами государств и другими формами вооруженных конфликтов имеют важнейшее значение во многих отношениях, и критически настроенный читатель может быть уверен, что эти различия будут должным образом соблюдены, когда этого потребует контекст. Но в одном отношении различие несущественно: все сообщества, независимо от их политического характера, от того, есть ли у них вообще политический характер, вырабатывают свой собственный кодекс поведения в конфликте. То, что на одних уровнях называется рыцарским кодексом благородства, взаимным уважением между джентльменами или честной игрой спортсменов, на других уровнях будет воровским кодексом чести и законом кровной мести.

Те своды правил, которые стали общественной моралью и законами государства (отсюда, исходя из этого, в конечном итоге и публичным правом межгосударственных отношений), получают наибольшее практическое значение в историческом и политическом отношении, но их действие невозможно должным образом понять, если не учитывать широкую разветвленность их социальных и психологических корней.

С самого раннего времени, о котором имеются устные и письменные свидетельства, сохранились доказательства того, что те, кто планировал и вел публичные войны, могли восхвалять и одобрять общественные практики, предназначенные для того, чтобы контролировать ведение войны и смягчать ее отвратительные последствия. Правители могли демонстрировать гуманные склонности, и им нравилось, когда другие видели эту демонстрацию. Или же при формулировании целей готовящейся войны они находили для себя выгодным не стремиться к более разрушительным действиям, чем это было необходимо. Священники и прорицатели (даже если не учитывать того, что они принимали определенное участие в формировании мышления правителей) могли резко осуждать уж слишком очевидную бойню или защищать «невинных». Касты воинов насаждали у себя кодексы поведения, которые определяли методы проведения сражений, и эти методы были отчасти направлены на то, чтобы сберегать жизнь — во всяком случае, жизнь таких же воинов. Создатели войск стремились ограничивать потери среди солдат, обучение которых было связано с большими затратами и которым было бы трудно найти замену. Полководцы без труда признавали здравый смысл в том, чтобы не разорять земли, на которых рано или поздно их же армиям придется искать пропитание. И так далее. Склонность к ограничениям и запретам на поведение во время войны можно разглядеть в достаточном количестве ран-

них цивилизаций и/или культур, созданных родом человеческим, чтобы историк мог рассматривать эту склонность как по сути дела нормальное устремление, практически столь же древнее, как и сама война. И в этом смысле есть основания считать, что попытки нашего поколения развивать эту склонность в конце двадцатого века имеют под собой некую историческую основу.

Все это так. Но за этими попытками стоят также исторические факты многочисленных разочарований в этих устремлениях и провалов подобных же попыток, которые во многих отношениях были ошибочными и иллюзорными. Есть соблазн слишком переоценить их, особенно характерный для тех, кто хочет убедить нас, что неудачи в ограничении конфликтов в наши дни выглядят позорными провалами на фоне прежних успехов. Неудач в прежние времена было не меньше, чем теперь, и по сходным причинам. То поведение, которое правители или жрецы предписывали как наилучшее, имело мало отношения к тому, что армия делала в наихудших ситуациях; а именно в такие ситуации, разумеется, и попадали армии благодаря естественным для войны опасностям и невзгодам, а также зачастую бездарной работе тех, кто планировал военные кампании. Практику применения всех этих похвальных гуманных предписаний в любом случае необходимо подвергнуть критической оценке. В каждом случае нам следует выяснять, какого рода и какого уровня война имелась в виду, когда были выпущены эти предписания. Предписанные и даже принудительно введенные ограничения касались только культурно близкого противника, достойного уважения, но они не имели никакого отношения к тому, что можно было бы ожидать при конфликте с теми, кто воспринимался как варвары, дикари, неверные, недочеловеки и пр.

Кроме того, нельзя не принимать в расчет обстоятельства. Высокие стандарты гуманности и самоограничения соблюдались, когда военная кампания проходила честно и легко, но они рушились, как только дела начинали идти плохо, даже если враг считался достойным уважения. Что касается религии, то призывы к гуманности в военное время, провозглашаемые любой значительной религией, не должны восприниматься как точное описание реальности. Если отставить в сторону то, что в прошлом войны часто велись по религиозным причинам, и то, что войны, рассматриваемые как походы против неверных или священные войны, всегда оказывались в числе наиболее жестоких, нельзя отрицать, что всякая распространенная религия может подобрать тексты, направленные на то, чтобы контролировать действия своих последователей во время войны.

Было бы слишком безапелляционным усомниться в той серьезности, с которой эти верующие желали бы вести себя таким образом. Но только представьте себе, из скольких источников выливается в военное время поток нечистот на чистые религиозные идеалы! Помимо обычной запутанной системы конкурирующих или параллельных групповых лояльностей (племенных, расовых, национальных, культурных и т.д.), которую духовные лидеры зачастую распознают или признают с большой неохотой, в вооруженных силах, в особенности в воюющей армии, существуют еще и другие факторы — постоянно присутствующее и сильное давление со стороны боевых товарищей, патриотизм, озверение, трудности и невзгоды, соблазны, страх и исступление. Давно известно, что молот войны самых лучших людей побуждает вести себя наихудшим образом.

Эти предостерегающие замечания по поводу условий соблюдения законов войны как в древности, так и в наши дни не следует понимать в циничном или деструктивном духе. Они просто задают реалистический контекст для моего исследования, относящегося к недавнему прошлому и к современной стадии. Как бы то ни было, очевидно, что исторические факты, свидетельствующие о древности, повсеместности и постоянстве предложений по наложению ограничений на ведение войны, доказывают непреходящую привлекательность (по крайней мере для некоторых частей большинства известных нам обществ) идеи о том, что война, коль скоро с ней нельзя покончить или без нее нельзя обойтись, должна подчиняться этическому и юридическому контролю. В принципе эта идея, применимая равным образом и к конфликтам в рамках государств, и к конфликтам между государствами, естественным образом отражалась в примитивных кодексах отношений между государствами, существовавшими на территории наиболее развитых ранних цивилизаций: в Индии, например, а также в том регионе, который мы теперь называем Индонезией, на Ближнем Востоке, в Греции и Риме, а также в мусульманских странах. Тот все более сложный и детально проработанный кодекс, который эволюционировал в Западной Европе начиная с XV в.

pari passu[6] с ее торговой, морской и военной экспансией, основан не на чем другом, как на средиземноморских и европейских источниках. Однако относительная легкость, с которой эта выработанная на региональном уровне модель стала универсальной и превратилась в публичное международное право сегодняшнего мира, объясняется в основном тем, что идеи, заложенные в этот кодекс, не были чужды другим регионам, а также тем, что некоторые из этих регионов уже обладали опытом чего-то подобного1.

В 1980 г. я опубликовал книгу под названием «Человечество на войне», посвященную общей современной истории той отрасли публичного международного права, которая регулирует именно вопросы войны. Книга была хорошо принята, но, если бы мне пришлось начать сначала, я написал бы ее по-другому. В данной книге — являющейся до определенной степени продолжением предыдущей — я пользуюсь возможностью en passant[7] исправить то, что сейчас воспринимаю как ее недостатки. О некоторых из них писали критики, о других — нет, и не всякая критика была обоснованной. Один популярный писатель-историк, обладая столь ярко выраженным холерическим темпераментом, что, очевидно, не в состоянии был одолеть главы, следующие после первой, (или, пропустив первую, читать дальше), высказал претензии по поводу того, что я начал свой рассказ только с XVIII в. Причина, по которой я так поступил, кажется мне достаточно веской. Рыцарство, честь, дисциплина и самоограничение с незапамятных времен были достаточно распространенными понятиями среди тех, кто размышлял о войне, а древний мир всегда оставался главным источником похвальных примеров, которые все публицисты так любят приводить. Но только в период набравшего силу Просвещения что-то похожее на наше современное международное право войны обрело полноценную форму, получило у философов и публицистов соответствующее литературное отражение и стало присутствовать в общих рассуждениях правящих элит всей системы европейских государств.

Более справедливо меня упрекали в евроцентричности.

Книга действительно такова в большей степени, чем я считаю обоснованным сегодня. Невозможно обойти тот факт, что основная часть права, уже сформировавшегося ко времени Второй мировой войны, была целиком европейской или (что в данном случае с культурной точки зрения во многом одно и то же) американской. Но когда речь зашла о том, как это право применялось, я слишком сильно сосредоточился на войнах, которые вели между собой европейцы и североамериканцы, и почти не уделил внимание войнам, сопровождавшим имперскую и колониальную экспансию этих стран. Возможно также, что я был неправ, не уделив внимания войнам в Африке и Азии, которые велись без участия европейцев. Этот недостаток, в той степени, в какой он являлся таковым, исправлен в данной книге. Практически все вооруженные конфликты, освещенные во второй части, происходили в «менее развитых» частях мира. Международное право войны, противоречивый опыт применения которого в этих регионах стал целью этой книги, больше не является исключительно европейским и американским продуктом, и это делает данное исследование подлинно международным по своему характеру в соответствии с международным характером его объекта.

Более достойна сожаления, хотя и вполне объяснима скудость освещения в той книге периода после 1945 г. Будучи в то время преподавателем истории, а не международных отношений, я тогда еще не слишком интересовался современным периодом. Трем мировым войнам (считая первой войну 1792—1815 гг., каковой она и являлась) я уделил такое внимание, в котором отказывал мировым конфликтам нашего времени и сопровождающим их исключительным политическим обстоятельствам. Подобно большинству авторов того времени, я не замечал растущей важности нового международного права в сфере прав человека и чрезмерно полагался на благоприятные перспективы Дополнительных протоколов 1977 г. Если я в чем-то сомневался, то, можно так выразиться, предпочитал хранить верность женевской версии этого сюжета, вместо того чтобы остановиться и подумать, а не могло ли там быть чего-то еще, о чем можно сказать. Будучи неоправданно оптимистичным в отношении одних деталей современной картины и излишне пессимистичным в отношении других, во время написания книги я только начал ощущать то, что впоследствии отчетливо осознал, а именно что я стал терять чувство перспективы и направления, которыми руководствовался при написании начальных глав. То, что я написал в них, полностью выдержало испытание временем. Тем не менее я изменил свое мнение по некоторым вопросам, таким как роль Руссо в развитии этого сюжета или значение Петербургской декларации, и, полагаю, могу теперь лучше распознавать наиболее значимые события и явления. Таким образом, часть книги, которую читатель держит в руках, до определенной степени представляет собой, с одной стороны, пересмотр, а с другой стороны, квинтэссенцию того, что я написал четырнадцать лет назад.

Jus ad bellum и jus in bello начиная с XVII в.

Праву войны как явлению, получившему свое развитие в европейской истории и атлантической цивилизации, начиная с конца XVII в. и до рубежа XX в., свойственны все признаки «истории успеха». Война оставалась почтенным и, согласно самым авторитетным оценкам, необходимым элементом международных отношений, но связанные с ней риски осознавались все лучше, а попытки избежать войны (посредством давления со стороны великих держав или, что не всегда означало одно и то же, посредством рассмотрения спора в третейском суде) часто увенчивались успехом. Когда же война все-таки начиналась, сражения на деле становились все более смертоносны для участвующих в них армий, однако прогресс медицины, с одной стороны, и мода на гуманитарную деятельность — с другой, сделали наконец свое дело и восстановили равновесие. Соответственно и гражданское население, судя по всему, страдало в меньшей степени, чем раньше. Политическая наука считает Международный Комитет Красного Креста (созданный, хотя и под другим названием, в 1863 г.) величайшей из первых НПО. Новую страницу в военном разделе истории международного права открыли Женевская конвенция 1864 г. (первый многосторонний гуманитарный договор) и Санкт-Петербургская декларация 1868 г. (первый договор об ограничении вооружений). Знаменитая Конференция мира и разоружения, созванная в Гааге в 1899 г., стала предвестником явлений, доселе неведомых. Прогресс, который быстро почувствовали мужчины XIX в.(не могу быть уверен насчет женщин) в переменах, происходивших вокруг, ощущался и в этой области. Войны, возможно, и становились все более тяжелыми, но, по общему признанию, они происходили реже и продолжались не так долго. Уже не казалось невозможным, что буржуазная цивилизация даже в столь важной сфере сможет угнаться сразу за двумя зайцами.

Вскоре оказалось, что это заблуждение, и нетрудно понять причину ошибки. Развитие в XVIII и XIX в. международного права войны — факт сам по себе замечательный и достойный восхищения — оказалось однобоким. Покинув на своем предшествующем важном этапе монастыри и университеты и переместившись в суды и конторы, оно увенчалось в 1625 г. трудом Гроция «De Jure Belli ac Pacis», но продолжало двигаться колеей, проложенной с самого начала. Его предметом были в равной степени причины войны и само ведение войны; говоря уместным здесь техническим языком науки jus ad bellum, в той же степени, что и jus in bello. Во времена Гроция оно много уделяло внимания вопросу о том, как люди должны вести себя во время сражения, но в то же время продолжало серьезно заниматься вопросом о том, должны ли они вообще сражаться. Правомерность ведения войны все так же была предметом права войны и мира, как и правомерность того или иного образа действий во время войны.

Но однобокость уже начинала проявляться. В бесконечных рассуждениях о jus ad bellum был некоторый смысл в предшествующие века, когда носители политической власти в Европе оставались в рамках единого христианского мира и папский престол был в состоянии выступать в качестве всеобщей юрисдикции. Когда к XVI в. прежнее единство распалось, и вдобавок главы государств, независимо от того, сопротивлялись они Риму или сохраняли верность ему, заговорили на новом политическом языке верховной власти — независимой, автономной и почти всегда основанной на божественном праве королей — все эти рассуждения стали приобретать все более теоретический характер. Новые представления о власти не всегда подразумевали абсолютно неподотчетную власть. Политические теоретики вскоре начали обсуждать вопрос о том, являются ли правители ответственными только перед Богом или же перед народом — а от последнего утверждения не так далеко и до современной доктрины народного суверенитета. Но, куда бы ни заводили политические дискуссии о главе государства, национальное государство было самостоятельным, решение о том, участвовать в войне или нет, считалось его собственным делом и принималось в свете его собственного понимания национальных интересов и степени уважения этого государства к стандартам, задаваемым его цивилизацией (эта степень, разумеется, могла быть весьма высокой).

Признание факта происшедших изменений в течение долгого времени было затруднено тем, что по-прежнему употреблялся старый язык jus ad bellum. Он считался полезным для представления наиболее жестких аспектов государственной политики в благоприятном свете, но к реальному миру он едва ли был приложим. Идея верховной власти, которая могла бы судить деяния национальных правителей или правительств, утеряла связь с реальными институтами, которая прежде придавала ей убедительность. Дольше всего эта идея держалась в юридических и политических текстах, но в конце концов исчезла и оттуда. После периода призрачного существования между жизнью и смертью эта идея впала в длительную спячку, из которой вышла, только когда универсальная юрисдикция снова стала темой, которую государственные деятели могли обсуждать, не боясь показаться эксцентричными или нелепыми, т.е. после 1900 г.

Однако неверно считать, что эта история была лишь историей неудачи. В то время как jus ad bellum засохло на корню, jus in bello расцвело, как вечнозеленый лавр. Можно было бы подумать, что здесь сработал какой-то таинственный закон компенсации, но на самом деле все было гораздо проще. Европейская политическая система и стандарты менялись, но общая для всех европейских стран культура осталась нетронутой — я здесь имею в виду культуру в широком смысле, культуру элит, которые управляли государствами Европы, поддерживали соответствующие социальные стандарты и командовали европейскими вооруженными силами. Через эти элиты распространялись общие представления и благодаря им появлялась способность к взаимному признанию, которая умеряла естественную силу национальных и региональных привязанностей. В особенности, разумеется, это относилось к титулованной аристократии, наиболее просвещенные члены которой могли быть вполне космополитичны. Но в той или иной степени это относилось и к профессиональным классам, которые во многом перенимали стиль жизни у аристократов, и если были религиозны, то едва ли могли быть кем-то, кроме как христианами. И образование этих классов, насколько оно вообще у них имелось, основывалось на той же самой латинской и греческой классике. В особенности это относилось к военной профессии, представители которой были вдобавок связаны между собой исключительно прочными узами кодекса военной чести. Среди них, более чем среди всех других, было распространено чувство общих ценностей и взаимного уважения, особенно необходимого для соблюдения неписаных правил достойного и благородного поведения.

Таким образом, неудивительно, что jus in bello должно было расцвести в Европе XVIII—XIX вв. в достаточной степени, что о нем стало известно и сформировалось положительное отношение к нему. Для офицеров, на которых почти исключительно лежала ответственность за его соблюдение, оно было просто частью их профессиональной этики и образом жизни. Об основных его принципах можно было узнать из простых пособий по военной науке, более серьезные знания все шире предоставляли ученые мужи, которые к началу XIX в. приблизились к тому, чтобы называться юристами по международному праву. По большей же части законы и обычаи войны молодой офицер постигал на службе, разделяя со старшими их образ мыслей и действий. Не следует думать, что изменения, которые эти законы и обычаи привнесли в практику военных действий, имели более чем эпизодическое и ограниченное влияние. В частности, к самовосхвалениям эпохи Просвещения нужно относиться с большой осторожностью. Война отнюдь не стала по чудесному мановению руки гуманной деятельностью[8]. Простые солдаты, большинство которых вышли из слоев, весьма отличных от офицерской среды, продолжали поступать так, как всегда поступали с врагами и мирным населением, оказавшимся поблизости от пути их следования или стоянки. Преднамеренная жестокость и бессмысленные зверства как происходили раньше, так и продолжали происходить. Но они стали получать огласку и их начали порицать, чего, в общем, не наблюдалось в прежние времена. Стремление снизить масштаб жестокостей было подлинным, и к концу XVIII в. оно приобрело заметный размах. Уже сформировалось сообщество заинтересованной публики для обсуждения и дискуссий по поводу применения принципов права в конкретных случаях, эти принципы уже стали считаться само собой разумеющимися, а их основа содержалась в самой культуре общества, а не только в его правовой надстройке. Никогда, вплоть до конца XIX в., не требовалось упоминать того рода договоры, ссылками на которые наполнены современные учебники по данному предмету (впрочем, и в конце XIX в. не было большой необходимости в таких ссылках). В тот год, когда был заключен первый такой договор, один английский эксперт, не лишенный дара предвидения, написал: «Всегда следует иметь в виду, что позитивные законы войны, как и законы чести или этикета, создаются практикой их употребления, хотя опираются на разум и выгоду, — они продолжают существовать благодаря силе традиции и отмирают по мере устаревания»[9].

Но в красном яблочке уже завелся червячок. Со временем выяснилось, что jus in bello само по себе, с договорами или без них, не может набрать силу и стать достаточно универсальным, чтобы удерживать войну в тех рамках, которые порядочные люди могли бы назвать приемлемыми. Те офицеры и джентльмены, которые в целом серьезно воспринимали законы войны и положительно относились к идее минимизировать приносимое ею зло, на деле были ограничены некой рукой, которую не могли видеть так ясно, как ту, которую они видели. Та рука, которую они видели отчетливо, — это рука принципа. А другая рука, существование которой они едва ли осознавали, — это рука технологии. Находящиеся в их распоряжении средства для нанесения ран, увечья и убийства, какими бы мощными они ни казались в то время, по более поздним меркам были слабыми, близкодействующими и неточными. То, что они могли бы сделать, будь у них для этого средства (оружие, живая сила, мобильность), становится ясно из строк о законности и приличии, которыми пестрят страницы военной истории XYIII—XIX вв. Количество и частота этих строк свидетельствуют не о слабости права войны, а о его силе, не о невежестве, а об осведомленности. Принципы законов и обычаев войны вызывали всеобщее восхищение, но их применение к конкретным случаям было делом, по поводу которого разные люди могли иметь разное мнение. Явные нарушения закона беспокоили людей именно потому, что они столь высоко ценили его. Ни один признанный герой войны либо ученый муж не отзывался о праве войны с пренебрежением. Революционные голоса то там, то тут высказывались подобным образом, но французские армии 1790-х годов на практике пришли к тому, что стали вести себя в общем и целом так же, как и все остальные. Наполеон был приверженцем этого закона. Резкие формулировки Клаузевица по поводу взрывоопасной непредсказуемости войны и ее жестких условий были направлены не против принципов рыцарства и гуманности — сам он был образцом этих добродетелей, — но против наивных романтиков, которые хотели вывести войну из истории: закоснелых доктринеров, которые считали, что войну можно вести по сборникам правил, и сентименталистов, которые думали, что войну можно вести в лайковых перчатках. «Мы должны усвоить себе тот взгляд, — напоминал он им, — что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений»[10].

В действительности каждый человек, обладающий реальным опытом участия в активных военных действиях, понимает две вещи: во-первых, что законы и обычаи могут соблюдаться только в зависимости от обстоятельств, и, во-вторых, что при столкновении закона и военной необходимости именно закон будет приспосабливаться к необходимости. Приспособиться — не значит быть разрушенным. Каждый раз, когда случается что-то особенно отвратительное или есть угроза этого, оказываются оскорблены человеческие чувства и немедленно происходит апелляция к принципу; но за рамками неприкосновенных абсолютных запретов и ограничений (которых сравнительно мало и которые в любом случае ощущаются отдельными людьми, а не группами) принцип не всегда легко привязать исключительно к одной стороне в споре. Люди чести относятся к нормам личного поведения как к чему-то незыблемому, но стратегия и тактика, а также тесно связанное с ними групповое поведение — это нечто совсем иное, и в эту сферу жесткие концепции чести и порядочности не могут быть перенесены напрямую. Принцип, который, если посмотреть на него с одного угла зрения, как будто осуждает действия на войне, без него осуществимые и успешные, выглядит менее запрещающим, если посмотреть на него с другого угла. Поясню это на нескольких примерах.

Даже принцип чести и самоуважения — квазирелигия всякого уважающего себя офицера — не свободен от силы обстоятельств. Во-первых, вмешиваются национальные предрассудки, которые сами по себе имеют определенную градацию. Ксенофобы вроде Нельсона и снобы вроде Веллингтона, как бы щепетильны они ни были в своем отношении к пленным французским офицерам, не слишком склонны были признавать последних джентльменами. Веллингтон как-то заметил: «Французский офицер перережет вам горло, если вы скажете ему, что он не джентльмен, но это не сделает его таковым»[11]. Но еще ниже британские офицеры ставили испанцев, вообще говоря, их союзников, — настолько ниже, что после битвы при Витории в 1813 г. они ходили по городу рука об руку с французскими пленными, с которыми делили стол, но с исключительным пренебрежением относились к испанцам. Что же касается негибкости, то интересно было бы узнать, оставалась ли честь незатронутой в таких вечно актуальных эпизодах, как тот, который был отражен Жаном Ренуаром в фильме «La Grande Illusion» 1937 г., посвященном Первой мировой войне. Немецкий аристократ, комендант тюрьмы, где содержатся французские офицеры, говорит французскому офицеру высокого ранга (тоже аристократу), что прекратит обыск камеры, если тот даст честное слово, что в ней не спрятаны орудия побега. Французский офицер дал такое обещание, но побег тем не менее состоялся. Веревка была спрятана не в камере — она висела снаружи, за окном.

Новые виды вооружений при первом их применении обычно вызывают всеобщий гнев, потому, что народ, против которого это оружие применяется, заявляет, что оно чрезмерно жестокое. Однако вызывает поношение чаще непривычность этого оружия и его очевидная эффективность, чем объективно измеряемые разрушительные свойства. Новое оружие разрывает связь, естественным образом сложившуюся в умах жертв, между оружием, к которому они привыкли (а также тактикой, которую они обыкновенно использовали), и нормами честных, «законопослушных» военных действий, которые, по их убеждению, они соблюдают.

Арбалет, порох, шрапнель, пули «дум-дум» — хорошо известные тому примеры. Все перечисленные виды оружия, за исключением последнего, вошли в широкое употребление, как только это позволили технология и финансы. А вот пули «дум-дум» (в широком смысле пули с головной частью из мягкого металла и с неполной или надпиленной оболочкой, которые разворачиваются или сплющиваются, попав в тело), остались под запретом, отнесенные массовой военной культурой к категории оружия до того страшного (во всяком случае в воображении), что о нем невыносимо даже подумать. Некоторые новые виды вооружения действительно в те дни даже могли остаться лишь на бумаге из соображений этики. Периодически повторяющийся на протяжении веков излюбленный сюжет наиболее утонченных авторов, пишущих о праве войны, состоит в том, что к благородному монарху приходит изобретатель нового великолепного средства убийства. Монарх отвечает изобретателю, что тот должен был бы стыдиться, и прогоняет его. Пьер Буасье, первый серьезный автор, пишущий об истории Международного Комитета Красного Креста, рассказывает еще более впечатляющую версию, согласно которой Людовик XV не только отверг предложение своих военных использовать подобного рода изобретение, но и посадил изобретателя пожизненно в тюрьму, с тем чтобы ни одно другое государство не соблазнилось использовать такое оружие[12]. Говорят, что люди Наполеона с негодованием отвергли предложение американского инженера Роберта Фултона сделать своего рода подводную лодку или торпеду, которая уничтожила бы британский флот, осуществлявший блокаду Бреста.

Трудно сказать, до какой степени все эти истории соответствуют истине. В них, несомненно, есть правдивые элементы: что идея умножения ужасов войны не привлекает мыслящих полководцев, что сама по себе убойная сила нового оружия — не единственный критерий, применяющийся при рассмотрении таких предложений, что ум штатского человека может быть намного более кровожадным, чем ум военного, и т.д. История того раздела права войны, который имеет дело с ограничением вооружений, свидетельствует о том же. Начиная с первого образца документов такого рода, датируемого 1868 г., наблюдается устойчивая заинтересованность в запрете оружия, «способного причинить излишние повреждения или излишние страдания», — «of a nature to cause superfluous injury or unnecessary sufferings», как гласит последний (1977 г.), англоязычный вариант этой старинной формулы[13]. Но эта заинтересованность намного опережала достижения. Истина в отношении истории новшеств в сфере вооружений состоит в том, что почти все они, с какими бы по содержанию и по силе возражениями им ни пришлось столкнуться, постепенно входят в широкое употребление, как только возражающим предоставляется возможность заполучить это оружие для себя. После чего соответствующим образом изменяется право. Так же как предметы роскоши одного поколения становятся средствами первой необходимости для следующего, так и оружие или методы ведения войны, считавшиеся предосудительными в одном веке, как правило, становятся общепринятыми в следующем. История войн показывает, как трудно остановить соперничество в вооружениях между государствами, достаточно богатыми, чтобы позволить их себе, и что единственное оружие, от которого государства охотно берут на себя обязательства отказаться, это то оружие, в котором они видят мало пользы для себя. Период новейшей истории, рассматриваемый в этой книге, является исторически беспрецедентным, так как засвидетельствовал создание оружия, которое даже государства, могущие себе его позволить, по-видимому, склонны запретить.

Другой старинный принцип с полной превратностей историей касается ограничения воздействия боевых действий самими участниками вооруженной борьбы. Из самых старых существующих письменных источников, свидетельствующих о человеческих законах и указах правителей, нам известно о предписаниях, направленных на то, чтобы различать в сражении воюющих и всех остальных: проводить различие между «комбатантами», т.е. частью общества, которая носит оружие и является единственной группой людей, способной вести войну, и всеми остальными, «некомбатантами», чей вклад в войну может быть в лучшем случае косвенным, а если говорить о стариках, женщинах и детях, которые всегда рассматривались как некомбатанты по своей сути, то они, скорее всего, не могут вносить даже и косвенного вклада в войну.

Прочность этой тонкой нити преемственности между поведением людей раннего периода истории и современным гуманизмом не стоит преувеличивать. Если захотеть, то можно точно так же подобрать предписания более кровожадного характера, и, что еще важнее, в этих источниках редко указывались значимые параметры, как то — была ли данная война оборонительной или захватнической, между родственниками или чужаками, велась ли она с целью захвата или разрушения и т.д. Комментаторы-гуманисты нашего времени слишком легко впадают в непреднамеренную ошибку, перенося свои универсалистские принципы на другие эпохи и на народы, чьи взгляды на себе подобных были исключительно дискриминационными. Тем не менее факт остается фактом: у принципа, который теперь нам известен как неприкосновенность мирного населения, уже была долгая история постепенного признания, до того как европейские авторы XIX в. включили его в свои проекты глобального международного права, добавив к нему (что великолепно характеризует эту эпоху) еще и защиту частной собственности.

Но равным образом нужно иметь в виду и другой факт политического, а не военного плана. На протяжении почти всей истории и, насколько я знаю, во всем мире подданные должны были делить радости и беды войны наравне с воинами, поскольку все без исключения считались плывущими в одной политической лодке. Подданные испытывали вместе с правителями (или по воле последних) последствия конфликтов, в которых эти правители участвовали. Гуманное сердце, способное воспринимать отдельных людей и группы как жертв войны, не имело органической связи с политической головой. Подданные должны были, в принципе, целиком и полностью поддерживать войну, ведущуюся правителями, и в этом была их судьба и долг — принять ее исход таким, каким его сформировали правители.

Самые тяжелые логические последствия того или иного исхода войны — смерть и порабощение — на практике редко проводились в жизнь. Tour d’horizon[14] всемирной истории международных войн заставляет сделать вывод о том, что военная практика и политическая теория, как правило, идут не в ногу. В таком кратком очерке можно лишь упомянуть те разнообразные обстоятельства и смешанные мотивы, которые подталкивали правителей к более умеренным заключениям и делали войну в целом менее разрушительной и смертоносной, чем диктовала их политическая теория, причем правители, поступая таким образом, создавали — как общепринятый побочный продукт, а не как исходную посылку — исключительно важное понятие некомбатанта. Очевидно, что одним из этих мотивов (возможно, но не обязательно основанным на религиозных соображениях) было человеколюбие. В частности, дарование пощады женщинам и вообще людям, не способным себя защитить, затрагивало ту душевную струну, которая была связана со старинным рыцарством. В той степени, в которой jus in bello имело своим истоком христианскую доктрину справедливой войны, в него вошло и милосердие к «невинным». Другим мотивом, менее очевидным, был личный интерес. Социальные группы, обладающие статусом, богатством, сильными позициями в переговорах и торге и контактами, выходящими за рамки группы (например, монархи, «феодальная» знать, священничество и военная каста), разрабатывали правила к взаимной пользе.

Если говорить о более низких социальных слоях, то, где бы ни возникали оседлые цивилизации, всем, за исключением разве что идеологически помешанных, быстро становилось ясно, что живые подданные — производительные, способные платить налоги и пригодные для службы — предпочтительнее мертвых, особенно если считалось, что в регионе, где они проживали, имеет место нехватка населения. Ничто другое не могло лучше стимулировать оформление и применение на практике понятия «некомбатанта», чем осознание того факта, что, помимо того что некомбатант безобиден, он еще может быть и полезен; понимание более глубокое там и тогда, где и когда ограничительные принципы меркантилизма уступили дорогу прогрессивной идее о том, что население — это человеческий капитал, из которого вырастает богатство нации. Помимо этого соображения, могли быть также технические трудности. Довольно трудно избавиться от большой массы человеческих существ без серьезных проблем и огласки, даже их существование нежелательно для тех, кто имеет над ними власть. В этом убедились турки, когда во время Первой мировой войны они решили избавиться от армян, и немцы во время Второй мировой войны, когда они занялись уничтожением европейских евреев и цыган. Показательно, что там, где речь шла о небольших компактных группах населения и соответственно резня была технически осуществима, как в классическом случае осажденных городов, которые отказывались сдаться, древняя логика продолжала формировать военную практику до сравнительно недавнего времени, и мирное население по-прежнему подвергалось крайней степени риска.

Гроций, Руссо и некомбатанты

Ни одно письменное сочинение не оказало столь решающего влияния на обсуждение проблемы некомбатантов в истории права войны в Новое время, чем выдающийся труд Гро- ция, написанный в начале XVII в., который мы уже упоминали: «De Jure Belli ac Pacis». Гроций заслуживает того, чтобы надолго остаться в памяти потомков уже потому, что на страницах его книги фигура некомбатанта во всех возможных ролях и ситуациях очерчивается более ясно, чем в более ранних текстах. Гроций красноречиво и всесторонне разъясняет основания, по которым некомбатанты могут рассматриваться как лица, подлежащие исключению из военных действий и изоляции от их последствий. Краткое содержание его рассуждений может быть сжато представлено следующим образом. Некомбатант почти наверняка «невиновен» в чем-либо, что имеет отношение к причинам конфликта. Вовлечение его в военные действия не принесет никаких преимуществ комбатантам, а его исключение никак не отразится на шансах участников на победу. В любом случае то, что делает некомбатант, полезно не только обществу здесь и сейчас, но и, возможно, также в будущем. Нанесение ему вреда не только не принесет ничего хорошего, но и высветит позорно жестокий нрав того, кто это делает. Пощада же, с другой стороны, будет свидетельствовать о благородном и сострадательном духе и поможет снискать заслуженную благодарность, любовь и почет. Правители и военачальники могут щадить некомбатантов потому, что нет никаких практических военных причин не делать этого, а также потому, что существуют веские религиозные и этические причины, почему им следует вести себя именно таким образом. Их военная эффективность, как правило, не понижается, и даже если при некоторых обстоятельствах это и происходит в минимальной степени, христианское учение и примеры рыцарства предоставляют множество прецедентов и обоснований для намеренного принятия на себя риска и бремени потерь ради благого дела.

Основополагающие фрагменты текстов Гроция, посвященные некомбатантам, разумеется, являются только частью всеобъемлющего целого, в которое увязаны его рассуждения о праве войны и мира; так же как книга, представляющая такой устойчивый интерес для исследователей права и войны, сама по себе представляет собой только часть обширного и разностороннего &uvre*, интересного исследователям религии и политики[15] [16]. Все, что он написал, должно в идеале быть прочитано в рамках этого всеохватывающего контекста, не упуская из виду те качества ума и личности, которые неизменно проявляются в его трудах. Качества, представляющие особую важность для нас, — это присущий ему дух умеренности и принятие (неважно, сознательное или нет) той двойственности, которая присуща разным аспектам человеческих отношений и восприятию их разумными людьми. По-видимому, он стремился спокойно и благожелательно возвыситься над melees** в тогдашней Европе, переполненной людьми с чрезвычайно горячим темпераментом и догматической уверенностью в собственной правоте, людьми, нетерпимыми к тем, кто задает вопросы и допускает «неправильности». Великий труд, о котором мы говорим, был создан отчасти под влиянием убеждения Гроция (приведенного в параграфе 29 пространных «Пролегоменов») в том, что излечение от обеих крайностей, по-видимому, нельзя искать ни во всеобщем запрете, ни в дозволении на все»[17]. Тем же стремлением принимать во внимание противоположные стороны того или иного важного вопроса окрашены все его политические труды. Ричард Так, в монографии которого «Теории естественных прав, их происхождение и развитие» (Richard Tuck, Natural Rights Theories, their Origin and Development) Гроцию отведено выдающееся место, называет политическую мысль последнего в ряде важных аспектов «двуликой, как Янус», который «...двумя своими ртами говорит одновременно языком абсолютизма и языком свободы»[18]. Таким образом, нам с самого начала дается понять, что человеколюбие (и, если уж на то пошло, права человека) не обязательно связано с представительным правлением и демократией. Поскольку важность этих политических идей для его доктрины права войны, судя по всему, большинству не очевидна, следующие несколько страниц посвящены ее разъяснению.

Суть аргумента Гроция в пользу необходимости соблюдения чувства меры при ведении войны и, вследствие этого, облегчения участи некомбатантов, являющихся ее основными жертвами, состоит в том, что, в конечном счете, несмотря на всеобщее убеждение в обратном и на обычную практику, умеренность возможна. Возможна она в двух основных аспектах: материальном и психологическом. В материальном аспекте военные действия (следует помнить, что для Гро- ция не было сомнений в том, что война может быть необходимой и добродетельной) могли бы вестись и доводиться до своего чисто военного завершения солдатами, чьим занятием собственно и является война, без проявления привычной жестокости по отношению к некомбатантам. Психологический аспект умеренности может быть выражен следующим образом: люди вовсе не обязательно должны считать умеренные методы войны трудными и неестественными (как утверждали бы милитаристы и люди, склонные к агрессивной маскулинности); наоборот, они вполне способны воспринимать эти методы как близкие им по духу и даже «естественные». Важнейший элемент философской традиции, в рамках которой создавал свои труды Гроций, состоит в убежденности, что человек по природе своей — животное социальное и что его способность к поддержанию общественных связей не ограничивается его непосредственным окружением. Гроций не считал «естественным» (в философском смысле) желать причинить вред другим людям и ненавидеть чужаков. Христиане недопонимали собственную веру, будучи, как это слишком часто бывает, не способными осознать эту истину. Тут уместно вспомнить, что ум Гроция формировался под воздействием либеральной модернистской концепции христианства, которая отнюдь не была чем-то естественным для многих его единоверцев.

Гроций был страстным приверженцем христианской добродетели милосердия. Он считал, что милосердие должно склонять именно христианских воинов к тому, чтобы соблюдать все запреты и проявлять сострадание, причем это вполне осуществимо на практике, что он и стремился показать в тех главах своего труда, которые посвящены некомбатантам и всему, что с ними связано. Таким образом, войны между христианами, будь они внутренними или внешними, в принципе относились к категории войн, в наибольшей степени допускающих ту умеренность, которую он проповедовал. (Важно помнить, что предписания Гроция в отношении ведения войны были в той же степени направлены на гражданские и «частные» войны, как и на международные, «публичные».) Христианам не следует начинать без необходимости или безрассудно войны против других христиан, а факт принадлежности к одной и той же культуре дает возможность понять и поддержать усилия другой стороны по защите мирного населения и проявлению милосердия к нему. Но Гроций считал возможной умеренность в военных действиях не только в рамках христианского мира. Дополнительным источником его размышлений было представление о естественном праве, и оно привело его к убеждению, что признание общей принадлежности к роду человеческому и доброжелательное в целом поведение в принципе совместимы со всеми религиями и культурами, хотя очевидно, что он мало знал о нехристианских цивилизациях и допускал, что «варвары» как таковые неспособны постичь мораль. Эти черты универсализма напоминают нам о том, что Гроций вполне заслужил право быть включенным в число отцов-основателей нашей современной доктрины прав человека.

Особое значение Гроция в истории стремления человечества обуздать войну состоит в том, что его вклад в это благородное дело покоится на таком же прочном основании, как и сама идея цивилизации. Раздел его великого творения о праве войны и мира, посвященный «ограничениям», следует воспринимать в рамках соответствующего контекста. Эта книга в целом часто рассматривается как историческая веха в развитии не только права войны, но и, сверх того, публичного международного права вообще и идеи сообщества государств, на которой оно зиждется[19].

Стремление Гроция к удержанию войны в цивилизованных рамках было составной частью более широкой задачи: дать возможность государствам (заметим, что понятие государства в его времена было намного менее четким, чем теперь) сосуществовать друг с другом на определенных разумных условиях и побудить подданных одних государств считать подданных других государств, пусть и лично им незнакомых, такими же представителями рода человеческого, как и они сами. Отчасти это объясняется тем, что его изложение этих важнейших вопросов наполнено таким сочувствием и пониманием, что в этом отношении, как и во всех прочих, он оставляет впечатление «двойственности», делая тем самым для себя возможной апелляцию к сторонам с различными позициями. Если принять терминологию современной теории международных отношений, то можно сказать, что исследователи, тяготеющие к «реалистическому» краю существующего в этой дисциплине спектра мнений, восхищаются Гроцием потому, что он понимал, что, даже считая, что государства существуют в своего рода международном «обществе», их зачастую расходящимся интересам свойственно порождать конфликты, и война — это нормальный способ их разрешения; в то время как исследователи «идеалистического» лагеря восхищаются им потому, что понимание им культурного родства государств и людей давало ему возможность представлять их во взаимоотношениях, которые можно описать как международное сообщество, а также потому, что он в силу этого считал разумным для государств проявлять осторожность и избегать конфликтов друг с другом, а уж если, тем не менее, конфликт произошел, то проявлять высшую степень самоконтроля.

Гроцианская концепция умеренных издержек при умеренном ведении войны и неприкосновенности некомбатантов во время военных действий настолько привлекательна, что легко забыть о тех условиях, на которые она опирается. Если мы обратимся к ним в свете имеющегося опыта, то это послужит хорошим напоминанием о том, что такую систему очень непросто создать и поддерживать. Есть условия наиболее значимые. Во-первых, Гроций в значительной степени полагался на «гуманизирующие» силы культурной близости и христианского милосердия; как показала история, он доверял влиянию этих сил больше, чем оно того заслуживало. Во-вторых, как верный последователь учения о «справедливой войне», принятого в христианской традиции, он привел список правомерных причин, которые только и могли оправдать обращение к войне как средству. Это означало, что выгоду от запрещения войн, ведущихся по «неправомерным» причинам, необходимо сопоставить с потерями от разрешения (или предписывания) войн по «правомерным» основаниям, в число которых с необходимостью попадают войны, ведущиеся с целью самообороны и в качестве возмездия за «неправомерную» агрессию. В-третьих, его примечательно длинный список некомбатантов основывается на двух допущениях: что воюющие стороны в принципе готовы отделять военные соображения от экономических и политических и что лица, которых желательно выделять как некомбатантов, объективно выглядят таковыми в глазах скептически настроенных вражеских комбатантов и беспристрастной третьей стороны.

Это третье условие, которое необходимым образом восходит к политической теории Гроция, важно главным образом потому, что оно стало своего рода концептуальной бомбой замедленного действия, которая сработала во времена Руссо полтора века спустя; именно оно помогает объяснить тот неоценимый вклад, который внес последний в разработку вопроса о некомбатантах. У Гроция сами воюющие субъекты — по большей части суверенные государи — вполне могли обладать настолько абсолютным суверенитетом, что быть вообще полностью свободными от какого бы то ни было внешнего контроля над тем, что они делают, в их способах как ведения войны, так и ее завершения. Это существенный момент, и не потому, что представительные и демократические формы правления известны как более умеренные и уважающие закон, чем абсолютистские, и, разумеется, не потому, что сам Гроций был безоговорочным абсолютистом по своим склонностям, но потому, что важным элементом его логичной и систематичной политической философии, основанной на «правах» и построенной на «договоре», было то, что (предполагаемая) первоначальная передача прав и свобод суверену может заходить так далеко, что включает даже само право на самооборону и личную свободу. То есть, по логике Гроция, народ мог законным образом находиться в состоянии несвободы, даже рабства (в те времена эта тема отнюдь не была чем-то маловажным), потому, что его предки «заключили об этом договор», и суверен мог завершить войну, уступив противнику права и свободы своих подданных.

Эта жесткая теоретическая возможность имеет прямое отношение к праву войны, к которому мы теперь возвращаемся. У теории Гроция есть другая, более мрачная сторона, которую обычно не слишком склонны замечать гуманистически настроенные авторы, когда они ссылаются на главы о защите некомбатантов из книги III его самого известного труда. Постоянно держа в уме этот аспект, я склонен с меньшими оговорками, чем призывают нас более благожелательные толкователи, воспринимать появление в начале краткого обзора содержания первой главы книги III следующей классической фундаментальной максимы: «На войне дозволено то, что необходимо для достижения поставленной цели»[20].

К этой максиме в той или в иной форме, т.е. в позитивной форме, данной Гроцием, или в негативной форме «ничто не дозволено, если оно не является необходимым для...», постоянно обращаются в своих работах все последователи Гроция; и это неудивительно, поскольку она не может не быть догматом веры номер один для каждого, чье мышление о войне обладает достаточной этической утонченностью, чтобы принять идею ее ограничения. Разумеется, контекст, в котором воспринимается это высказывание, со временем изменился. Условия, которые имели в виду Гроций и его последователи, постепенно становились все более жесткими и менее двусмысленными. Гроций принадлежал к последнему поколению теоретиков jus gentium, которые имели дело с частными войнами наряду с публичными и применяли термин «война» в его старом смысле, охватывающем как отношения между индивидами в рамках всего человеческого сообщества, так и отношения между государствами (правителями). Важной стороной развития в направлении современного международного права (которое авторы, тонко чувствовавшие происходящие изменения, предпочитали назвать jus inter gentes, что весьма характерно)[21] было стремление ограничить область его применения исключительно взаимоотношениями суверенных государств и выдвижение требования исключительной монополии самих суверенных государей на право применения вооруженной силы. С развитием культа суверенного правителя и постепенного выхода из употребления понятия «справедливой войны» и критериев jus ad bellum (которые, с точки зрения Гроция, полностью сохраняли традиционную моральную значимость) интересы государства получили безусловное превосходство над этими старыми критериями: «национальный интерес» стал единственной и нормальной причиной, которую суверенные правители и находящиеся у них на службе юристы считают необходимым выдвигать в оправдание применения оружия. По мере такого сужения перспективы и выхода интересов на первый план в правящих кругах, связанных с ведением войны, получило распространение более жесткое, секуляризованное прочтение этой классической максимы. К тому времени, как она внедрилась в изощренный ум Клаузевица, от ее первоначального религиозного происхождения и значения почти не осталось следа.

Что касается идеи некомбатанта, то какие бы изменения в ее контекстах — военном, политическом, интеллектуальном и т.д. — ни происходили, сама она продолжала существовать в течение XVIII и XX в. в том же виде, в каком ее изначально сформулировал Гроций. Соответствующие ограничения соблюдались настолько, насколько позволяли склад ума и наклонности воюющих сторон, а также конкретные обстоятельства. Заметим en passant*, что Гроций, по-видимому, не был для людей, размышляющих в те времена о международных отношениях, той выдающейся фигурой отца-основателя, какой он стал в XX в. Возможно, со временем он стал казаться несколько старомодным, менее соответствующим меняющимся интересам эпохи Просвещения, а затем и эпохи Прогресса, чем такие, например, авторитеты, как Пуфендорф, Вольф и Ваттель, если ограничиться лишь тремя именами, которые обладали не меньшим влиянием, чем Гроций. Более того, Ват- тель в своем magnumopus, вышедшем в 1978 г., —LeDroitdes gens (наиболее близкий по смыслу перевод названия — «Право народов»), — так много и эмоционально высказывался о неприкосновенности некомбатантов и других основных аспектов ограничения войны, что сразу же стал автором, ссылаться на которого гуманистам было легче и удобнее всего[22].

Поскольку Ваттель, опытный дипломат, был хорошо осведомлен о том, как функционируют международные отношения, и поскольку фрагменты, посвященные праву войны, были включены в определяющий контекст трактата, посвященного публичному международному праву в целом, написанное им могло вполне обоснованно рассматриваться как веское слово. С еще большей уверенностью можно сказать это о еще более известном интеллектуале, который в своей намного более знаменитой книге, опубликованной всего четыре года спустя, включил в свои политические рассуждения ряд замечаний о гражданском населении в военное время, и эти замечания, будучи вырванными из контекста, с тех пор цитируются как высший оберег некомбатантов: «Итак, война — это отношение отнюдь не человека к человеку, но Государства к Государству, когда частные лица становятся врагами лишь случайно и совсем не как люди и даже не как граждане, но как солдаты; не как члены отечества, но только защитники его. Наконец, врагами всякого Государства могут быть лишь другие Государства, а не люди, если принять в соображение, что между вещами различной природы нельзя установить никакого подлинного отношения»[23] [24].

Автор этого высказывания — Руссо, книга — «Du contrat social» (1762), а одна из целей, которую он преследовал, когда писал эти содержательные строки, состояла, как ни странно, в том, чтобы умиротворить дух Гроция. Гроция — политического теоретика, а не Гроция — юриста. Гроций, как мы уже видели, выделялся среди других авторов, работавших в традиции естественного права, тем, что довел до гипотетической логической крайности те следствия идеи первоначального договора между народом и государем, которые подразумевают утрату свободы. Либертариански настроенной стороне личности Руссо абсолютистские взгляды Гроция были ненавистны. Одной из своих задач он считал борьбу с идеей о том, что люди могли бы, или им следовало бы передать или принести в жертву любой «другой» силе свободу, данную им природой; ничто не возмущало его сильнее, чем мысль о том, что они могут зайти на этом пути столь далеко, как предположил Гроций. Поэтому Руссо, излагая свою политическую теорию, в главе «О рабстве» (откуда и взяты процитированные знаменитые строки) воспользовался возможностью, чтобы сделать замечание, что когда государи решают воевать друг с другом, их подданные никоим образом не должны считаться целиком и полностью обязанными участвовать в войне. Войны между государствами в системе Гроция не были, с точки зрения Руссо, тем, что мы бы назвали национальными или народными войнами. Это были войны между правителями и государственными машинами, которые они контролировали, и поэтому подданные, утверждал Руссо, должны находиться вне войны, за исключением тех случаев и на то время, когда они активно участвуют в вооруженной борьбе. Жители одной страны не обязаны ненавидеть жителей другой только потому, что их правители решили поссориться. Люди — не просто подданные (или, в редких случаях, граждане) страны, они также члены всеохватывающего сообщества, каковым является человечество. Чтобы перевесить права правителей, Руссо бросает на другую чашу весов права людей.

В других произведениях Руссо мы находим еще один способ представления существа проблемы: речь идет о его многочисленных глубоких трудах, посвященных международным отношениям и месту, которое в них занимает война[25]. Война, рассуждал он в этих текстах, не есть естественное состояние человечества, как думал Гоббс, это один из аспектов общественного состояния: «Необходимый результат создания отдельных государств и сопутствующего этому процессу создания международной анархии в отношениях между ними»[26].

Таким образом, отношения вражды, существующие между подданными государств во время войны, носят в определенном смысле случайный характер. Они являются продуктом не естественной человеческой неприязни, но антипатии, порожденной государствами. Следовательно, подданные, призванные государством в ряды тех, кому предстоит участвовать в сражениях под враждующими знаменами, могут со всеми основаниями признавать под вражеской солдатской формой такие же человеческие существа и уважать их в этом качестве.

Это неплохой способ найти основу различения «комбатант- некомбатант» в политической реальности. Но действительно ли этот способ представляет в достаточной мере общую направленность изощренного мышления Руссо применительно к данной сфере — вопрос, на который нет однозначного ответа. Среди всех великих политических теоретиков Руссо обладает той особенностью, что его позиция в наименьшей степени поддается однозначному определению. Отсылки к (обычному) юридическому различию, с которыми мы встречаемся в данной главе «Общественного договора», использовались для подкрепления чрезвычайно значимого для него политического различения: между, с одной стороны, государствами и правителями, а с другой — людьми, которых правители называли подданными, но которых Руссо хотел называть гражданами. Но в других местах, воодушевленный своей излюбленной идеей республики, основанной на правильных принципах, граждане которой, вступая в политическое сообщество, не отказываются ни от одной из своих свобод, он демонстрирует совершенно иной подход к участию народа в войне. Ни в этих фрагментах, ни вообще он не был последовательным в проведении различения между государством и народом. Граждане свободной республики — одновременно ее доблестные защитники. Он восхищался жителями той или иной страны, которые защищали свою свободу или сражались за нее. Руссо был убежденным проповедником идеи гражданина-солдата, приписывая ему и, если уж на то пошло, его семье силу патриотической доблести, которая столь же мало могла способствовать умеренности в войне, сколь и разграничивать интересы комбатантов и некомбатантов. Поэтому, а также потому, что самоопределение наций было еще одним принципом, который он отстаивал, неудивительно, что его идеи оказались в числе наиболее востребованных при формировании французской

революционной концепции «нации в военной форме» и переходе к тотальной войне. Трудно найти другое высказывание Руссо, которое оказалось бы впоследствии столь дезориентирующим (мы оставляем в стороне вопрос о том, было ли оно на самом деле «ложным»), чем то, в котором он утверждает, что частные лица «становятся врагами лишь случайно..............

как солдаты....... только [как] защитники [отечества]». Таким

образом, патриотические и a fortiori* национальные чувства не надеваются и не снимаются вместе с солдатской униформой, и Руссо, по крайней мере какой-то частью своего незаурядного ума, знал это[27] [28].

Эти принципы, касающиеся гражданских лиц, казались почти такими же незыблемыми, как и любые другие принципы в этой сфере. Идея неприкосновенности некомбатантов отвечала каждой строке, вписанной в европейское и североамериканское право войны. Уважение к женщинам в частности и к беспомощным людям вообще пришло из старинного рыцарского кодекса чести. Поскольку jus in bello происходило от христианской доктрины справедливой войны, в нем также предписывалось проявлять уважение к «невинным». Филантропия эпохи Просвещения, иногда основанная на христианстве, но зачастую имевшая деистские или секуляристские корни, кроме того что она порицала разрушительный характер и жестокость войны и стала систематически оказывать помощь жертвам, в формулировании концепции всемирного сообщества людей пошла дальше, чем было способно большинство христиан. Ориентация на торговлю и вера в прогресс породили чувство облегчения по поводу того, что религиозные войны, с которыми в первую очередь ассоциировались массовые убийства и хаос, как казалось, ушли в прошлое, и то, что в моду вошло понятие «ограниченной войны», вызвало ликование, продолжавшееся в период с 1714 по 1793 г., а затем вновь на протяжении почти всего XIX в. Профессиональные военные приветствовали все, что способствовало улучшению дисциплины и держало солдат в рамках выполнения их непосредственных обязанностей, состоящих в том, чтобы воевать с вооруженным противником.

И все-таки в конечном счете некомбатанты так и не обрели полной защищенности. И не только потому, что невозможно было избежать тех случаев, когда жизнь гражданского населения в военное время подвергалась опасности. Принцип, утверждающий неприкосновенность мирного населения, оставался центральным во всех учебниках по праву, и этикет цивилизованной войны этот принцип подтверждал, но на практике, когда того требовали обстоятельства военных действий, он каждый раз нарушался. И эти требования с наибольшей вероятностью проявлялись в двух сферах, которые можно назвать «хозяйственными нуждами» и «вовлеченностью народа».

<< | >>
Источник: Бест Дж.. Война и право после 1945 г. / Джеффри Бест ; пер. с англ. ИРИСЭН, М. Юмашева под ред. Ю. Юмашева и Ю. Кузнецова. — Москва: ИРИСЭН, Мысль,2010. 676 с.. 2010

Еще по теме Очерк оснований:

- Административное право зарубежных стран - Гражданское право зарубежных стран - Европейское право - Жилищное право Р. Казахстан - Зарубежное конституционное право - Исламское право - История государства и права Германии - История государства и права зарубежных стран - История государства и права Р. Беларусь - История государства и права США - История политических и правовых учений - Криминалистика - Криминалистическая методика - Криминалистическая тактика - Криминалистическая техника - Криминальная сексология - Криминология - Международное право - Римское право - Сравнительное право - Сравнительное правоведение - Судебная медицина - Теория государства и права - Трудовое право зарубежных стран - Уголовное право зарубежных стран - Уголовный процесс зарубежных стран - Философия права - Юридическая конфликтология - Юридическая логика - Юридическая психология - Юридическая техника - Юридическая этика -