<<
>>

Глава III. Ф.И.Тютчев (1803-1873)

  После Пушкина русская поэзия расцвела с необычайной силой, выдвинувши таких первоклассных поэтов, как Тютчев и Лермонтов. Поистине это был золотой век русской поэзии. Но Тютчев стоял ближе к Пушкину и его годам (был моложе Пушкина всего на 4 года) и потому, что в его удивительном творчестве поэзия поднялась даже выше, чем она была выражена Пушкиным.
Но талант Пушкина был шире, разностороннее, а главное, самобытнее; Тютчев же в очень большой степени был связан не столько с русской стихией, сколько со всей немецкой романтикой. Оставаясь ярким и самостоятельным в своих поэтических переживаниях, Тютчев все же был теснейшим образом связан с немецкой романтикой7. В Тютчеве очень трудно отделить его поэтические прозрения от работы его мысли; некоторые из самых замечательных его стихотворений представляют превосходную поэтическую обработку мыслей, рождавшихся независимо от поэтических прозрений его. Между прочим это обстоятельство очень затрудняло и затрудняет надлежащую оценку творчества Тютчева. Первоклассный поэтический талант его облекал в удачнейшие стихи то, что рождалось в работе мысли, — поэзия слишком часто была к услугам именно мысли Тютчева. Для нашей цели — раскрытия философских мотивов, которые проявлялись в поэтических интуициях, поэзия Тютчева особенно трудна для анализа. Достаточно, например, прочитать интересную статью Вл. Соловьева о Тютчеве, чтобы сразу почувствовать, что Соловьев (а за ним и другие исследователи Тютчева) просто не различал у Тютчева его поэтической интуиции от поэтической обработки чисто мыслительных построений. Если взять, например, знаменитые и действительно прекрасные стихи Тютчева:

«Не то, что мните вы, природа...»,

чтобы сразу увидеть, что в основе их лежит вовсе не поэтическая интуиция, а работа мысли, нашедшая затем в стихах свое выражение, - разве только в словах о природе: «в ней есть душа, в ней есть свобода», в последнем утверждении о природе есть отзвук собственных интуи- ций Тютчева, как это мы увидим дальше.

Тютчев был, конечно, серьезным и глубоким мыслителем, во многом самостоятельным, - и эта работа мысли наполняла его душу, лишь иногда выражаясь в превосходно сделанных стихах. Не этой ли работой мысли Тютчев и привлекал к себе сердца людей, мировоззрение которых было созвучно с мыслями Тютчева (Л.Толстой, Вл. Соловьев, Тургенев)? Если к этому присоединить совершенство формы, то станет понятным тот ореол, который окружает Тютчева до ныне.

Но у Тютчева были и настоящие, глубокие и властные поэтические интуиции, которые нам, в настоящем этюде, и важны в первую очередь. Он сам хорошо сказал:

Есть целый мир в душе моей Таинственно волшебных дум.

Тютчев умел «слышать» в себе эту внутреннюю жизнь души, и отсюда непобедимое очарование почти всех его стихотворений. Чтобы разобраться в диалектике этих «таинственно волшебных дум» Тютчева, надо исходить однако не из переживания хаоса в бытии (как это делает, например, Вл.Соловьев), а из переживаний Тютчева о соотношении человеческого «я» и мирового бытия. Вот замечательное (одно из лучших) стихотворений Тютчева, которое передает эту, основную для него интуицию:

Тени сизые смесились, Цвет поблекнул, звук уснул; Жизнь, движенье разрешились В сумрак зыбкий, в дальний гул...

Час тоски невыразимой! Все во мне, и я во всем.

Сумрак тихий, сумрак сонный, Лейся в глубь моей души, Тихий, томный, благовонный, Все залей и утиши...

Дай вкусить уничтоженья, С миром дремлющим смешай!

Чудные стихи — и какое удивительное переживание: «все во мне и я во всем»! Не только призрачность человеческого «я» выражена здесь с предельной «тоской невыразимой», но и странная потребность совсем забыть себя: «дай вкусить уничтоженья», т.е. уничтожения «я»!

Здесь, по-моему, ключ к «таинственно волшебным думам» Тютчева, — и это, конечно, меньше всего пантеизм (как нередко характеризуют основные установки у Тютчева8. На тему о «призрачности нашего «я» много и часто писал Тютчев:

О, нашей мысли обольщенье, Ты, человеческое я!

Мы только «льстим» себе, обольщаем себя тем, что наше «я» обладает каким-то своим, нерушимым бытием, а на самом деле это только обманчивое представление.

О, вещая душа моя, О, сердце полное тревоги, О, как ты бьешься на пороге Как бы двойного бытия! ...

Пустоте и призрачности нашего «я» изредка противостоит образ Христа — воплощенного Личного Бытия.

(Душа готова, как Мария, К ногам Христа навек прильнуть),

но чаще из призрачности нашего «я» вытекает у Тютчева желание «раствориться» во «всем»:

Дума за думой — волна за волной Два проявленья стихии в одной.

Тот же вечный прибой и отбой, Тот же все призрак тревожно-пустой.

И так понятны в свете этом слова Тютчева:

Все во мне и я во всем.

Эта неотделимость нашего «я» от космоса, столь чуждая христианскому восприятию человека в его утвержденности (каждого «я») в вечном бытии, — это и есть как бы центральное поэтическое созерцание у Тютчева.

Сюда присоединяется «философия ночи», все романтическое учение о Nachtseite der Seele, которое укрепило и углубило поэтическое восприятие у Тютчева призрачности нашего «я». Но «философия ночи» только примкнула к основному у Тютчева восприятию призрачности нашего «я». Все же романтическое воззрение, что день как бы закрывает от души подлинное бытие, что лишь ночью душа освобождается от этого «давления», перешло к Тютчеву и дало место ряду чудных его стихотворений, в которых глубина мысли соперничает с яркостью образов:

Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами; Настанет ночь, и звучными волнами Стихия бьет о берег свой. Небесный свод, горящий славой звездной Таинственно глядит из глубины, И мы плывем, пылающею бездной Со всех сторон окружены.

Не менее ярко и глубоко другое стихотворение:

На мир таинственный духов, Над этой бездной безымянной, Покров наброшен златотканый Высокой волею богов.

Но меркнет день, настала ночь; Пришла — и с мира рокового Ткань благодатную покрова Сорвав, отбрасывает прочь ... И бездна нам обнажена С своими страхами и мглами, И нет преград меж ей и нами: Вот отчего нам ночь страшна!

Это подлинное и глубокое переживание у Тютчева, который нашел свои слова, свои образы для «философии ночи». Немецкие романтики порой рассматривали ночь, как «откровение Вечности». Тютчев же предпочитает говорить о «бездне» или «хаосе». В стихотворении «Ночные голоса» он говорит:

Иль смертных дум, освобожденных сном, Мир бестелесный, слышный, но незримый Теперь роится в хаосе ночном?

Стремоухов в своей прекрасной книге о Тютчеве9 говорит, что у Тютчева мы скорее находим панпсихизм, чем пантеизм. Что пантеизма вовсе нет у Тютчева — это бесспорно, но вовсе нет и панпсихиз- ма, который своей внутренней диалектикой связан (уже у Лейбница, тем более у русских неолейбницианцев) с персонализмом - между тем для Тютчева характерен как раз имперсонализм, чувство безличности человека.

Природа знать не знает о былом10 Ей чужды наши призрачные годы, И перед ней мы смутно сознаем Самих себя лишь грезою (!) природы. Поочередно всех своих детей, Свершающих свой подвиг бесполезный (!!!) Она равно приветствует своей Всепоглощающей и миротворной бездной.

Это есть чистейший имперсонализм - и вот еще одна иллюстрация этого:

Как хорошо ты, о море ночное! Здесь лучезарно, там сизо, темно... В лунном сиянии, словно живое Ходит и дышит, и блещет оно. В этом волнении, в этом сияньи, Весь, как во сне, я потерян стою. О, как охотно бы в их обаяньи Всю потопил бы я душу свою!

В личной жизни Тютчев жил напряженной и даже страстной жизнью - но все это он охотно «потопил» бы перед лицом жизни природной! Какой тут панпсихизм, когда собственную психику Тютчев готов «потопить» в жизни природной...

Но мы уже упомянули, что в отношении природы Тютчев довольно смело утверждает, что «в ней есть душа, в ней есть свобода». Насчет «души мира» в других местах он ничего не говорит, но о свободе в природе мы узнаем кое-что из других его стихов. Самое замечательное стихотворение, говорящее о какой-то «свободе» касается ветра:

О чем ты воешь, ветр ночной, О чем ты сетуешь безумно? Что значит странный голос твой, То глухо-жалобный, то шумный? Понятным сердцу языком Твердишь о непонятной муке.

Два последних стиха есть подлинное поэтическое восприятие, - они не выдуманы, они лишь выражают сознание («понятным сердцу языком») того, что в природе есть какая-то мука...

Но дальше речь идет о человеческой душе:

О, страшных песен сих не пой Про древний хаос, про родимый!

Эти странные слова становятся еще более странными в дальнейшем:

Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди И с беспредельным жаждет слиться.

(опять имперсонализм!). Но конец еще более неожиданный:

О, бурь уснувших не буди: Под ними хаос шевелится!..

Комментарии, какие дает Вл. Соловьев (в своей статье о поэзии Тютчева) этим стихам, по правде сказать, не имеют никакого отношения к Тютчеву и всецело объясняются софиологической концепцией Соловьева (во второй ее редакции). Но если вдуматься в приведенные слова Тютчева, который в данном случае ничего не «сочиняет», а просто выражает непосредственную интуицию, то вот какой смысл они в себе содержат.

Вот первый комментарий из другого стихотворения:

Одни зарницы огневые Воспламеняясь чередой, Как демоны глухонемые Ведут беседу меж собой.

И вот опять все потемнело, Все стихло в чуткой темноте, Как бы таинственное дело Решалось там на высоте.

Эти слова о «таинственном деле» ничего другого не означают11, кроме чувства, что в природе есть своя таинственная жизнь (в чем и состоит ее свобода!). Но природа, как это открывается «миру души ночной», есть бездна, страшная нам именно потому, что в природе идет своя таинственная жизнь, жертвами которой мы являемся. «Непонятная мука» есть в природе (она как-то связана с «таинственным делом» в ней), и все горе наше в том, что мы лишь бессильные свидетели этой муки, этой жизни природы. Все это входит в нас через «понятный сердцу» язык, но разум обнять этого не может. Но почему же ветр ночной может разбудить «уснувшие бури»? Очевидно это не лич- ные бури — ведь «под ними хаос шевелится», хаос не личный, а космический. Если в ночную пору «все во мне и я во всем», то тут нет места пробуждению личных «уснувших бурь» — сама ведь личность эфемерна («пустое самообольщение»). Все это варианты на тему им- персонализма.

Чудесные стихи Тютчева касаются и личных переживаний его, но в них нет никаких откровений, никаких интуиции. То же, что мы приводили до сих пор, вскрывает философские мотивы в интуициях Тютчева. Постараемся их сформулировать.

Справедливо и верно было сказано (особенно хорошо Франком) о «космическом чувстве» у Тютчева. Да, он глубоко чувствовал жизнь природы, угадывая какое-то «таинственное дело» в ней, куда проникнуть нам не дано. Обычно из этого космического чувства у Тютчева выводят и его восприятие призрачности нашего я; Франк, например, говорит о «космизации» души у него, о разложении того непосредственного восприятия, которое дано нам всем. Но соотношение космического сознания и настойчивой мысли о призрачности нашего я у Тютчева надо понимать как раз в обратном порядке: из имперсона- лизма, и только из него и вытекает у Тютчева его потребность «слияния» с космосом. Любопытно, что нигде у Тютчева нет и намека на загробную жизнь нашего я, уже явно независимую от космоса. Тютчев представляет единственный пример в мировой литературе незамечания метафизической глубины в нашем я — для него оно пусто, призрачно, и есть чистое «самообольщение». Это, конечно, не то разложение понятия я, которое с такой силой в английской философии развивал Юм, это есть нечувствие метафизической тайны в каждом, в каждой человеческой индивидуальности. Вероятно, оттого так и любил Тютчева Толстой, все учение которого вытекает из его имперсонализма. Заметим тут же, что романтизм (и немецкий и английский, тем более французский) наоборот заняты всегда именно темой о тайне, скрытой в нашем «я». У Тютчева же из его имперсонализма вытекает и «жажда самоуничтожения», и недоверие к «я». Его известные строки:

«Все во мне и я во всем»

надо бы читать в обратном порядке — так сильно ощущение у него, что его «я» во «всем», (т.е. что в нашем я нет ни грана подлинной индивидуальности, своеобразия и метафизической силы), что понятно из этого, что «Все во мне». Только исходя из имперсонализма Тютчева можно надлежаще понять его космизм, а пресловутая «ко- смизация души» есть только вывод из пустоты и призрачности нашего я. Между прочим здесь ясно, насколько все восприятие бытия у Тютчева было чуждо христианству с его глубоким чувством метафизической природы нашего я, — что и закрепляется о всеобщем воскресении.

Остается вопрос — считать ли имперсонализм Тютчева его индивидуальным свойством или мы тут стоим перед какой-то особенностью русской души (той самой, которую нарочито подчеркивал Толстой в Каратаеве)? Но на этот вопрос некоторый свет бросает дальнейшее развитие русской поэзии.

А.К.Толстой (1817-1875)

А.К.Толстой обладал несомненным и ярким поэтическим дарованием, — и в истории русской поэзии он занимает свое место, иногда приближаясь к Тютчеву, но чаще совсем отдаляясь от него. К сожалению, в А.К.Толстом и критика и читающая публика не очень высоко ставят его поэтическое творчество: его более знают как автора известной трилогии, автора «Князя Серебряного», различных баллад, участника пародийной поэмы «Кузьмы Пруткова». О поэзии же А.К.Толстого писали совсем мало и часто небрежно, — особенно небрежна в этом отношении статья Айхенвальда (во 11-м т. «Силуэтов русских писателей»). Тургенев отозвался о А.К.Толстом тоже небрежно («Безжизненно величаво, — писал он о драме «Федор Иванович», — правильно, но и неверно. Какой он поэт!»). Никто иной, как Чехов насмешливо сказал об А.К.Толстом, что он «как надел оперный костюм, так и остался в нем»... Да, не повезло А.К.Толстому в русской критике, — кроме большой статьи Вл. Соловьева, бывшего большим поклонником А.К.Толстого, да большой статьи С.А.Венгерова (напечатана в полном собрании сочинений А.К.Толстого 1907 г.), в русской литературе об А.К.Толстом ничего нет; нельзя же всерьез отнестись к беглым замечаниям И.И.Тхор- жевского — большого эстета, но очень неровного в своих суждениях. А в иностранной литературе, сколько мне известно, существует только книга Lirandelle о Толстом.

Сам А.К.Толстой в стихах, обращенных к И.С.Аксакову, писал:

Судя меня довольно строго, В моих стихах находишь ты, Что в них торжественности много И слишком мало простоты.

Но «торжественность», в которой упрекали А.К.Толстого, была связана с его темами, с его поэтическими интуициями, в которых поэт, как он сам признает, «служил таинственной отчизне».

В беспредельное влекома Душа незримый чует мир,

писал о себе Толстой; в другом месте он пишет:

Гляжу с любовию на землю Но выше просится душа.

И вот еще строки из того же стихотворения (обращенного к И.С.Аксакову):

Все, что чисто и достойно,

Что на земле сложилось стройно,

Для человека то ужель...

Есть грань высокого призванья

И окончательная цель?

Нет, в каждом шорохе растенья

И в каждом трепете листа

Иное слышится значение

Видна иная красота.

Последние слова не есть риторика, а подлинное переживание, - и это А.К.Толстой превосходно отразил в ряде чудесных поэтических откровений. Эти откровения порой так близки к христианским метафизическим идеям, что может показаться, что Толстой как бы «переложил» в стихотворной форме эти идеи. Вся совокупность поэтических интуиций Толстого так полна, так органически едина, что невозможно сомневаться в подлинности его интуиции. Вл. Соловьев именно это хотел подчеркнуть, характеризуя А.К.Толстого, как «поэта мыслителя», сближая его с Тютчевым, — но между двумя этими поэтами есть все же существенное различие: у Тютчева его поэтический дар часто служил его мысли, облекая в превосходные стихи то, что рождалось в процессе чисто мыслительной работы. У Толстого же его глубокие, часто необычайные мысли вытекали из его интуиции. В этом изумительная сила и ценность поэтического дарования Толстого.

Заметим тут же, что среди стихотворений его есть много превосходной лирики, - по стилю ближе к Пушкинской, чем Лермонтовской поэзии. Вот его удивительное стихотворение, написанное на заре его любви к будущей его жене:

Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты.

История любви А.К. к жене была необычайной, но когда они сочетались браком, жизнь их была редкостно счастливой. Как чудно это светится в стихотворении «Осень. Обсыпается весь наш бедный сад» или в стихотворении «То было раннею весной»...

Но чистая лирика у Толстого легко переходила в поэтическое раздумье, которое уводило его в «беспредельное». Вот чудные стихи его:

Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре — О, не грусти, ты все мне дорога! Но я любить могу лишь на просторе...

Этот мотив «любви на просторе» переходит в слова, которые сразу кажутся странными:

Мою любовь широкую, как море, Вместить не могут жизни берега.

Но вслед за этими словами, которые задевают своей неясностью, идут чудные строфы, возносящие нас к той поэтической космологии, которой жила душа Толстого:

Когда глагола творческая сила Толпы миров воззвала из ночи, Любовь их все, как солнце, озарила И лишь на землю, к нам ее светила Нисходят порознь редкие лучи. И порознь их отыскивая жадно, Мы ловим отблеск вечной красоты И любим мы любовью раздробленной И ничего мы вместе не сольем.

В другом месте мы читаем:

Все явления вселенной, Все движения вещества, — Все лишь отблеск Божества Отражением раздробленным.

В начале «Иоанна Дамаскина» читаем:

Все сокровища природы, Степей безбрежный простор, Туманный очерк дальних гор,

И моря пенистые воды, Земля, и солнце, и луна И всех созвездий хороводы, И синей тверди глубина, — Ты все одно лишь отраженье Лишь тень таинственных красот, Которых вечное видение В душе избранника живет.

Верно сказал о себе Толстой (в стихотворении «Земля цвела»): ...(В созерцании природы).

Проникнут весь блаженством был я новым, Исполнен весь неведомых мне сил.

То, что открывалось этими «неведомыми силами» Толстому, он не раз стремился передать в поэтической форме. Вот первое удивительное выражение из этих озарений:

Меня, во мраке и в пыли Досель влачившего оковы, Любови крылья вознесли В отчизну пламени и слова. И просветлел мой темный взор И стал мне виден мир незримый, И слышит ухо с этих пор, Что для других неуловимо.

И слышу я, как разговор Немолчный всюду раздается Как сердце каменное гор С любовью в темных недрах бьется. С любовью в тверди голубой Клубятся медленные тучи, И под древесною корой Весною свежей и пахучей С любовью в листья сок живой Струей подъемлется певучей.

И вещим сердцем понял я, Что все, рожденное от Слова, Лучи любви кругом лия, К нему вернуться жаждет снова.

И всюду звук, и всюду свет, И всем мирам одно начало, И ничего в природе нет, Что бы любовью не дышало.

Удивительное прозрение в тайны бытия! «Просветленным взором» уходит поэт в созерцание этих тайн, — в его вдохновении словно открываются все новые и новые далекие перспективы. Вот изумительные, прославленные стихи из поэмы «Дон Жуан»:

Едино, цельно, неделимо, Полно создания своего. Над ним и в нем невозмутимо Царит от века Божество. Осуществилося в нем яснее, Чего постичь не мог никто: Несогласимое согласно, С грядущим прошлое слито. Совместно творчество с покоем С невозмутимостью любовь, И возникают вечным строем Ее созданья вновь и вновь. Всемирным полная движением, Она светилам кажет путь, Она снисходит вдохновеньем В певца восторженную грудь. Цветами рдея полевыми. Звуча в паденьи светлых вод, Она законами живыми Во всем, что движется, живет. Всегда различна со вселенной, Но вечно с ней соединена, Она для сердца несомненна, Она для разума темна.

Этот гимн любви, как творческой космической силы, поразителен. Но не менее глубоки строфы, посвяшенные первичному хаосу (все это было написано до соловьевских размышлений над «первичным хаосом»):

Мирозданием раздвинут, Хаос мстительный не спит. Искажен и опрокинут Божий образ в нем дрожит.

Смелая и, конечно, верная интуиция, связанная с мыслью о свободе в хаосе:

...Всегда обманом полны, На Господню благодать, Мутно плещущие волны

Он старается поднять, И усильям духа злого Вседержатель волю дал.

Чрезвычайно интересны те «догадки» Толстого о художественном вдохновении, которые определялись его метафизикой, — у Толстого была мысль, догадка, интуиция, что художественные создания, находящие свое выражение в искусстве, что они существовали и существуют вне людей, а художники только улавливают эти незримые, но реальные проявления красоты (см. стихотворение «Тщетно, художник, ты мнишь...»). Вот как мыслит поэт:

Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков, Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света.

То, что «видит», чувствует поэт в вдохновении, — все это все видят:

Вечно носились они над землею, незримые оку

Говоря о Бетховене, Толстой пишет:

Эти звуки рыдали всегда в беспредельном пространстве. Он же, глухой сын земли, неземные подслушал рыданья.

Живое чувство горнего мира, постоянное влечение к «беспредельному» не погашали в Толстом живого тяготения к земле. Особенно характерно в этом отношении стихотворение «Горними тихо летела душа небесами» — душа, уже ушедшая от мира, молит Создателя вернуть ее на землю.

Подводя итоги, скажем: самое существенное и основное в поэзии Толстого, чем не может не вдохновляться философское раздумье, это его живое ощущение того, что мир видимый корнями своими уходит в запредельную сферу, что мир полон отражениями Вечного Бытия, Вечной Красоты. Правда, мы все любим «любовью раздробленной», не умеем это слить в единство, но самое Бытие — «едино, цельно, неделимо». Это и есть центральное видение, которым жил Толстой, — и это есть тот драгоценный дар, какой оставил нам его поэтический гений.

Б.В. Никольский

<< | >>
Источник: И.Н. Сиземская. Поэзия как жанр русской философии [Текст] / Рос. акад.наук, Ин-т философии ; Сост. И.Н. Сиземская. — М.: ИФРАН,2007. - 340 с.. 2007

Еще по теме Глава III. Ф.И.Тютчев (1803-1873):

  1. IV. Состояние науки уголовного права к началу шестидесятых годов XIX в.
  2. Глава III. Ф.И.Тютчев (1803-1873)
  3. УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН[112]