Моя жизнь в ретроспективе
Бахофен написал эту автобиографическую зарисовку по предложению своего бывшего учителя Фридриха Карла фон Савиньи, профессора римского права в Берлинском университете.
Она была найдена среди бумаг Бахофена в іуіб году в запечатанном конверте, адресованном Савиньи.Не так просто окинуть взглядом мою работу последних
пятнадцати лет. Воспоминания о прежних занятиях отсылают ко времени, которое кануло в Лету, они пробуждают воспоминания, которые, казалось, были навсегда утрачены. Внутренняя и внешняя стороны жизни неразделимы, и всякий литературный опыт неизбежно займёт своё место в общей картине позднейшей деятельности, встраиваясь среди результатов умственной работы. Внутренний опыт и исключительно внешние обстоятельства соединяются, чтобы сформировать нашу работу. Невозможно думать об одном без другого. Следовательно, когда я начал размышлять о моей работе в тот ранний период, картины всей моей прошлой жизни восставали перед глазами, а в письме ваше Превосходительство просит меня написать нечто большее, чем простую литературную опись - в некотором роде автобиографию. Я должен признаться, меня сковывает некоторое недомогание, которое человек испытывает при взгляде на свой собственный портрет - и не вызывает сомнений, что это пробудит в читателе снисхождение и терпение. Я пришёл к изучению права через филологию. Здесь я начал, и сюда же мои исследования юриспруденции привели меня. В этом отношении моя позиция к моей области исследований всегда оставалась неизменной. Римское право всегда поражало меня, будучи отраслью классической и, в частности, латинской филологии, следовательно, частью огромной области, полностью охватываемой классической античностью. То, что меня заинтересовало - сам античный мир, а
не применимость его уроков для нужд сегодняшнего дня.
Древнее, а не современное римское право - вот то, что я хотел изучать. С такими воззрениями, перенятыми из филологии, я часто обнаруживал себя в болезненном противостоянии с учителями и учебниками, выбранных мной себе в наставники. Всё больше и больше пренебрегал я современной точкой зрения и направлял её согласно античным критериям. Я чувствовал нарастающую неприязнь ко всем современным системам. Я хотел увидеть материал в его первозданной форме и смотрел на все попытки приспособить его к современным представлениям как на банальное искажение, что было связано с напрасностью любой попытки понять древнюю жизнь. Это столкнуло меня с неоправданным догматизмом, который мог привести лишь к ошибке в результатах и замешательству. Меня не удовлетворял современный метод разрешения противоречий, который поражал тем, что был не лучше, чем мечта Юстиниана о юриспруденции без сомнений и противоречий. Мне казалось более плодотворным исследовать основные причины, почему в равной степени выдающиеся юристы могли приходить к совершенно различным заключениям. Сколь бы странным это не показалось, совершенная истина в том, что в вопросах юриспруденции два противоположных взгляда могут часто быть равно справедливыми. Я рад, что Юстиниану не удалось вычеркнуть следы этих споров, которые всегда поднимались там, где есть свобода мысли. Сам же я убеждён, что золотой век римского права должен быть связан силой самых распространённых отступлений и противоречий во всех его ответвлениях. Учтя это, я получил огромное удовольствие от чтения наших правовых источников, и раз я выбрал такой путь, то должен был трактовать юстиниановы Пандекты как высшие среди всех систематических нотаций с их догматическими принципами и так называемыми доказательствами, собранными самым тщательным образом для их поддержки.Но это моё мнение, как я вскоре осознал, имело один большой недостаток. Я запомнил очень незначительное число позитивных правил юриспруденции и всегда ставил себя в уязвимое положение, когда призывал
декламировать правила и исключения.
С интеллектуальной точки зрения мне казалось, что я много не потерял. Но мой метод исследования не выдерживал критики. Это меня многому научило. И в порядке устранения этого недостатка я был вынужден отказаться от источников материала и того, что я усвоил из учебников, за последний год. В Гёттингене я усердно занимался этим на privatissimum[*],и за несколько месяцев в Базеле я закончил работу. Имел место короткий промежуток времени, за который я вызубрил слово в слово DoctrinaМюленбруха и мог открывать оборванные в лохмотья старые тома на любом нужном параграфе даже в темноте. Идеальный кандидат на докторскую степень, я был единственным, кто мог найти любую ссылку в любой книге без света и указателей. Мой труд не был напрасен. Я триумфально прошёл через предварительные и выпускные экзамены и получил высшие баллы. И вот снова я смог сменить свои учебники на corpus juris,классиков и Куяция. Это было прекрасное время. Дыхание античности овеяло меня из этих литературных трудов, оно было освежающим как альпийский воздух Энгадина, который я недавно посетил. Я находил в Гае и Цицероне несравненно большее удовольствие, чем в Мюленбрухе, и моя диссертация1 даровала мне несколько месяцев восхитительного и умиротворяющего общества источников. Эта работа была закончена, а в итоге получилась небольшая книжка, объясняющая различие между res mancipiи res пес mancipi. Я отказался от этой идеи по той причине, что чтение значимой литературы сделало этот предмет совершенно неприятным для меня, а также поскольку работа откладывала мой отъезд в Париж, запланированный на зиму 1839-40 годов. Во время разведывательного посещения Французского уни-верситета, после которого Швейцария и Германия стали для меня очень привлекательными, я хоть и не смог много разузнать о классиках, но целый год я провёл в Ёсоіе de droit. У меня не было возражений по положению, определяемому для римского права во Франции. Я всегда рассматривал его скорее, как часть античной, нежели современной жизни, фрагмент классической филологии, производную условий, которые надолго были преданы забвению, ростки идей, которые имели очень незначительное отношение к христианским германским народам.
До настоящего времени я был поглощён античным правом, совершенно не обращая внимания на его современные адаптации. Теперь я в первый раз тесно сблизился с одной из самых примечательных и широко распространённых составляющих современного законодательства и с литературой и юриспруденцией, основанных на ней. Даже пусть она и не даёт мне такого интеллектуального удовлетворения, как изучение римской древности, я вполне насладился этим проникновением в исключительно практическую сферу и был доволен собственным погружением в юридическую жизнь нашего времени, присовокупившись к изучению античности. Из этого периода проистекает моя вера в то, что такое разделение на античность и современность в изучении закона гораздо более предпочтительно для их синтеза, чем та система, которая превалирует в Германии. Если есть классическая и современная эпохи, каждая из которых, согласовала своё собственное независимое право, нам нужны более глубокие учёные так же, как и более умелые практикующие юристы. Это два поворотных момента, в которых юриспруденция может сохраниться или раскрыться в своей новизне, посредством прямой отсылки к древней мудрости и посредством собственного применения на практике. Даже если в Париже ничего не делается для понимания классического права, здесь превзошли немецкие школы, когда пришли к внедрению большей эффективности в современную судебную практику. Таким образом, я могу сказать, что Германия раскрыла для меня античный мир, в то время как Франция дала мне доступ к современному праву.
lO
В то время я встретил Пардессю, графа Пеллегрино Росси и пожилого графа Пасторе, впоследствии канцлера Франции, людей, которые внесли значительный вклад в нашу область, хотя разными путями. Росси и Пасторе сохранили замечательные воспоминания о Швейцарии, в которой прошли их молодые годы, и, возможно, этому обстоятельству я обязан дружественному приёму в их домах. В это время Росси пользовался большим успехом у студентов, которые несколькими годами ранее забросали его камнями.
Сопровождавшие его с тех пор два жандарма, оказались больше не нужны. Его меткие и неоспоримые заявления имели успех при рассмотрении дел с участием присяжных; конституционное право, свобода прессы, независимость Польши и подобные лозунги, брошенные по этому поводу в эпоху революционной журналистики, поднимают настроение. В других отношениях его личность оставалась неизменной. Он столкнулся в отношении себя с оскорбительным итальянским сортом высокомерия, по меньшей мере, ставшим ещё более вопиющим, если учитывать высоту его положения, что стало одной из причин его неожиданной гибели в Риме. Я верю, что в своём сердце он презирал эти качества французского народа, к которым он горячо взывал перед публикой. Он относился к британской нации с большим почтением. Конечно, он восхищался её великими политическими качествами. То, что он выражал по каждому возможному поводу, не было уступкой общественным настроениям и в самые блистательные дни июльской монархии, но скорее выражением глубоко в нём сидящей убеждённости, и он нарочно подбирал выражения, которые послужили бы зеркалом французскому тщеславию.В поле моего зрения Англия попадала часто, и это главным образом повлияло на моё решение остаться на некоторое время в Лондоне после своей остановки в Париже. Блэкстон и несколько французских работ дали мне общее понимание английских политических и юридических учреждений, и это разожгло во мне любопытство. План был составлен. Ни один год моей жизни не был так богат на работу, обучение и удовольствие как тот, что я провёл в Лондоне.
Редко можно в полной мере оценить значение такого отрезка жизни. Гибкость молодости позволяет быть человеку одинаково восприимчивым ко всем стилям обучения, а изучение столь разнообразных областей даёт ему ощущение продолжающегося триумфального марша. Когда я обжился в Лондоне, я всё ещё не был уверен в том, на что же столь особенное приехал посмотреть. Даже самая небольшая часть, материал и идеи, были из будущего. Я находился в том возрасте, когда весь мир лежит у твоих ног, когда даже этого «всего» было мало, и у меня не было ни малейшего представления, в каком уголке этой огромной области мой дух остепенился бы.
Вся моя жизнь была завязана на залах суда со всей их патриархальной пышностью, но ещё был Британский музей с его сокровищами. Возможно ли, чтобы было невозможно сочетать эти два аспекта, корпеть над ними обоими, вести их рука об руку? Мой опыт показывает, что они далеки от совмещения, но эти два занятия помогали друг другу.Я ничего не написал об английском праве. Когда я думаю об этом сейчас, я поражаюсь тому, что был способен даже расширить общее видение за счёт самых важных материалов. За всеми этими занятиями я встретил конец зимы, медленно-медленно уходящий в прошлое. Я желал выбраться из тумана, вырваться из шума и суеты большого города. Все, чего я желал после всех испытаний, после того, как обретенное знание было преобразовано в идеи - оказаться в тихой обители муз. Оксфорд не оправдал моих ожиданий. Его холодная атмосфера аристократизма, пустой блеск, неподвижность, наполняющая всё, сельская местность, народ и, особенно, человеческие умы увели меня оттуда уже через несколько дней. Я прибыл в Кембридж и здесь нашёл то, что искал: научную активность, приятное товарищеское отношение и, больше того, спокойствие и тишину. С чувством полнейшего благополучия я сейчас же продолжил мой поиск процессуалистов в публичной библиотеке и в некоторых колледжах. Славный народ Кембриджа может и не заметить, какой интерес могли бы представлять такого рода труды в наши дни.
Цель английских школ - дать образование высшим классам государства, а не воспитывать учёных или должностных лиц. И наука - это только малая часть образования, особенно когда она приходит учить британского подданного, какие задачи ставятся перед ним правами и обязанностями, которые конституцией и обычаем закреплены за привилегированными классами, представленными в университетах. Эта высшая цель не может быть достигнута курсами лекций, тем более, если оставить студента со своими собственными источниками и дать ему полную независимость в выборе исследований и деятельности вне аудиторий. Следовательно, в Англии к молодому человеку приставляется репетитор. Он живёт в колледже для репетиторов, и связь между ними распространяется даже на период отпусков и привычных поездок на Континент.
В те дни я был так близок к моей немецкой студенческой жизни, что контраст с английской системой произвёл на меня сильное впечатление. Каково положение двадцатилетнего мальчика в Берлине или Париже, когда родители доверительно посылают его в университет? Вопрос, конечно же, заслуживает самого подробного рассмотрения. Я хорошенько поразмыслил над Базелем: в порядке практического взгляда на вещи, он должен находиться между ними. И я не оставлял надежды, что какой-нибудь образ воплотится здесь. В конце концов, образ безразличен в том случае, если цель достигнута: образование, строящееся на фундаменте гуманитарных наук, вместо глупых специальных инструкций. Вместе с тем, если настоящие материалистические тенденции станут главенствующими, обучение подобно этому станет ещё одним священством, которое будет испытывать недостаток государственной поддержки, и должно будет перенаправить себя на частные капиталы и частную инициативу всех видов. Только затем будет возможно реализовать идеал, о котором я говорил, и искоренить литературный пролетариат со всем его порочным влиянием. Посещение Кембриджа обозначило мою последнюю затянувшуюся остановку в Англии.
По возвращении домой я принял фразу «Твой жребий - это Спарта»[†] очень близко к сердцу. Сменив обширные перспективы Парижа и Лондона на ограниченные условия, которые окружали меня сейчас, я и в самом деле нуждался в таком философском утешении. А пока, даже здесь, я нашёл немногое хорошее и ценное. Только здесь моя родная земля, в которой можно было прочно укорениться. Только здесь то, что можно познать жизненным опытом, судьбы семейств и государств исполнялись в течение не одной жизни, а в цепи сменяющих друг друга поколений.
Здесь, в Швейцарии, никто из учёных не мог принимать участия в общественных делах, во всяком случае, про тех, кто получал докторскую степень, лавочники говорили, что им здесь было нечего делать. Обучения ради просто обучения - это то, что непонятно людям, чей характер главным образом проявляется в практическом отношении. Но мои планы были диаметрально противоположны общественному мнению моей родной страны. После того, как я отступился от Франции и Англии, я пожелал тихо осесть на моей спокойной родине - области филологии и юриспруденции. В это время я возобновил свою работу по Вокониеву+ закону и другую, о законе о долгах в Древнем Риме*, обе в юношеском задоре были опубликованы. Я начал свой курс истории римского права с лекции о «Естественном праве и историческом праве», изданной в форме рукописи5. Эта лекция предлагалась философам за её узнаваемый во всём стиль рассмотрения исторических явлений и политологам за её акцент на высшем происхождении правовых систем, независимом от человеческой воли. И пока я не разуверился в своём превосходстве. Надеюсь, эта проба пера не принесёт мне вреда. Во всём этом я не выделялся революционностью натуры, возможно
даже наоборот, совсем как Савиньи. Короче ■ говоря, открылась следующая вакансия Большого совета, и я был назначен членом Базельского уголовного суда, вскоре я был повышен до должности Statthalter, т.е. вице-президента.
Моя надежда на занятие исключительно научной деятельностью снова оказалась порушенной. Но даже при всём при этом, я находил свободное время. Я начал исполнять свой план по прочтению всех классиков правового и не правового характера, по крайней мере, хотя бы раз, и к тому же я изучил основные работы из современной [юридической] литературы. Моё литературное обучение проходило в рамках двух работ: «Iter Italicum»Блюме и «Истории искусства» Винкельманна с примечаниями Фернова. Из вышеуказанного я сделал несколько записей, которые были впоследствии использованы мной в библиотеках Милана, Турина и Рима. Но своим прочтением Винкельманна я получил удовольствие куда более высокого порядка - в самом деле, одно из величайших удовольствий всей моей жизни. С тех пор я много времени отдавал тем областям, которые он открыл для меня, особенно в то время, когда всё остальное потеряло для меня интерес. Классическая античность обращает к себе наши сердца древним искусством, а наши умы - юриспруденцией. Только будучи вместе, даруют они гармоничное наслаждение и удовлетворение для обеих сторон человеческого духа. Филология без связи с древними произведениями искусства остаётся безжизненным скелетом. Id quod decet(то, что достойно), что цицероновский Архий* провозглашал высшим элементом всего искусства и чем-то, чему невозможно научится, приобретается из связи с античным искусством: чувство меры и полноты всего, высшая человеческая гармония. Магия истории искусства Винкельманна заключается в этой совершенности, в благородстве античного изящества, несоотносимого с современными мастерами танца,
^Ссылка Бахофена на Архия, кажется, не точна. Возможно, он имел в виду отсылку Цицерона к актёру Росцию из «Об ораторах»: «От самого великого Росция я часто слышал, что главная вещь в искусстве - это наличие хорошего вкуса [z’td quod decet]».
что распространилось на весь труд. Что невозможно помочь увидеть, так это то, что она писалась под нежным солнцем Италии, где впадаешь лишь во власть чувств: боль и наслаждение, и истинное значение вещей. Это не продукт наших задымлённых аудиторий с их прогорклым запахом сальных свечей и масляных ламп.
В странствиях по музеям Италии моё внимание вскоре привлёк один аспект всех их безбрежных сокровищ, а именно погребальное искусство, область, в которой античность предстаёт перед нами в некоторой доле всей своей великой красоты. Когда я различил основное чувство, человеческое тепло, которое наиболее выразительно в этой области античной жизни, я постыдился нищеты и скудости современного мира. Античные погребения дали нам почти неисчерпаемое богатство. Во-первых, мы можем рассматривать изучение погребений как специализированную область археологии, но, в конечном счёте, мы находим себя в стороне от подлинно универсального [религиозного] учения.
Все сокровища, которые наполняют наши музеи античного искусства, были взяты из могил, и, по большей части, человеческая цивилизация обязана им больше, чем принято представлять. В кочевых обществах погребения были первыми и единственными стационарными сооружениями. Каменное здание больше подходило для смерти, а не для жизни. Разлагающейся со временем древесины было достаточно для времени, отведённого человеческой жизни, но вековечность последнего человеческого места жительства требовала твёрдого камня земли. Те люди мыслили обосновано и грамотно, что и следовало бы ожидать от тех, кто еще мог наблюдать зарю человечества. Древнейшие культы связаны с камнем, который символизирует место для похорон. Древнейшие храмы относились к кладбищам, в то время как искусство и украшения произошли из экстерьера погребений. Могильный камень положил начало представлению о sanctum, неподвижном и неизменном. Это представление также предполагает границы и стены, проложенные по периметру надгробных камней, они устанавливали res sanctae.В них древний человек видел отображение
примордиальной силы, которая обитает в земле, и, следовательно, все три носят её символизм. Земля наделяет силой надгробья, пограничные посты и стены, как вышедшие из её лона, где, как говорит Платон, они перед этим спали. Фаллос - их обозначение. Культовый алтарь так же относится к погребению, сам алтарь - как у античных народов, так и в христианских катакомбах - приносит жертву дарителю жизни, которая возвышается до места отдыха от тела. Этот символизм проявился в захоронениях и долго сохранялся. Мысли, чувства, молчание молящихся, задумавшихся над могилой, не могут быть выражены в словах, только мельком упоминаются символом с его вечной, неизменной серьёзностью. Античность во всём прибегала к символизму, наиболее устойчиво и глубоко - в своём искусстве.
Должен ли я, объясняя мой интерес к античным погребениям, сказать что-то об эпиграфике и эпиграмматике, и многих других сопредельных областях? Я предпочту размышлять о том удовольствии, какое я получил из моего посещения погребений. Есть две дороги к знанию - длинная, медленная, трудная дорога разумных сочетаний, и короткий путь воображения, преодолеваемый с силой и быстротой электричества. Пробуждённая по большей части контактом с остатками античности, фантазия схватывает истину непосредственно, одним махом. Знание, приобретённое вторым путём, бесконечно более живое и цветное, нежели порождения понимания.
Кладбища южной Этрурии близки к важному военному пути, ведущему из Флоренции в Рим, и пока остаются малоизученными. Кастель д’Ассо, Воркиа, Биеда, Тосканелла и Корнето* не пробуждают унылых мыслей, как современные памятники человеческой мимолётности. Как руины Рима, они предполагают только неизбежное окончание, которое уготовано всему человеческому. Нет болезненных ощущений, беспокоящих наше созерцание естественного хода развития, и эти руины придают силы на фоне слабости человечества. Я люблю народы и эпохи, которые
^Последние два города ныне переименованы соответственно в Тосканию и Тарквинию.
трудились не для одного дня, а сохранили вечную память об их деятельности. Они оставили потомкам свои погребения такими, как если бы они были построены в тот же день. Мы не находим глубоких повреждений, которые прошли бы через потолок будто оставленные шилом, все фрагменты входа - на месте, ничего не откололось и не исчезло в небытии. Неподвижность природы - наиболее достойное окружение дома вечности. Когда всё остальное покинет человека, земля с её травами будет по-прежнему крепко обнимать его камень, его место обитания. Для античного сознания это было не просто образом, но истиной. Все эти некрополи расположены в непосредственной близости от рек. Бегущие воды, кажется, интонируют с вечным превозношением смерти, что утверждает эпиграмма в «Греческой антологии», а согласно «Прометею»1 Эсхила, истоки священных рек нашёптывают печаль. И вновь это не простой образ, а истина, восстающая из самого глубокого содержания природы религий. Для нас, конечно, такие параллели носят лишь характер поэзии, богатейший источник для которой, кажется, находится в раскрытии ею глубинного отношения между феноменами безжизненного и нашими собственными чувствами. Эти впечатления сделались ещё более мучительными из-за огромной удалённости и недоступности древних мест захоронения. Все, кто достигал их, чувствовали себя первооткрывателями. Но эта неподвижность поражает нас как дань живущих к мёртвым. Ничего не вмешивается в отношения между ними и нами. Солнце так чудесно греет и освещает эти места отдыха мертвецов и настаивает обители ужаса на завораживающих радостях жизни. Как прекрасна должна быть эпоха, чьи те самые могилы могли возвышаться так долго, дожидаясь этого момента! Сколь богато изобилие прекрасных этических представлений, которые древние выводили из своих мифов. Дом сокровищ, который занимают их древнейшие сохранённые исторические воспоминания так же, как и источник старейших нравственных истин, даёт утешение и надежду в смерти. Раненая Пентесилея кажется вдвойне прекраснее её противнику Ахиллу в момент собственной смерти. Только когда онаумира-
ет, перед ним раскрывается всё её очарование. Платон стал тем, кто раскрыл значение этого образа.
Да, есть нечто в стенах Рима, что пробуждает глубочайшее в человеке. Когда вы ударяете бронзовый диск, он резонирует до тех пор, пока вы не дотронетесь пальцем для того, чтобы остановить вибрацию. Таким образом, Рим затронул дух, что сосуществовал с античностью. Один удар следует за другим, пока каждый уголок нашей души не придёт в движение и мы, наконец, не познаем всё то, что дремало в нас. Я вернулся домой из моей поездки в Рим воодушевлённый, новое стало необходимо моей душе, что противоречило моему будущему и более живому, созидательному фону моих занятий. Здесь колёса моей жизни покинули свою колею. Среди новых образов, которые увлекли меня, была Кампанья. Часто я оставался по ту сто
рону занавеса и с восторгом следовал за длинными тенями, отбрасываемыми солнцем на эти широкие зелёные поля, которые, столь несравненно важны для мировой истории. Здесь, говоря по-платоновски, стопы бессмертных оставляют больше чем только след. Но вместо того, чтобы идти по этим следам, гуманитарная наука намеренно стёрла куда больше, чем лишь один след. Всё растворилось в тумане и мгле за гипербореями, в своём самомнении они уверовали, что великие эпохи античного мира можно
постоянно преуменьшать до низменного положения своих собственных умов[‡].
Я ехал в Рим как республиканец, который ничего не желал слышать о семи царях, как неверующий, который не чтит никакой традиции, как искатель приключений, направляющий свой корабль в дальние моря вместо того, чтобы внимательно следовать вдоль берега и сохранять при этом землю в поле видимости. Всё это я оставил в Италии. Я должен был с радостью пожертвовать эту часть меня для одного из древних богов земли как прощальный подарок. Но, рассер
женные моим прошлым кощунством, они скрыли свои лица. Мало-помалу каждый принимал свой полный образ в моём сознании. Италия сошла с пье
дестала, на который её так долго возводили учёные. Её западная генеалогия стала мне ясна, и я увидел, что нет культуры, которую можно должным образом понять в изоляции. Сила традиции кажется всё более и более материальной. История растягивается назад всё дальше и дальше и предполагает всё более и более грандиозные соотношения. Основатель Рима представлялся мне как своего рода италийский Адам, но сейчас я вижу его в совершенно современном образе. Рим стал исполнением и концом культурной эпохи, охватившей тысячелетие.
Наступает время, когда общественная жизнь государств и наций впадает в фатализм. Сейчас для нас настал именно такой момент. Когда мы постигаем это, большая часть всего положительного всё ещё может быть спасена, большую часть нового и стоящего всё ещё необходимо воплотить. Мои исследования подготовили меня к работе по части судопроизводства. В этом положении я следовал голосу истинного исторического чувства и посвятил себя вместо простительной суеты науки великим соображениям общественного благополучия. Я учился вырабатывать в себе смирение к данным историческим условиям.
Период приложения усилий и обучения, который сейчас обсуждается, продлился до 1848 года. Затем я принял решение о втором посещении Рима. Первое моё посещение разожгло во мне тоску по Италии, затем Италия пробудила во мне желание к новому и более тщательному общению с классиками. Этот обмен снова начался, но сейчас я был несравненно более богат на источники чем раньше. Я желал приложить своё знание к различным областям и верил, что Рим придаст мне новое вдохновение. Но спокойствие духа, которое мне требовалось, вскоре было порушено дикими страстями, что выбрали Рим своей ареной на то время. Росси был убит на второй день после моего прибытия. Штурм Квиринальского дворца, бегство Папы, Учредительное Собрание, провозглашение Республики, быстро следовали одно за другим. Но все эти ужасные события преподносились как шумный и невинный карнавал. И с выступлением банды Гарибальди и различных патриотических легионов по всей Италии, многое стало ещё более фантастич
ным. Где бы ни появлялся Гарибальди в своей огненно-красной рубахе и наугольно-чёрном жеребце, сопровождаемый Негро на белой лошади, все шляпы в квартале взмывали в воздух. Это был хаос во всех его видах. Небо избрало меня свидетелем первых геройских подвигов итальянцев против наступающих французов. Немного позже, в Тиволи, я удачно воспользовался нежелательным вниманием масс, подозревавших меня в том, что я французский шпион и, наконец, по пути домой я наблюдал падение всех порядков. Однажды Италия снова станет для меня страной тихого изучения античности. После такого опыта я вдвойне нуждался в отдыхе во временах и предметах, омытых неподвижностью эпох, в областях, где давно схлынули наводнения страсти.
Несмотря на то, что он носит имя, человек в высшей степени безлик. Имя остаётся определением, однако, часто его носитель может изменить своё внутреннее бытие. Я знал эпохи, когда средневековые процессуалисты восхищали меня, а их давно забытые имена, на которые я случайно натыкался, наполняли меня радостью. Затем я мог забыть обо всём мире в поисках нужного пассажа из Пандект и рассматривал успешную интерпретацию как достаточное вознаграждение за длительные труды. Но мало-помалу все эти удовольствия наскучили мне. Все эти чтение и исследования, над которыми я размышлял при свете дня, поразили меня своей незначительностью как скудная пища для души, как бессмысленные для исполнения того, что бессмертно в нас. У меня настал переходный период, такое имело место в жизни каждого устремлённого человека. А в отношение того, что к этому привело - кто может столь глубоко заглянуть в человеческую душу?
Этот переход был мучителен, но сейчас я ему благодарен. Неизбежно наступает время, когда ученый будет вынужден соотносить свои исследования по отношению к истинам высочайшего порядка. Он познаёт желание, крайнюю нужду стать немного ближе к вечному значению вещей. Оболочки больше недостаточно. Мысль о столь длительном бдении над просто бесполезными образами становится мучительной. И затем кто-то спасает её реализацию тем, что даже
в этих вещах он может раскрыть «след вечности». Я сполна осознавал, какие опасности окружают меня в это время. Я мог заблудиться, ступив на метафизическую тропу, и навсегда потерять ориентир правильного пути. И длительное движение по кругу могло увести к всевозможным иллюзиям Хюшке. Я благодарил Господа за то, что моя душа достаточно стойка против такого рода вещей. Я нашёл другое решение. С тех пор мои мысли были направлены на религиозное основание всей античной мысли и жизни. Здесь, я уверен, находится ключ, который открывает многие замки. Иногда мне даже кажется, что некое божественное, вечное значение человеческих образов предстанет передо мной в конце этой дороги. Если это правда, как говорит Аристотель, что подобное тянется к подобному2, то божественное можно постичь только божественным разумом, а не рационалистским самомнением, которое ставит себя выше истории. Изобилие сведений это ещё не вся история, даже не суть её. Это одно из моих самых глубоких убеждений, что без тщательного преобразования всей нашей действительности, без возврата к античной простоте и душевному здоровью никакое исследование не сможет дать малейшего намёка на величие тех времён и тот образ мышления, на те дни, когда рода человеческого в том виде, который мы наблюдаем сейчас - отделённого от гармонии и всевышнего создателя - еще не существовало. И та же идея, на которой основывается античное политическое право, влияла на мысли и поступки античного человека. Я всё больше прихожу к мысли о существовании единственного права, которое упорядочивает всё, и что первобытный человек обустраивал свою жизнь, согласно этому праву, инстинктивно.
Исследовать это свойство древнейшего мышления, особенно в области права и политики, - вот цель моих исследований и литературной деятельности. То, чем я занимаюсь в настоящее время - изучение природы. Меня наставляет только материальное. Сначала это должно быть собрано, а затем рассмотрено и проанализировано. Только следуя такому пути, можно раскрыть закон, который порождён в самой материи, а не в нашем субъективном духе. Но как несколько учёных,
обладающих материалом, стали высшими судьями?! Моя коллекция выдержек так разрослась в ходе моих работ, так много материала было собрано, что для того, чтобы не быть перегруженным им, я сейчас со всей серьёзностью должен думать, как приложить резец к камню и продвинуться в работе до точки, где образ, всё ещё сокрытый во мне, постепенно проявится, возможно, пока еще в грубой, но уже узнаваемой форме. В ходе этих исследований я столкнулся с такой кипой книг, что блестяще разъяснил себе всё, но потерпел неудачу в понимании простейших фрагментов античного материала, так что я снимаю шляпу с истинным почтением перед каждым, кто смог достичь этого понимания в отношении любых самых пустяковых моментов. Выполнить мою задачу быстрее невозможно, и это не моя прихоть. Мне должно прийтись по нраву посвящение многих лет жизни удовольствию от этого занятия, и в течение долгосрочного опыта моё удовлетворение будет чем- то большим, чем удовлетворение публики. Но я, как всякий учёный, очень сильно связан со своим именем и надеюсь приобрести славу раньше, чем известность. В настоящее время становится необходимо держать мой предмет в поле зрения, но ограничивать собственную интеллектуальную активность более, чем я бы того хотел, так как мои юридические задачи и изучение законов, связанных с ними, требуют уделять им всё больше моего времени.
Отбросив всё, что осталось не упомянуто, я завершаю это сообщение. Иногда меня не бывает дома месяцами во время моих путешествий. С момента моего первого посещения Англии, я дважды проводил исследования в Британском музее, в частности, изучал консультативную литературу, которая больше нигде недоступна, и особенно меня интересовала ликийская и ассирийская скульптуры. Но пока наиболее важным было путешествие в Грецию, предпринятое весной 1851 года, которое включило в себя все регионы настоящего королевства и прошло как нельзя лучше. Как только я ознакомился, насколько хватало взора, со всей античной литературой посредством бесконечного чтения, я запланировал вынести из этого путешествия личные познания наиболее важных
областей классической античности и этим непосредственным контактом углубить моё понимание литературы. Тогда мне был предоставлен живой и цветной фон для моего изучения греческих авторов. Что бы я ни читал, всё великолепно выстраивалось в моём сознании.
Моя исповедь подошла к концу. Нет сомнений, что я сказал слишком много о себе и слишком мало о предмете. Я ожидаю такую критику и нахожу её справедливой. Также я должен признать, что это сообщение слишком детально и чересчур развёрнуто. Но я очень прошу ваше Превосходительство извинить недостатки этого письма, доказательства доверительной преданности, вдохновлённой вашим любезным приёмом в Рагаце*.
Написано между 24 и 27 сентября 1854 года.
^Швейцарский курорт Бад-Рагац.