<<
>>

ПРИЧИННЫЕ И ЦЕЛЕВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ. ДИАХРОНИЧЕСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ И ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ. СМЫСЛ „ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИХ" ИНТЕРПРЕТАЦИЙ

1.1. Языковые изменения, как мы пытались показать в предшествующих главах, могут быть объяснены (моти­вированы) только в функциональных и культурных терминах. При этом культурные и функциональные объ­яснения изменений ни в коей мере не являются «причин­ными».

Сама идея 'причинности’ в том, что называют языко­вой «эволюцией», — это пережиток старого понимания языков как «естественных организмов» и позитивистской мечты открыть предполагаемые «законы» языка (или язы­ков) и превратить лингвистику в «науку о законах», ана­логичную физическим наукам.

1.2. Кое-что от этого еще сохраняется как внутреннее противоречие в теориях современных структуралистов, в частности тех, кто занимается диахроническим структу­рализмом. Они, по-видимому, полагают, что функциональ­ное понимание языка поможет обнаружить «причины» из­менений, которые так волновали (и столь бесполезно) це­лый ряд ученых. Так, например, Одрикур и Жюйан отож­дествляют 'причину' с 'условием’ (изменения) и рассматри­вают как «причину» тенденцию к «равновесию систем» и к сохранению различительных противопоставлений; это, по их мнению, «неисчерпаемый источник причинных (ус­ловных) объяснений» [307]. Те же авторы называют «действен­ной причиной» фонетическое изменение, а «побудительной причиной» тот факт, что любое изменение обусловли­вается факторами, внутренне присущими структуре рас­сматриваемого языка[308]. Аналогично Э. Аларкос Льо- рач считает «причинами» так называемые «внешние фак­торы» — физиологические и «исторические» (смешение языков) — и «внутренние факторы» (сопротивление системы изменению)[309]. Дальше, рассматривая конкретный случай испанского языка в период Золотого века, Льорач назы­вает «внешней причиной» влияние субстрата, а «внутрен­ними причинами» — слабые точки системы[310]. Даже сам Мартине, в общем столь осторожный в выражениях, пола­гает, что диахронический структурализм обнаружил по крайней мере некоторые из «причин» звукового измене­ния [311].

1.3. Все это может частично относиться и, безусловно, отно­сится к вопросам терминологии. Однако здесь есть и пережитки натуралистических идей, которые структурализм унаследовал от Соссюра (к сожалению, предав забвению некоторые другие, гораздо более глубокие и плодотворные соссюровские идеи; ср. VII, 1.1.2), а Соссюр унаследовал от Шлейхера (ср. II, 1.3.2)в. Поэтому, прежде чем рассматривать значение и содержание того вклада, какой струк­турализм внес в ^изучение проблемы языкового изменения, необхо­димо, хотя и с риском неизбежных повторений, вскрыть внутренние пороки всякого причинного подхода. Кроме того, полезно заметить, что сама терминология не является чем-то совершенно условным: она отражает определенный подход, который в свою очередь соответ­ствует общему недостатку наук о культуре или о человеке. Часто считают недостатком этих дисциплин тот факт, что они еще не дошли до слияния с естественными науками и до повсеместного использо­вания так называемых «позитивных методов». На самом же деле ос­новным их недостатком является как раз недостаточное разграни­чение физических наук и наук о человеке, натуралистического метода и культурного метода.

Как уже указывалось (IV, 1.1), трудности, с которыми лингвистика обычно сталкивается при по­становке проблем изменения, объясняются в значительной степени методологическими недостатками гуманитарных наук, чрезмерно похожих на науки о природе[312]. Помимо прочего, распространенное физикалистское мировоззрение приучило нас искать «за» повсе­дневным опытом другой мир и верить, что этот другой мир (который

должен объяснять мир явлений) будет открыт в будущем посред­ством накопления многих конкретных фактов или с помощью ин­струментальных методов физических наук8. Однако вообще «за» или «под» вещами и явлениями нет ничего. Кроме того, в случае языка речь идет не просто о «мире», а о человеческом мире, который создан человеком и известен ему. В этом мире все то, что не при­надлежит повседневному опыту, не может функционировать и ока­зывать какое-либо влияние на культуру. Именно поэтому в линг-

8 Так, например, JI. Блумфилд определяет фонему как «по­стоянный признак» звукотнпов, а затем, заметив, что этот признак наблюдается не во всех случаях, не отказывается от своего опре­деления, поскольку надеется, что признак, который должен соот­ветствовать каждой фонеме, будет открыт в лабораториях с помощью экспериментальных методов (ср. W. Freeman Т w a d d е 1 1, On defining the phoneme, воспроизведено в M. J о о s, Readings in linguistics, Washington, 1957, стр. 63). Однако откуда можно знать, что мы имеем дело с 'постоянным признаком’, если он не наблюда­ется? Истина же заключается в том, что в этом случае нам нечего ждать от лабораторий, которые обычно не решают логических проблем. Очевидно, тождество фонемы существует и устанавливает­ся не в силу материального тождества ее реализаций, а по некоторой другой причине. Только поэтому и могут встречаться случаи, когда варианты одной и той же фонемы не имеют никакого материального признака, который был бы присущ всем им и только им, иначе бы такие случаи не наблюдались. Единственное убедительное решение состоит в том, чтобы определять фонему не как материальную единицу, а как единицу, характеризуемую значимостью или функ­цией, т. е. как «формальную» единицу (которая, впрочем, всегда может быть материализована и, более того, материализация которой четко определяется для каждого конкретного случая). С матери­альной точки зрения фонема — это зона звуковой субстанции, ограниченной значимой единицей, т. е. такая часть субстанции, в пределах которой бесконечное число звуков оказываются функ­ционально тождественными. Таким образом, рассматриваемая в своей материальности фонема является 'звуковым типом’, но типом, определяемым функцией, а не чисто материальными признаками; как и в языке в целом, определяющим фактором в фонемах также является «форма», а не «субстанция». На практике реализации одной и той же фонемы чаще всего имеют постоянные общие при­знаки; однако это не обязательно для того, чтобы фонема была фо­немой. С другой стороны, это не означает, будто с точки зрения субстанции фонемы являются чисто «отрицательными» единицами и что все фонемы какого-нибудь языка могут не иметь постоянных общих признаков во всех своих многочисленных реализациях; это означает лишь, что некоторые фонемы могут не иметь таких признаков. Такая возможность существует именно постольку, поскольку другие фонемы имеют указанные признаки и тем самым косвенно ограничивают фонемы, не имеющие этих признаков. Точно так же из сказанного не следует делать вывод, будто суб­станция «безразлична» по отношению к фонемам (ср. VII, 2.3) или будто ее можно игнорировать при описании фонологической системы языка. Нельзя смешивать определение фонемы с необходимыми (и реальными) условиями ее материализации.

вистике, как и во всех гуманитарных науках, фундаментом должно являться и является первичное знание, которое человек имеет о себе Самом (ср. II, 4.2).

2.1. Двойное заблуждение, общее для всех причин­ных подходов к языковому изменению, заключается в сме­шении всех трех уровней этой проблемы — или по край­ней мере двух из них (проблемы изменчивости языков и проблемы изменений, рассматриваемых в общем виде; ср. Ill, 1 и IV, 1) — ив том, что проблема изменения, ошибочно рассматриваемая как единая, ставится в тер­минах внешней причинности. Предварительный вопрос— может ли интересующее нас явление иметь «причины» в этом смысле — даже и не поднимается: как заранее дан­ное принимают, что изменение должно иметь «причины». Отсюда и старательные поиски «причин». Такие поиски, несмотря на частые неточности при формулировании ре­зультатов, не являются, разумеется, бесполезными в том, что касается условий изменения. Однако они совершенно бесполезны для определения изменчивости языков и эф­фективного объяснения изменений: в этом направлении поиски причин не могут дать результатов, поскольку они противоречивы и иррациональны. Тем не менее сторон­ники причинного подхода, вместо того чтобы задаться воп­росом, законны ли сами поиски «причин» изменения, счи­тают, что они просто недостаточны и что нужно продол­жать искать. Поэтому смешение ие проясняется и не уст­раняется, а сохраняется и усиливается и в результате воз­никает целый ряд ошибок, цепляющихся одна за другую.

2.2.1. Любопытнее всего, что указанные поиски ведутся в согласии с тем предположением, будто языковое измене­ние должно иметь одну-единственную общую причину. Считают, что если «следствие» (изменение) единственно, то и причина должна быть единственной. Пытаются даже обо­сновать это мнение ссылкой на тот принцип, что 'одинако­вые причины производят одинаковые следствия’. Однако, строго говоря, данный принцип необратим: одно и то же следствие может быть вызвано различными причинами. Далее, поиск единственной причины ведется в направле­нии, абсолютно незаконном даже с точки зрения физиче­ских наук. В самом деле, языковое изменение, рассматри­ваемое на уровне общих понятий,— не единое явление; единой является изменчивость (то, что языки изменяются). Однако этот факт относится не к общим, а к универсальным и, следовательно, не может быть объяснен с помощью бо­лее общих понятий (no puede tener explication generica). В самих физических науках, рассматривающих именно об­щее (lo generico) в природе, ставятся вопросы не о един­ственной причине универсальной «изменчивости», а только о причине того или другого определенного типа измене­ний. Отыскивается общая причина, в силу которой А пе­реходит в В (например, вода в пар), но никто не думает, будто та же самая причина может обусловить переход А в С, D, Е... (например, воды в лед, воды в кислород и водо­род и т. д.) или М в N, Р в R и т. д. Дело в том, что нельзя искать причину просто общего (родового) характера для универсального явления. Поэтому задавать вопрос, что является «причиной» языкового изменения, равносильно тому, чтобы спрашивать, ’какую форму имеют предметы’, и удовлетворяться ответом: «круглую» или «квадратную». Если бы изменение как универсальный факт могло иметь одну внешнюю причину, она должна была бы быть по край­ней мере того же порядка, т. е. причиной универсальной. И, наоборот, на уровне общих понятий изменение пред­ставляет собой много явлений, и, следовательно, даже если бы оно объяснялось такими причинами, какие пытаются ис­кать, оно не могло бы иметь одну-единственную причину.

2.2.2. Столь же опасным является смешение уровня общих понятий и исторического уровня языкового изме­нения. Языковые изменения как конкретные историче­ские факты не могут объясняться только универсаль­ными и общими причинами; они должны быть объяснены во всей своей конкретности (ср. V, 4. 2. 8). Удовольство­ваться одним общим объяснением исторически обусловлен­ного изменения равносильно утверждению, что некий оп­ределенный дом загорелся потому, ’что дерево горит’. Это утверждение справедливо с точки зрения общих поня­тий (т. е. с точки зрения, характерной для естественных наук), но оно ничего не говорит нам об исторической (конкретной) причине пожара. По этому поводу А. Сом- мерфельт совершенно справедливо заметил, что «истори­ческих законов, соответствующих законам природы, не существует, так как имеется существенное различие меж­ду исторической причинностью и причинностью, с кото­рой имеют дело науки о природе»9. Далее, он прямо пишет, что языковые факты как факты исторические долж­ны иметь не «общее», а конкретное объяснение[313]. Верно, что и в истории можно обобщать; однако историческое обобщение является «формальным», а не «материальным»: в случае языкового изменения такое объяснение относится к смыслу, к общим условиям и особенностям изменения, а не к их конкретному осуществлению[314]. Можно конста­тировать, что при определенных культурных или систем­ных условиях обычно происходят изменения того или ино­го общего типа (как, например, 'распространение литера­турной нормы*, 'заимствования*, 'выравнивание парадигм*, 'преодоление «слабых точек» системы*), но нельзя сказать, например, что /а/ изменяется в /о/. И наоборот: из матери­ального тождества изменений, происшедших в различных языках и в разные исторические моменты, еще не выте­кает идентичность его исторических «причин», поскольку языковые изменения — это не естественные «следствия»[315]. Два материально идентичных исторических факта (напри­мер, изменение!^] в [j] в различных языках или в различ­ные моменты истории одного и того же языка) могут иметь различные и даже противоположные исторические объяс­нения. Пример непонимания этого принципа можно найти у А. Бюрже, который оспаривает различие в уровне куль­туры между латинским языком на Востоке и латинским языком на Западе, выдвигая аргумент, что в славянских языках имеют место материально идентичные факты (имеется в виду палатализация), хотя и не наблюдается никаких культурных отличий[316], В действительности, противопоставление «фактов просторечия» «фактам лите­ратурной речи» носит исторический и конкретный, а не естественный и общий характер. «Просторечной» яв­ляется не просто палатальная артикуляция, рассматри­ваемая сама по себе, а, например, произношение сі в обществе, где литературная норма требует ki[317]. Один и тот же материальный факт может быть отнесен в одном обществе к «литературной речи», в другом — к «про­сторечию», а в третьем может оказаться «нейтральным». В одном обществе может считаться «просторечным» произ­ношение f как h, а в другом, наоборот,— произношение h как f. Если, допустим, в обоих коллективах обобщится произношение f, то оба материально идентичных измене­ния должны иметь диаметрально противоположные исто­рические объяснения; напротив, если в первом коллек­тиве обобщится f, а во втором — h, то оба изменения, ма­териально противоположные, будут иметь аналогичное историческое объяснение. В самом деле, историческое объ­яснение не может быть ни подтверждено, ни опровергнуто в его конкретности ссылкой на материальное сходство с исторически отличными фактами[318].

2.2.3. Против идеи единственности причины языкового изме­нения восстал уже М. Граммон[319]. Граммон справедливо отвергает

утверждение о том, что причины языковых изменений 'неизвестны и таинственны’, и отмечает, что оно объясняется убеждением, будто изменение должно иметь только одну-единственную причину. Од­нако, надо сказать, что «причины», которые он сам перечисляет (раса, бытовые условия, почва, климат, принцип наименьшего уси­лия, неисправленные детские ошибки, влияние политических и со­циальных обстоятельств, мода), не только не являются определяю­щими причинами языкового изменения, но даже не являются фак­торами или условиями одного порядка[320]. Далее,Граммон не устра­няет иллюзии, на которой основывается идея единственности при­чины, поскольку эту иллюзию нельзя устранить путем простого увеличения числа причин. Более того, это приводит лишь к новой, не менее серьезной ошибке: если верно,что на уровне общих понятий изменение объясняется множеством причин, то на уровне универса­лий оно действительно имеет одну-единственную «причину» и ее нельзя свести к общим условиям конкретных изменений. Те, кто отстаивает единственность причины конкретных языковых измене­ний, интерпретируют уровень общих понятий как уровень универ­салий (ср.2.2.1); Граммон же, напротив, пытается свести универсаль­ные понятия к общим. В результате смешение сохраняется, хотя и в обратном смысле. В самом деле, мы ничего не выигрываем от увеличения числа «причин» изменения, если по-прежнему смеши­ваются уровень универсалий с уровнем общих понятий, логическая причинность с эмпирическими условиями, внутренняя причинность с внешней. Кроме того, Граммон полагает, что фонетические законы имеют «естественные причины» и являются «неизбежным следствием данного состояния языка»[321]; тем самым он полностью закрывает путь для правильной постановки проблемы.

2.3. Что касается характера причин языкового измене­ния, то каузализм, как уже указывалось, подвергается по-, стоянной опасности быть вынужденным считать эти при­чины «естественными», или «физическими». В самом деле, каузализм легко смешивается с физицизмом, то есть с таким подходом, при котором «объективным» считается только физическое, а подлинно «научными» — лишь материаль­ные объяснения. Однако в действительности научные объ­яснения— это объяснения, соответствующие природе и

сущности исследуемого объекта; следовательно, матери­альные объяснения культурных фактов не столь научны, сколь иллюзорны. Физические науки достигли своего со­вершеннолетия и добились значительных успехов именно благодаря тому, что освободились от всех анимистических предрассудков и стали объяснять физические факты физи­чески, то есть так, как их и следует объяснять. Зато обрат­ный предрассудок, проявляющийся в стремлении давать физические объяснения фактам культуры, не только не искоренен в науках о культуре, но даже часто считается основным признаком научности[322]. Нередко высказывается желание преобразовать науки о культуре (в том числе лингвистику) в «точные науки», причем под последними понимаются физические науки. Однако на самом деле оп­ределенная наука является точной не потому, что она фи­зическая наука, а потому, что она соответствует природе своего объекта; именно этот принцип и следует заимство­вать у физических наук. Науки о культуре обладают точ­ностью особого типа, и уподоблять их физическим нау­кам (обладающим точностью другого типа) — это значит превратить их не в «точные», а, наоборот, в неточные нау­ки, т. е. в лженауки.

2.4.1. В соответствии с точкой зрения на возможность найти причины языкового изменения можно различать три типичных кау- залистских подхода — «самонадеянный», «благоразумный» и «при­миренческий».

2.4.2. «Самонадеянный» подход свойствен тем, кто считает, будто нашел внешние причины языковых изменений или даже основную или единственную причину. Слабость этого подхода очевидна. Не имеет смысла вновь останавливаться на его теоретических просче­тах, поскольку эмпирические наблюдения показали, что, какое бы обстоятельство ни было объявлено причиной изменений, всегда можно найти случаи, когда изменения происходят и при отсутствии данного обстоятельства, а также случаи, когда это обстоятельство оказывается недейственным (т. е. даже при его наличии изменений не происходит)[323]. Это, впрочем, вполне естественно. Ведь когда упо­мянутые обстоятельства имеют какой-то разумный смысл, то они обычно представляют собой общие условия изменения (непосред­ственные или опосредствованные), а мы уже видели, что $тн условия многочисленны и сами по себе недейственны.

2.4.3. «Благоразумный» подход допускает, что причины язы­кового изменения неизвестны или «пока» неизвестны. Эта точка зрения представляется разумной; в самом деле, те, кто придержи­вается ее, по крайней мере избегают ошибки и не считают причи­нами то, что ими не является. Однако, по сути дела, данная точка зрения не менее ошибочна, чем предыдущая: она связана с предпо­ложением, что существуют какие-то более или менее таинственные причины, которые, быть может, будут открыты, и что неизучениость этих причин до сих пор является лишь временным недостатком лин­гвистики. Кроме того, указанная точка зрения представляет собой одну из форм более общей точки зрения, при которой универсальное смешивается с общим и считается, будто так называемый «синтез» должен следовать за «анализом», т. е. что теория должна следовать за эмпирическим изучением фактов, как простое обобщение конкрет­ных наблюдений. Однако в действительности познание сути вещей в плане конкретного происходит в одно время с познанием частного или фактов, а в плане логического оно предшествует познанию част­ного: частное действительно познается лишь тогда, когда оно рас­сматривается в рамках универсального. Поэтому невозможно иссле­довать факты, не имея заранее теории, явной или неявной. По отно­шению к объектам культуры наглядное, образное познание всегда первично (предшествует научно-эмпирическому исследованию), поскольку оно является конституирующим для этих объектов как таковых. В самом деле, прежде чем эмпирически исследовать язык, необходимо знать, что такое язык, чтобы опознавать его как таковой и отличать его от всего того, что не является языком, хотя и может иметь такие же материальные характеристики[324]. Правда, в определенном смысле физические науки не занимаются универ­салиями. Однако именно поэтому универсалии приходится предпо­лагать; как раз это и делают, когда выдвигают гипотезы. Напротив, в науках о человеке нет гипотез относительно универсалий. Место, отводимое в физических науках гипотезам, в гуманитарных науках занято естественным знанием, которым человек обладает,— знанием о человеческой деятельности и о предметах, которые он сам создает[325].

2.4.4. Третьей, «примиренческой» точки зрения придержива­ются те, кто утверждает, что некоторые причины языкового изме­нения известны, а другие нет, но будут, возможно, вскрыты в ходе дальнейших исследований. Эта точка зрения, разумеется, имеет под собой основание, если учитывать общие условия и особенности изменений. С некоторыми терминологическими поправками ее можно было бы и принять, если бы она не приводила к смешению уровня общих понятий и универсального уровня изменений. Однако при данной точке зрёнйя происходит именИо такое смешение, tak как благодаря ей отождествляются эмпирическая проблема типов изме­нений и логическая проблема изменчивости языков. В самом деле, условия изменения считаются «причинами» изменчивости, а затем делается вывод, что, объединив частные объяснения, можно приб­лизиться к решению универсальной проблемы изменения, хотя эта проблема другого уровня и совершенно иной природы. По сути дела, перед нами старая позитивистская точка зрения: отождествляются универсальная проблема каждого ряда явлений и совокупность со­ответствующих эмпирических проблем, а затем пытаются решить логические проблемы посредством накопления «фактов» и частных эмпирических наблюдений. Сторонники указанного подхода при­бегают к тому же обычному и наивному оправданию, что и позити­висты, когда им не удается позитивистски решить теоретические проблемы или когда их гипотезы по поводу этих проблем терпят крах: они ссылаются на то, что известных фактов еще мало и что искомые решения будут найдены с помощью большего числа фактов. В собирании фактов и эмпирических наблюдений не было бы ничего неразумного, если бы это могло привести к решению теоретических проблем. Однако этого не происходит. Так, например, ошибочно и противоречиво мнение, будто для ответа на вопрос, что такое существительное, необходимо собрать много существительных (что действительно необходимо для установления того, какими бы­вают существительные): ведь, чтобы выполнять эту операцию и не включать в ту же совокупность глаголы, прилагательные и прочие объекты иного рода, как раз необходимо заранее знать, что такое существительное. Идея накопления фактов для решения теоретиче­ских проблем — реакционная идея; она способна скорее затормо­зить исследования, чем подвести под них более надежную основу. В крайних случаях это типичная форма мисологизма, которую пы­таются представить как научную осторожность. Кроме того, «при­миренческий» подход не может быть последовательным, если будут предлагаться какие-либо объяснения, выходящие за пределы про­стой констатации фактов: ведь любое конкретное объяснение пред­полагает наличие принципа объяснения и, следовательно, универ­сального объяснения23.

3.1.1. Каузалистскому подходу и смешениям, к кото­рым этот подход приводит, следует противопоставить раз­личие между «миром необходимости» и «миром свободы», которое отчетливо сформулировал еще Кант. Точно так же провозглашенным или непровозглашенным намере­ниям старого и нового позитивизма свести все науки к фи­зике следует противопоставить фундаментальное разли­чие между фактами природы и фактами культуры и, следо­вательно, между физическими и гуманитарными науками. Это отнюдь не означает пренебрежения к физическим нау­кам, которые, естественно, суть единственные науки, адек­ватные по отношению к своему объекту. Однако требуется понять, что постулаты и методы этих наук (за исключе­нием того, что касается материального описания) непри­менимы к объектам культуры, потому что в последних точ­ное, позитивное — то, что действительно существует и наблюдается, — это свобода и интенсиональность, свобод­ное изобретательство, творчество и принятие, обусловлен­ные только направленностью к определенной цели. В явле­ниях природы, несомненно, следует искать внешнюю не­обходимость, или причинность; в явлениях культуры, напротив, следует искать внутреннюю необходимость, или целенаправленность. Следовательно, при действительно позитивной (а не «позитивистской») концепции речевой деятельности необходимо помнить и постоянно иметь в виду, что язык принадлежит к сфере свободы и целенаправ­ленности и что поэтому языковые факты не могут интер­претироваться и объясняться в причинных терминах.

3.1.2. В связи с этим следует подчеркнуть, что речь идет не о противопоставлении двух подходов к фактам, например «идеализма» (или, хуже, «спиритуализма») и «позитивизма», или двух одинаково возможных (или оди­наково спорных) точек зрения 2\ а о противопоставлении двух совершенно различных рядов фактов. Точно так же необходимо заметить следующее: если даже утверждать (в метафизическом плане), что факты свободы могут быть в конечном счете сведены к ряду необходимости (или нао­борот), то это не снимет различия данных фактов и их раз­личного восприятия человеком, что требует разных точек зрения и разных методов исследования и объяснения.

3.1.3. Требование различать оба ряда фактов совершенно от­четливо выступает даже у такого убежденного блумфилдианца, как Ч. К. Фриз. Этот проницательный ученый справедливо замечает, что необходимое стремление к объективности часто приводит к пренебрежению различием между явлениями культуры и явлениями природы: «Однако мы не можем считать, что современная лингви­стическая наука является завершенной. В самом деле, некоторые из нас чувствуют, что в научном стремлении к истинной объективности лингвисты не всегда осознают существенное различие между их наукой и так называемыми естественными науками» [326]. Критикуя в неявной форме бихевиоризм и всю механистическую концепцию, Фриз подчеркивает, что изучать физические факты языка еще не означает изучать язык: «Мы можем изучать гласные звуки многими научными методами, мы можем сфотографировать колебания, из которых эти звуки складываются, мы можем тщательно анализи­ровать мускульные движения, которыми они производятся. Однако при этом мы не изучаем фактов языка, если только наше исследова­ние этих звуков не включает изучения реакций, вызываемых этими звуками у членов языкового коллектива. Не существует языка вне говорящих и вне их деятельности в плане выражения». Требование, выдвинутое Фризом, подсказано желанием понять гуманитарную природу языка: «Удовлетворяющая нас наука о языке не может, таким образом, ограничиться так называемыми объективными фак­тами, внешними физическими стимулами; она должна, в конце кон­цов, рассматривать эти объективные факты с точки зрения функ­ционирования языка в человеческом коллективе»[327].

3.2.1. Если признать, что имеется существенное разли­чие между миром природы и миром культуры, и правильно понимать, что представляет собой языковое изменение, то становится очевидным, что «причины» изменения, воспри­нимаемые как внешние и необходимые действенные при­чины, никогда не будут найдены; более того, искать их бесполезно и абсурдно, поскольку их не существует. Разу­меется, языковые изменения мотивированы; однако моти­вировку их следует относить не к плоскости необходимо­сти — «объективной» или «естественной» причинности, а к плоскости целенаправленности — «субъективной» или «свободной» причинности. Речь —это свободная и целе­направленная деятельность, и как таковая она не имеет внешних или естественных причин. Следовательно, таких причин не может иметь и изменение, представляющее со­бой формирование языка посредством речи. Что касается конкретных языков, то они существуют лишь как опреде­ленные формы речи, создающиеся и продолжающиеся в качестве совокупности языковых навыков. Следовательно, никакой внешний фактор не может воздействовать «на язык», минуя свободу и интеллектуальную деятельность говорящих. «Причины» изменения нельзя обнаружить также и в самом «языке», понимаемом как языковая тра­диция, поскольку традиция — это определенное «состояние вещей», с которым имеет дело языковая свобода гово­рящих; это рамки, образованные историческими условия­ми, в пределах которых говорящие могут действовать целе­направленно. Поэтому традиция не может быть причиной какого-либо последующего состояния (или может быть лишь неопределяющей причиной — «материальной при­чиной», ср. 3. 2. 4). Вообще, когда в отношение между «со­стояниями» А и В вмешивается свобода, мы не можем уста­новить между этими состояниями причинной связи с точки зрения естественных наук. Состояние А не есть определяю­щая «причина» состояния В: А — это обстоятельство, ус­ловие, которым располагает свобода или с которым она сталкивается, а В — это не «результат», определенный со­стоянием А, а новое условие, созданное самой свободой, в частности перестройка состояния А. Итак, в языке нет ни действенных «причин» изменения (поскольку единст­венной действенной причиной является свобода говоря­щих), ни его «оснований» (поскольку эти основания всегда зависят от целенаправленности). Языку присущи лишь обстоятельства, «инструментальные» (технические) усло­вия, в пределах которых действует языковая свобода гово­рящих, которые она использует и одновременно изменяет в соответствии с потребностями выражения. Даже сами «слабые точки» системы, т. е. технические недостатки тра­диционного инструмента по отношению к новым потреб­ностям выражения, являются не «причинами» изменения, а проблемами, с которыми сталкивается языковая свобода и которые ей приходится решать в процессе воссоздания самого «инструмента». Поэтому можно и должно не искать естественных или, во всяком случае, внешних по отноше­нию к свободе причин изменения, а объяснять с точки зре­ния целенаправленности то, что уже создано благодаря языковой свободе говорящих в тех или иных исторических условиях. Кроме того, следует выяснять, каким именно образом созданное косвенно определяется (ограничивает­ся) — как необходимость и возможность — недостатками или возможностями языка, предшествующего изменению.

3.2.2. Еще до «телеологических» —- скорее,* чем «целевых»,— объяснений пражских фонологов (ср. 4.1.2. и 5. 1) А. Марти и его ученик О. Функе понимали, что языковое изменение мотивировано определенной целенаправленностью; именно в связи с этим оба ученых говорили о «нащупывающем выборе» («tastende Auslese»). От них эту идею воспринял А. Фрей[328]; он упоминает о слепой целе­направленности, которая действует «бессознательно»: «Само собой разумеется, что подобные явления осуществляются, вообще говоря, бессознательно и несистемно. Целенаправленность, которую мы постулируем, в большинстве случаев бывает неосознанной и эмпи­рической; говорящий действует как бы в темноте и ощупью» а5\ Однако таким образом затемняется само понятие целенаправлен­ности. Это происходит, безусловно, потому, что целенаправленность рассматривается со стороны ее отражения в межиндивидуальном языке, в «языке-посреднике», тогда как в собственном и настоящем Смысле целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту создания (принятия) нового язы­кового факта. В межиндивидуальном языке целенаправленность действительно неоднородна и затемнена, поскольку тут всегда и притом одновременно сосуществуют еще не замещенные старые язы­ковые элементы и результаты многочисленных актов изменения, ориентированных на разные цели, различных тенденций к иннова­ции, которые не обязательно действуют в одном и том же направле­нии. Точно так же нельзя считать целенаправленность «бессозна­тельной» (ср. III, 3.2.2): единственное, что верно в данной противо­речивой формулировке,— так это то, что, за исключением специаль­ных случаев (нормативная деятельность академических учреждений, сознательная разработка новых литературных языков, создание терминологии и т. д.), целенаправленность проявляется стихийно и непосредственно в связи с определенной потребностью выражения, а не как сознательное намерение изменить межиндивидуальный язык [329].

3.2.3. Особую позицию по отношению к проблеме языкового изменения занял А. Мартине в своей известной работе по диахро­нической фонологии, которая открыла новую эру в изучении внут­ренних условий звуковых изменений [330]. Мартине в явной форме от­казался решать, идет ли речь о целенаправленности или о причин­ности. «Важно,— пишет он,— не наклеивать на явление определен­ные ярлыки, а наблюдать и правильно интерпретировать процессы»[331]. Однако решить, идет ли речь о целенаправленности или о причин­ности,— это не означает наклеивать ярлыки на явления, это озна­чает интерпретировать их — правильно или неправильно. Мартине считает, что, уклоняясь от данной проблемы, он утверждает незави­симость лингвистики от философии, однако такая независимость невозможна и настаивать на ней бессмысленно. Кроме того, несмотря на то что Мартине исповедует агностицизм, сам он как раз и наклеи­вает ярлыки, ибо говорит о «причинах» и о «внутренней причинности» (а это неадекватные ярлыки, поскольку их интерпретации, как и вообще все функциональные интерпретации, в действительности связаны с целенаправленностью). Более того, Мартине утверждает, что «знание организуется в рамках причинности» , что верно только для физических наук (ср. 3.1.1), и даже формулирует не­сколько критических замечаний по поводу понятий целенаправлен­ности: «Именно здесь было бы полезно применить немного «общей семантики» в духе Кожибского: ясно, что термины «целенаправлен­ность» и «телеология» неодинаково понимаются теми, кто их упот­ребляет; эти термины окрашены слишком эмоционально, чтобы их стоило использовать в научной дискуссии»[332]. Ссылка на Кожибского у такого серьезного и авторитетного ученого, как Мартине, вызы­вает сожаление; Кожибский ни для кого не может служить поддерж­кой, поскольку его теория крайне слаба и сама нуждается в помощи [333]. Что касается утверждения, будто те, кто употребляет термин «целенаправленность», понимают его неодинаково, то из него не следует, что этот термин необходимо устранить из науки (где его употребляли в более возвышенном плане такие ученые, как Аристотель и Кант): истина не устанавливается consensu omnium. То же самое можно сказать и о понятии ‘причины’. Нет оснований полагать, что понятие ‘целенаправленностн’ имеет «более эмоциональную окраску» или более расплывчато, чем понятие ‘причины’; наоборот, можно утверждать, что оно является более точным, поскольку оно более ограниченно.

3.2.4. В самом деле, целенаправленность является од­ним из типов мотивировки, и поэтому она подходит под об­щее понятие ‘причины', поскольку «причина» — это ‘все то, из-за чего нечто производится (начинает быть), изме­няется или аннулируется (перестает быть)’. Аристотель, как известно, различает четыре «причины»: то, что делает или производит нечто (агент как таковой: непосредственно действующий фактор, или действенная причина); то, из чего делается нечто (материя, или материальная причина); идея того, что делается (сущность, или формальная при­чина) и то, ради чего делается нечто (причина-цель)[334]. Та­ким образом, целенаправленность (причина-цель) — это одна из причин, а именно такая причина, которая может существовать, лишь если «непосредственно действующий фактор» является существом, обладающим свободой и ин­тенсивностью. Разумеется, в таком смысле можно гово­рить, что языковое изменение имеет «причины», поскольку с этой точки зрения оно имеет все четыре аристотелев­ские мотивировки: новый языковой элемент создается кем- то (действенная причина), из чего-то (материальная при­чина), с идеей того, что делается (формальная причина), и для чего-то (причина-цель). Когда мы говорим, что языковое изменение «не имеет причин», то понимаем под этим следующее: языковое изменение не имеет причин в смысле естественных наук, т. е. вне материальной стороны оно не имеет «объективных», естественных причин, внеш­них по отношению к свободе говорящих. Мы возражаем не против употребления термина «причина», которое само по себе законно, а против смысла, который этому термину придается, и против стремления рассматривать в качестве определяющих причин обстоятельства, причинами не яв­ляющиеся: мы видим, что в языке ни один факт полностью не определяет сущности другого следующего за ним фак­та, и считаем целесообразным последовательно отличать сферу свободы от сферы необходимости. В современном виде это различие принадлежит Канту; однако уже Аристотель неоднократно подчеркивал, что объяснение с точки зрения целенаправленности есть объяснение особого типа. Так, Аристотель указывал, что именно целенаправленность яв­ляется всегда определяющим фактором, основанием, в силу которого «непосредственно действующий фактор» делает то, что он делает: ‘во всем, где есть какая-либо цель, предыдущие и последующие члены производятся в соответ­ствии с этой целью*37; далее Аристотель добавляет, что 'всегда, когда есть какая-либо целенаправленность, вещи не существуют вне определенных необходимых условий, но они, за исключением материальной стороны, сущест­вуют и не из-за этих условий*38. Для иллюстрации Ари­стотель приводит следующий пример: без материала и без определенных внешних условий нельзя было бы построить дом, однако материал и эти условия не являются причи­ной существования дома. Аналогично этому и языковые изменения осуществляются обычно в определенных усло­виях, но они осуществляются не из-за этих условий. Язы­ковые факты существуют потому, что говорящие создают их для чего-то; они не являются ни «продуктами» физиче­ской необходимости, внешней по отношению к самим го­ворящим, ни «неизбежными и необходимыми следствиями»,„ обусловленными предшествующим состоянием языка. Единственное собственно «причинное» объяснение нового языкового факта состоит в том, что он был создан говоря­щими для определенной цели. Все остальные объяснения относятся к материальной стороне изменений и к усло­виям, в рамках которых действовала языковая свобода индивидуумов, вводивших и принимавших инновации.

3,3.1. В связи с этим невозможно сослаться ни на ка­кой общий принцип физического порядка, ни даже на ста­рый принцип «наименьшего усилия», введенный в науку о человеке эмпириокритиком Авенариусом, а в наши дни слегка подновленный (в бихевиористском духе) и вновь пущенный в обращение Дж. Ципфом*8. Говорящий всегда предпринимает все необходимые «усилия», чтобы достичь стоящей перед ним цели — выразить и сообщить то, что ему нужно; слушающий также создает для себя («изучает») язык, в котором он нуждается. Конечно, этот принцип можно интерпретировать и как принцип «инструменталь­ной экономии»[335], т. е. как принцип разумного использо­вания и создания средств выражения. Однако тогда речь будет идти о принципе практической целесообразности[336], который может повести как к наименьшему «усилию», т. е. к эффективному использованию старых средств, так и к наибольшему «усилию», т.е. к созданию новых средств выражения[337]. В действительности с этой точки зрения от­носительно изменения можно сказать следующее: языко­вая свобода эффективно использует язык и стремится сох­ранить его эффективность. В силу этого она может: а) соз­дать новые средства выражения в пределах разрешенного системой (случай вульгарнолатинских палатальных); б) отказаться от того, что с функциональной точки зре­ния оказалось практически бесполезным (оглушение dz, z, z в испанском); в) усилить функционально необхо­димые различия (переход J в х в испанском). В двух по­следних случаях мы видим, как одна и та же коммуника­тивная цель может воздействовать как в положительном, так и в отрицательном смысле — всегда в соответствии с определенной потребностью выражения (разумеется, по­следняя включает и отсутствие потребности).

3.3.2. Таким образом, принцип «инструментальной эко­номии», по сути дела, является принципом целенаправлен­ности. Однако, учитывая связанные с ним механистиче­ские ассоциации, целесообразно заменить его принципом технической эффективности, или, лучше, общим принци­пом потребности выражения: в языке различительное дол­жно различать, а смысловое должно различаться и переда­вать смысл. Если различительное (фонемы) не служит для различения (оказывается бесполезным), то различие сти­рается, а если это различие полезно, но различители не­способны его осуществить, то они изменяются. Если одно означающее не отличается от другого означающего с иным означаемым, а необходимо, чтобы эти означающие разли­чались, то одно из них изменяется или заменяется; когда означающее перестает означать (например, если утрачи­вается значение обозначаемой вещи), оно исчезает; если появляется новое означаемое, то создается также и новое означающее. При этом, разумеется, нельзя забывать, что означающие могут различаться во многих отношениях, а не только по своему фонемному составу (ср. IV, сн. 15)48 и что традиционная норма в течение длительного времени может сохранять функционально избыточное[338].

3.4.1. Следовательно, языковое изменение имеет дей­ствительно одну действенную причину — языковую свободу говорящих и о д н о универсальное основание — экспрессивную (и коммуникативную) целенаправленность. Далее, изменения обычно осуществляются при определен­ных обстоятельствах и в соответствии с определенными закономерностями, которые можно классифицировать по типам экспрессивной целенаправленности. Установить общие типы этих обстоятельств, закономерностей и це­лей — задача исследования языковых изменений, посвя­щенного «уровню общих понятий». Наконец, в собственно историческом плане всегда приходится иметь дело с кон­кретной целевой установкой определенных говорящих, ко­торая имеет место в исторически определенных обстоятель­ствах.

3.4.2. Целенаправленность в качестве «субъективной причинности» может быть познана (опознана) только субъективно, посредством внутреннего опыта, поскольку речь не идет о факте, который может наблюдаться во внеш­нем мире. Таким образом, вопросом, который следует ста­вить в каждом конкретном случае, будет не вопрос «по­чему [в силу каких эмпирически объективных обстоя­тельств] произошло то или иное изменение?», а вопрос «зачем [с какой целью] я, располагая определенной си­стемой и находясь в определенных исторических обстоя­тельствах, изменил бы А в В, отказался бы от элемента С

различать какие-либо формы, а просто из желания сохранить вер­ность традиции. Гитарте считает, что звонкость \1\ следует считать релевантной ради симметрии с остальной системой (например, с противопоставлением p-b-f). Однако он впадает в порочный круг: симметричность системы устанавливается в силу действи­тельной функциональности таких противопоставлений, как p-b-f, а затем на основе симметрии устанавливается несуществующая функциональность. Релевантность признака — это первичный факт, который не может быть выведен из симметрии системы, а должен подтверждаться действительными противопоставлениями. Но уругв. /2/ не противопоставлено фонеме /J*/; следовательно /2/ занимает в системе «несимметричное» место, или, если угодно, \ъ\ занимает по отношению к \Ц как место/z/, так и место* jjf|. Этим и объясняется тот факт, что звонкость (не являющаяся различительной) часто утра­чивается, что нисколько не вредит взаимопониманию. Далее, по­скольку в фонологической системе уругвайского испанского нет противопоставления \ъ\—/J*/, то говорить, что эта система имеет «пу­стую клетку» или что звонкость для фонемы \г\ нефункциональна, с точки зрения реальности языка, совершенно одно и то же.

или создал бы элемент D?»[339] Далее, так не только сле­дует поступать; в действительности, несмотря на термино­логию причинных объяснений, так поступали и так посту­пают во всех случаях, когда проблема того или иного кон­кретного изменения ставится осмысленно и в основном правильно. Дело тут не просто в переосмыслении терми­нов; объективные обстоятельства (системные и внесистем­ные) не являются и не могут являться основанием для из­менения, которое сможет «полностью объяснить его»; эти обстоятельства, не будучи определяющими причинами, не становятся даже «условиями изменения», если изменение не осуществляется, если в дело не вмешивается причина- цель (как в примере Аристотеля — ср. 3.2.4, — где матери­ально необходимые условия постройки дома не становятся материальными причинами дома, прежде чем определен­ная целенаправленность не сделает их таковыми). Следо­вательно, необходимо не только отвергнуть различие меж­ду «активными» и «пассивными» факторами, как это делает Мартине44, но и подчеркнуть, что факторы, связанные с обстоятельствами изменения, все «пассивны» и сами по себе «нейтральны» (ср. IV, 2. 1. 1). В конкретном плане они становятся «факторами изменения» благодаря наличию оп­ределенной цели выражения, а не наоборот. Конечно, именно несовпадение объективных обстоятельств и новых потребностей выражения делает явной необходимость изменения; однако определяющим принципом, основанием для изменения является всегда некая целенаправленность, а ие состояние вещей, которое наблюдается при этом. Даже в случае 'слабых точек* системы изменение происходит не потому, что эти точки имеются, а для того, чтобы пре­одолеть их; две фонемы, реализации которых совпадают (но которые необходимо различать), изменяются не потому, что они смешиваются, а для того, чтобы сохранилось различие между ними. И только потому, что языковая свобода — это не произвол и не прихоть, точнее, потому, что «случай­ные» инновации, не соответствующие определенной внут­рисистемной или культурной ситуации общего характера, не имеют шансов распространиться (ср. III, 4. 3 и V, 2. 4. 4), эти факторы обретают — в плоскости общих по­нятий — смысл, как «условия, в рамках которых языко­вая свобода обычно изменяет язык».

3.4.3. Все это, разумеется, не означает, что любое целевое объяс нение обязательно бывает точным. То или иное целевое объяснение (например, наше собственное объяснение романского будущего) может быть спорным и даже ошибочным, но отсюда не следует, что ошибочен сам принцип объяснения. Напротив, настоящие причин­ные и механистические объяснения «бесспорны». Однако не потому, что они верны, а потому, что в конкретном плане их даже невозмож­но обсуждать: они лишены смысла, поскольку само их основание ошибочно4 7.

4.1.1. Все, что было сказано до сих пор, позволяет более точно оценить вклад структурализма в постановку и решение проблемы языкового изменения. Еще несколько лет тому назад Пальяро, касаясь внутренней сложности данной проблемы, писал, что, 'очевидно, представители структуральной лингвистики не проявляют достаточного интереса к постановке этой проблемы и ее решению’[340]. Возникает вопрос, каков подлинный смысл этого утверж­дения, если считать, что для Пальяро — одного из самых тонких и глубоких лингвистов нашей эпохи, соединяющего обширнейшую эрудицию с оригинальной философской кон­цепцией и правильным критическим пониманием самых различных точек зрения,— разумеется, не остался неиз­вестным интерес структурализма к языковому изменению.

4.1.2* Вся история структурализма показывает, что структуралистам далеко не чужд интерес к постановке проблемы изменения. В самом деле, первый манифест структуральной диахронии содержится уже в докладе, представленном в 1928 г. Р. Якобсоном, С. Карцевским и

Н. Трубецким на конгрессе лингвистов в Гааге[341], в кото­ром структуральная интерпретация звуковых изменений является одним из пунктов программы новой фонологии. Вслед за этим историческим докладом началось бурное развитие диахронической фонологии [342].

4.1.3. Верно, что многие направления структурализма были и остаются чуждыми проблеме изменения81 и что в ряде структуральных исследований предлагаются не но­вые принципы объяснения, а скорее принципы простой классификации и переформулирования объяснений звуко­вых изменений в структуральных терминах[343]. Однако верно также и то, что ряд структуралистов, особенно группа, которую можно назвать «французским ответвле­нием» Пражской школы, занялась структуральным объяс­нением звуковых изменений и задачей устранения, по крайней мере в этой области, соссюровской антиномии между синхронией и диахронией.

4.2.1. Диахронический структурализм сумел эмпири­чески установить, или, как говорят, «открыть», или «дока­зать» с помощью фактов логическую необходимость, или взаимозависимость, звуковых изменений в языке, т. е. динамическую солидарность фонологических систем (в этом отношении работам структуралистов предшество­вали лишь отдельные замечания и догадки ряда ученых, в первую очередь Г. Пауля; см. IV, 4, 5. З)63. Диахрони­ческий структурализм показал, что звуковые изменения объясняются системно — в смысле их «обусловленности» функциональной системой языка. Это значит, что он оп­ределил, по крайней мере частично, как именно языковая свобода, направляемая определенной целью — потребно­стями выражения (а не «причинами») и обусловленная из­вне, т. е. введенная в определенное русло некоей культур­но-исторической (а не естественной) необходимостью, в рамках системы взаимодействует с традицией и обновляет ее или, короче, как именно создается язык. Таким образом., структурализм, исходя из строго статического понимания языка как едуо\, подошел к пониманию языка как историче­ской fiuvoqug определенной sveQyeia,—6ovapig, которая прео­долевает эту sveQyeia и постоянно перестраивает ее (ср. II, 2.2) "; с точки зрения чисто синхронного описания струк­турализм приближается к истории, что, безусловно, зави­сит от самой природы объекта «язык» (ср. I, 3.1).

4.2.2. На том, как структурализм поставил проблему изменения, сказались два основных порока, связанные с его натуралистскими пережитками. Во-первых, мы имеем в виду смешение общей эмпирической проблемы измене­ний и логической проблемы изменчивости языков, т. е. допущение, будто многочисленные частные объяснения мо­гут помочь решить, «почему изменяются языки». На са­мом же деле это не так, поскольку, как мьг видели, это проб­лема другого порядка и другого характера. Во-вторых, речь идет об ошибочном мнении, будто по-прежнему ста­вится позитивистская проблема «причин», в то время, как в действительности ставится проблема общих условий и обстоятельств изменений, т. е. проблема обобщенной и формализованной истории[344]. Таким образом, проблема, относящаяся к плану свободы, переносится в план необхо­димости и внешней причинности.

4.2.3. Это последнее, если выйти за рамки чистой тер­минологии, приводит к серьезному риску впасть в детер­минизм системы, которая якобы развивается сама по себе и необходимым образом, следуя только внутренним им­пульсам Это своеобразный «мистицизм системы», кото­рый в своих крайних формах еще опаснее, чем мистицизм «народа-творца». Поскольку невозможно найти первого творца инновации, в известном смысле оправдано припи­сывание культурных фактов «народу» в целом (так как в самом деле все индивидуумы, принимая эти факты, в неко­торой степени творят их). Полагать же, что система содер­жит в себе «необходимые причины» своего дальнейшего развития, абсурдно, что понимал уже Соссюр (ср. VII,

1.1.2 и сн. 10). Система — это нечто, с чем должна считать­ся языковая свобода, поэтому изменение определяется в первую очередь и внутренним образом — целью, связан­ной с потребностями выражения, а во вторую очередь и извне (но в то же самое время) — возможностями, преде- лами и недостатками системы, традиционной языковой тех­ники.

4.2.4, Системный детерминизм может приводить к любопытным эмпирическим иллюзиям, например к стрем­лению объяснить в определенный момент внутренней не­обходимостью системы материальную сторону факта, ко­торый уже существовал в языке до этого момента и, следо­вательно, не нуждается в подобном объяснении. На воз­можность такой иллюзии фактически обращает внимание Р. Менендес Пидаль, когда вновь рассматривает проблему палатализации -11- в леонском, кастильском и арагонском диалектах, а также в каталонском языке[345]. Мартине объяснил дистрибуцию фонем 1 и X в испанских диалек­тах с внутренней, структурной точки зрения[346]. Однако Менендес Пидаль, не отрицая этого объяснения — в том, что касается функционального обоснования фактов (и в этом он глубоко прав; стр. 4.2.5),— связывает испанские согласные с соответствующими согласными в современных диалектах Южной Италии и показывает, что рассматри­ваемое явление не возникло как материальный факт в ис­пано-романском языке, а восходит к диалектному «лям- бдацизму» латыни[347],

4.2.5. В вопросах методологии Менендес Пидаль идет еще дальше и противопоставляет историческое объяснение объяснению струк­туральному. Это противопоставление — в тех терминах, в каких оно сформулировано,— нельзя принять безоговорочно. В самом деле, Менендес Пидаль не просто отвергает структуралистскую аксиому, согласно которой всякое изменение должно объясняться прежде всего с «внутренней точки зрения» (с точки зрения системы, в кото­рой оно происходит), а противопоставляет этой аксиоме справед­ливое замечание, что «объяснения, основанные на структурально­системном подходе к языку, столь же гипотетичны, как и любые другие, и у нас нет оснований рассматривать их в качестве гипотез первой необходимости или большей правдоподобности». Он считает нужным «перевернуть» саму аксиому: «При изучении языкового из­менения необходимо сначала исследовать имеющиеся возможности исторического объяснения и, лишь когда этих возможностей станет недостаточно, начать рассматривать основания изменения, которые можно найти в структурной организации данного языка»[348]. Именно это последнее и вызывает возражения. По нашему мнению, струк­туралистскую аксиому следует не «перевернуть», а просто отверг­нуть, поскольку и в том и в другом виде она приводит к недопусти­мому противопоставлению «традиции» и «системы». Язык не есть сначала система, а потом традиция или наоборот; он одновременно и всегда «системная традиция» или «традиционная система». Следо; вательно, не учитывать какого-либо явления в языке — это озна­чает не учитывать не только «исторический факт», но и «системный факт», это означает исходить из гипотетической, а нё из исторически реальной системы, модификации которой мы намереваемся объяс­нять. С другой стороны, происхождение языкового факта не может раскрыть ни его последующую историю, ни изменения, которым он будет подвергаться, и обратно: незнание происхождения (но не существования) языкового факта нисколько не задевает струк­турных объяснений.

Важный вывод, который можно сделать из методологических замечаний Менендеса Пидаля, гласит: не следует считать изменением, определенным внутренней необходимостью системы, то, что просто является сохранением традиционного элемента; иначе говоря, структурные объяснения излишни (как и любые другие), когда речь идет о языковом элементе, непрерывно сохраняющемся в од­ном и том же говоре, т. е. там, где не было никакого изменения ei. Совсем другая проблема возникает, если изменение имеет место, т. е. если мы сталкиваемся с распространением языкового элемента, безразлично — старого или нового. Культурно-историческое объяс­нение бывает удовлетворительным лишь тогда, когда распростра­няется целая система (или «диалект»); однако такого объяснения недостаточно, если отдельный языковой элемент распространяется из одного говора в другие говоры, ранее его не знавшие. В этом случае (с точки зрения последних говоров) указать происхождение рассматриваемого элемента — значит только объяснить его мате­риальную сторону и отнести к «заимствованиям» соответствующие исходные инновации. Чтобы объяснить этот элемент и с функцио­нальной стороны, надо показать, как именно внедряется он в струк­туры той системы, с которой мы имеем дело; ведь именно такое внед­рение, а не начальное заимствование является изменением в соб­ственном смысле слова (ср. V, 3.1). Недостаточно, например, ука­зать, что такой-то элемент вульгарной латыни происходит из оскско- умбрского; необходимо также объяснить возможность его внедрения и функционирования в системе латинского. В самом деле, оскско- умбрское происхождение еще не объясняет латинский элемент как латинский. Дело в том, что распространение какой-либо язы­ковой особенности не есть чисто физическое распространение, и тождество языковых фактов не может быть установлено в силу их материального сходства; наоборот, следует считать нетождествен­ными те материально идентичные языковые факты, которые функ­ционируют в различных системах (даже в различных диалектах одного и того же языка). Таким образом, «историческое» (или, точ­нее, документальное) и структурное объяснения не исключают, а взаимно дополняют друг друга: первое указывает возможное внешнее происхождение языкового факта, второе объясняет функ­циональное внедрение этого факта в рассматриваемую систему. Однако ни первое, ни второе не объясняют собственно изменения: между материалом и системой лежит языковая свобода говорящих, которая в условиях, определяемых данной системой, принимает этот материал, чтобы удовлетворить определенные потребности выражения.

Разумеется, сама мотивировка изменения может относиться к области культуры, однако и в этом случае необходимо объяснить внедрение изменения в систему92. Сама эта культурная мотивировка должна трактоваться как «внутренняя», т. е. она должна рассмат­риваться с точки зрения говора, в котором происходит изменение. И обратно: если мотивировка является «внутренней» («функцио­нальной» в строгом смысле этого термина; ср. III, сн. 40), то для объ­яснения происхождения данного языкового элемента и его распро­странения в говорящем коллективе по-прежнему необходимо «внеш­нее» объяснение (ср. V, 4.2.9). Следовательно, структурные и куль­турно-исторические объяснения ни в коей мере не «предшествуют» одни другим: они обязательно взаимодополняют друг друга для каждого конкретного изменения.

4.2.6. В связи со сказанным интересно отметить параллелизм между проблемами истории языка и проблемами истории искус­ства ”. Для «развития» искусства (в частности, его культурно-

62 Наличие некоторых границ между языками, которое не уда­ется объяснить с помощью географии, объясняется, несомненно, тем, что факты одной из двух контактирующих систем структурно недопустимы в смежной системе. Это обычное явление для смежных языков с совершенно различными структурами (например, испанский и баскский); впрочем, иногда оно может наблюдаться и между «диа­лектами» одного и того же языка. Языковые системы, разумеется, представляют собой «открытые» системы; однако в каждый момент своей истории они обладают определенными «непроницаемыми» зонами. Ср. Ch. F. Н о с k е t t, «Language», XXXII, стр. 467: «Язык не является ни замкнутой системой, к которой нельзя при­бавить никакого нового значащего элемента, ни полностью откры­той системой, в которую абсолютно свободно может быть введен любой элемент из любого другого языка (или квазиязыковой си­стемы)».

•• В лингвистике часто наблюдается тенденция искать «прин­ципы исследования» в естественных и математических науках (хотя эти науки совершенно иной природы) или даже в таких дисципли­нах с сомнительным обоснованием, как социология и психология. Находятся даже ученые, полагающие, что такие совершенно меха­нистические дисциплины, как кибернетика или статистика, могут дать нам решение определенных теоретических, т. е. логических про­блем. С другой стороны, обычно пренебрегают глубокой анало­гией между проблемами лингвистики и проблемами других гумани­тарных наук. Многие лингвисты, жаждущие недостижимой авто- исторических форм) предлагались объяснения в культурно-истори­ческих и «структуральных» терминах. Так, направление, представ­ленное М. Дворжаком и К. Тице, рассматривает историю искусства в связи с другими формами культуры и в зависимости от общей исто­рии культуры. Другое направление, представленное К. Фидлером, А. Гильдебрандом и Г. Вельфлином, рассматривает определенные явления искусства как независимые структуры, которые развива­ются в силу внутренней необходимости [349]. Это направление, хотя оно и стоит на более высоком уровне, имеет явные точки соприкос­новения с неудачным замыслом Брюнетьера, пытавшегося описать историю литературных жанров как «автономных организмов». У этого направления был предшественник еще в эпоху Возрожде­ния — Дж. П. Ломадзо, который предложил историю живописи «без живописцев». Далее, еще в прошлом веке, Г. Земпер пытался построить теорию искусства, основывающуюся только на его мате­риале. Все три попытки, помимо того, что они не объясняют явлений собственно искусства, приводят к сомнительным выводам и очевид­ным ошибкам. История искусства с использованием культурных объяснений приводит обычно к ошибочному представлению об искус­стве (которое является важной формой культуры само по себе) как о простом отражении других форм культуры, как будто эти другие формы являются определяющими. «Структуральная» же история забывает, что формы искусства развиваются не сами по себе, и не замечает, что «обязательное» направление развития познается (и су­ществует) лишь тогда, когда развитие уже осуществилось в действи­тельности. Что касается Земпера, то он как натуралист считает определяющим чисто внешнее и нейтральное обстоятельство, кото­рое не является даже «материальной причиной» искусства, до тех пор пока оно не превратится в эту причину в силу появления опре­деленной цели (ср. 3.2.4). То же самое происходит в лингвистике. Культурно-историческая лингвистика часто ошибочно трактует язык как нечто определяемое внеязыковой культурой, забивая, что язык отражает в себе всю неязыковую культуру, а кроме того, сам является важнейшим участком культуры, со своей собственной тра­дицией, структурой и нормами. Структуральная лингвистика впа­дает в каузализм и детерминизм систем, история языков строится в ней «без говорящих» и при этом упускается из виду, что «необхо­димое» в системе является таковым и становится действенным усло­вием изменения лишь постольку, поскольку оно замечается и прео­долевается в речевой деятельности людей. Позитивистский же исто- рицизм смешивает объяснение с эмпирическим исследованием и счи­тает, что проблемы изменений решаются установлением материаль­ного происхождения рассматриваемых языковых элементов.

4.3.1. Независимо от ошибок — принципиальных или перспективных, допускаемых отдельными структурали­стами,— и от трудностей, к которым ведет исключительно структуральная трактовка языкового изменения, диахро­ническому структурализму присущи также внутренние ограничения, обусловленные неизбежной (и необходимой) схематизацией понятий, на которой основывается любое структуральное исследование[350].

4.3.2. В самом деле, по поводу языкового изменения можно поставить в общем или частном смысле несколько разумных вопросов: где (в какой точке системы), как, когда и зачем происходит изменение? Из всех этих вопро­сов структурализм отвечает преимущественно на воп­рос где: в точках слабой «функциональной нагруз­ки», в тех точках, где система допускает значительное разнообразие реализаций, в тех точках, где «нару­шено равновесие» системы (здесь имеются в виду, на­пример, неиспользуемые признаки или неполные корреляции), и т. д. Частично структурализм отвечает и на вопрос зачем — в той мере, в какой речь идет о «внутренней» функциональной целесообразности, выводи­мой посредством сравнения двух последовательных систем; здесь всякое структурное объяснение конкретных изме­нений обязательно является целевым (ср.сн.47). Однако последовательный структурализм не может ответить на вопросы, зачем (в плане культуры) и когда произошло из­менение, так как это объясняется инициативой говорящих и внесистемными культурными условиями. Точно так же на вопрос, как происходит изменение, структурализм от­вечает лишь частично. В самом деле, в силу своих исходных предпосылок структурализм игнорирует бесконечное раз­нообразие естественного языка. Поэтому в диахронической перспективе он рассматривает изменение лишь схемати­чески, между двумя определенными системами, т. е. структурализм смешивает изменение (распространение инноваций) с мутацией, сдвигом (замещением одной струк­туры другой) й полностью игнорирует промежуточный этап, когда обе структуры — старая и новая — сосущест­вуют[351]. Следовательно, структурализм лишь указывает на взаимодействие языковой свободы и системы, но остав­ляет без внимания сам процесс этого взаимодействия, осуществляемый в «норме» языка (ср. II, 3.1.3) посредст­вом многочисленных актов отбора (ср. III, 4.4.6)[352].

4.3.3. Поскольку структурализм не может принять во внимание конкретный способ осуществления изменения, то он и не является собственно историей, ибо, как правильно заметил Ортега, исторический подход не при­нимает факты просто как факты; он стремится увидеть, как они осуществляются, т. е. рассматривать факты в их осуществлении[353]. Разумеется, структуральные объясне­ния (мотивировки) являются историческими. Однако кон­кретное объяснение изменения не сводится к его мотиви­ровке; между исходной точкой (инновация) и конечной точ­кой (мутация, сдвиг) лежит сам процесс изменения, т. е. «распространения» или межиндивидуального принятия инноваций,— крайне сложный исторический процесс с многочисленными колебаниями и отклонениями, в изуче­нии которого особые заслуги принадлежат прежде всего испанской лингвистической школе[354]. Кроме того, частич­но в силу методологических недостатков, а частичное силу натуралистической традиции диахронический структура­лизм обычно принимает за исходную точку предполагае­мую «готовую» и «уравновешенную» систему (ср. I, 1.1) вместо того, чтобы исходить из движущейся системы; в ре­зультате многим структуралистам нужен deus ex machi- па «внешняя причина», которая должна привести си­стему в движение[355].

4.3.4. В силу сказанного диахронический структура­лизм не может преодолеть соссюровскую антиномию меж­ду синхронией и диахронией в ее наиболее существенных чертах. Он лишь показывает, что изменения обусловли­ваются системой, и выстраивает по линии диахронии ряд синхронных систем, которые связаны не просто материаль­ной преемственностью, а соответствием между их функцио­нальными структурами. Этим исправляется «атомизм» и гетерогенность соссюровской диахронии и доказывается, что диахрония также «системна»; однако сама антиномия, понимаемая как реальное противопоставление, остается. В действительности Соссюр никогда не отрицал того, что на линии диахронии можно получить бесконечный ряд «срезов» — синхронных систем. Соссюровская антиномия в ее подлинном смысле не может быть преодолена, если по- прежнему придерживаться статической концепции языка и продолжать рассматривать исторический язык как сово­купность «языковых состояний», упорядоченных во вре­мени. Эта антиномия не может быть преодолена, если ре­шительно не отказаться от отождествления бытия языка, которое является историческим (т. е. непрерывным) бы­тием, с языковым состоянием[356] или рядом «состояний» (что, по сути дела, одно и то же).

5.1. Явно более радикальное (но также и более спор­ное) намерение преодолеть в самом взгляде на действитель­ность языка соссюровскую антиномию представлено «те­леологической» концепцией языкового изменения. Эта концепция сформулирована уже в докладе, который был сделан в Гааге основателями фонологии (ср. 4.1.2). В этом докладе говорится, что вместо традиционной проблемы при­чинности следует выдвинуть проблему целесообразности языковых изменений. Вопреки тезису Соссюра о том, что язык ничего не замышляет заранее, утверждается, что по крайней мере некоторые языковые изменения осущест­вляются «с намерением оказать определенное воздействие на систему». Далее, для преодоления недостатков пози­ции младограмматиков докладчики предлагают отказаться от механицизма и интерпретировать понятие фонетического закона «телеологически»[357]. В дальнейшем как Якобсон, так и Трубецкой почти в идентичных выражениях неодно­кратно высказывались по этому поводу. В качестве при­мера приведем следующее утверждение Трубецкого: «Эво­люцией фонологической системы управляет в любой дан­ный момент стремление к определенной цели. Не допуская существования телеологического элемента, невозможно объяснить фонологическую ЭВОЛЮЦИЮ»[358].

5.2.1. Сравнительно недавно в среде сторонников диа­хронического структурализма были высказаны сомнения

по поводу предполагаемого «телеологического элемента». Мы имеем в виду прежде всего А.Мартине[359], который, к сожалению, полагает, что отвергать «телеологию» — это значит отвергать или ставить под сомнение целевую ин­терпретацию изменений (ср. 3.2.3) 7\ что неверно: «целе­направленность» в своем примитивном смысле, т. е. как субъективная или свободная причинность,— это нечто со­вершенно отличное от того, что часто понимают под «телео­логией». В самом деле, языковые изменения как результаты свободной деятельности могут иметь только целевую моти­вировку, и, однако, абсолютно верно, что язык не «замыш­ляет» и не может замышлять ничего заранее, поскольку он не является субъектом.

5.2.2. Чтобы отграничить то, что в «телеологической» концепции для нас приемлемо, от неприемлемого, необ­ходимо прежде всего избавиться от двусмысленности ее формулировок и определить смысл, который можно припи­сывать понятию «телеологии». Трубецкой и Якобсон употребляют на равных правах термины «целенаправлен­ность», «намерение», «телеология» и «тенденция» (языка), и даже при поверхностном знакомстве с их рассуждениями обнаруживается, что двусмысленность не является чисто терминологической. Конечно, под «телеологией» можно понимать целенаправленность изменения; именно такова правильная интуиция, на которой основывается телеоло­гическая концепция, поскольку «целенаправленность» противопоставляют «причинам» младограмматиков, а с помощью «телеологии» надеются преодолеть «механицизм». В таком случае целенаправленность следует понимать как нечто присущее каждому индивидуальному акту приня­тия определенного языкового элемента (ср. 3.2.2), и толь­ко в этом смысле так называемая «телеологическая» кон­цепция полностью приемлема. Однако защитники данной концепции, как кажется, интерпретируют ее не так.

Более того, хотя именно таково было первичное интуитив­ное представление, на которое опирается «телеология», это представление затемняется и искажается в их фор­мулировках, приводящих к многочисленным смешениям.

5.2.3. Как кажется с первого взгляда, утверждение, что изме­нения 'имеют намерение оказать давление на систему’, не содержит особого смысла. В самом деле, что оно означает конкретно? Изме­нения — это не субъекты и не силы, а система — это не то, на что можно «оказывать давление». Несомненно, здесь имеет место мета­фора: намерение имеют говорящие, а не факты, которые ими соз­даются. Однако, даже понятое так, это утверждение неприемлемо. Говорящие не имеют намерения оказывать давление на систему, а намерение, субъективно неповторимое, не может «объективно» на­блюдаться или выводиться из фактов (ср. 3.4.2); нет никакого осно­вания приписывать говорящим таинственные «неосознанные» на­мерения. В указанном отношении систему можно понимать как «внутреннюю» систему (совокупность языковых возможностей, технических средств, которыми располагает каждый говорящий) или как «внешнюю» систему — как «язык остальных». Говорящий не оказывает никакого «давления» на свои собственные языковые навыки, а просто модифицирует их в соответствии со своими потреб­ностями выражения. С другой стороны, говорящий как таковой не имеет никакого намерения модифицировать «внешнюю систему», «язык остальных». «Естественное» изменение является результатом многих актов принятия, осуществляющихся в одном и том же на­правлении, а не намерения воздействовать на язык (ср. 3.2.2)[360]. Смешение, очевидно, возникает из-за того, что не проводит­ся отчетливого различия между «надиндивидуальным» языком и индивидуальными языковыми навыками, где осуществляются из­менения. В самом деле, когда язык сводится к одной-единствен- ной системе (т. е. многие индивидуальные навыки сводятся к единой совокупности навыков, представляющей все индиви­дуальные навыки[361]), изменение неизбежно сводится к принятию.

Внедрение нового языкового элемента в отдельные совокупности индивидуальных навыков может восприниматься как «давление» с точки зрения надиндивидуальной системы, равновесие ко­торой косвенно нарушается. Однако речь идет не о на­меренном давлении, поскольку намерение имеет место не в плоскости надиндивидуальной системы, а в плоскости конк­ретных принятий. Таким образом, по сути дела и с точки зрения конкретной языковой реальности рассматриваемое утверж­дение означает лишь, что принятие — это акт, обусловленный опре­деленным намерением; это действительно важное и фундаментальное положение для понимания языкового изменения не механистическим образом (ср. III, 3.2.2), однако оно не имеет ничего общего с пред­полагаемой внешней «телеологией».

5.2.4. Напротив, в телеологии, понимаемой как ‘тенденция к гармонии систем’[362], трудно найти рациональное зерно. Такое тол­кование телеологии заставляет понимать прилагательное «телеологи­ческий» (применительно к системе) в смысле ‘упорядоченный для достижения цели, которая является самим порядком’. Даже не говоря о субъективности в оценке системы как «гармоничной» и о сомнениях по поводу понятия ‘тенденция’, идея о «тенденции к гар­монии» сама по себе противоречива. В самом деле, непонятно, по­чему, если эта тенденция постоянно существует, она не приводит к окончательному упорядочению систем. Поэтому приходится до­пустить, что определенные функционально обусловленные измене­ния идут против «гармонии» и реализованные системы всегда со­держат в себе внутренние противоречия (ср. IV, 4.5.4), или, в про­тивном случае, приходится вернуться к «внешним факторам», ко­торые якобЬ нарушают естественную устойчивость систем (ср. 1,1.1). В таком случае мы возвращаемся к пониманию системы как внут­ренне «статичной»; тем самым антиномия между синхронией и диа­хронией не только не преодолевается, а закрепляется.

5.3.1. Однако основной смысл телеологической кон­цепции, как кажется, является иным: ее сторонники име­ют в виду объективную целенаправленность, внешнюю и предопределенную, которой язык подчиняется постоянно под давлением своеобразной внутренней необходимости. Сам Трубецкой подчеркивает близость понятия «телеоло­гии» у фонологов понятию ‘тенденции языков’, которое употребляют Мейе и Граммон. Он заявляет далее, что понятие тенденции является, «по сути дела, телеологиче­ским», и в связи с этим вспоминает К. Лейка (К. Luick), который считал, что эволюция английского вокализма осуществлялась таким образом, «как будто им двигала какая-то внутренняя логика»[363].

5.3.2. Если бы эта объективная целенаправленность была реальным фактом, то она действительно привела бы к преодолению антиномии «синхрония — диахрония», поскольку в каждый момент язык «стремился бы стать» не тем, чем он является. Но на самом деле такой целенап­равленности не существует и ее не следует предполагать: язык как объективный факт, как историческая техника речи ни к чему не стремится и не может стремиться. Вооб­ще телеологические утверждения не являются объясне­ниями и не имеют познавательной ценности, поскольку «объективная целенаправленность» не может быть дока­зана. Как установил Кант[364], телеологические суждения, относящиеся в своей обычной форме к природе, не имеют объективной силы, поскольку в действительности они во­обще ничего не утверждают об объектах как таковых, а лишь выражают отношение субъекта к этим объектам. Телеологические суждения не являются определяющими, конститутивными в плане объекта суждениями; они цели­ком относятся к плану мышления. Для мышления и по­знавательной деятельности нормой является принцип упорядочения опыта, соответствующий внутренней по­требности человека. В самом деле, чтобы разумно воспри­нимать природу, человек должен предположить в ней некий «порядок», некую «целесообразность». Однако, если по отношению к природе телеологические суждения выражают «необходимое верование», хотя они и лишены познавательной ценности, то по отношению к миру куль­туры «телеология», помимо того, что она не имеет позна­вательной ценности, является еще излишним и неоправ­данным допущением, поскольку человеку незачем пред­полагать существование таинственной и недоказуемой «объективной целенаправленности», внешней по отноше­нию к тому, что он свободно делает сам. В самом деле, объективная целенаправленность — это не что иное, как необходимость, проецируемая в будущее, и понятие ‘тен­денция языка’, несомненно, является, «по сути дела, те­леологическим», однако тем самым оно является также по своей сути причинным и антицелевым. Верно, что те­леологическая доктрина надеется преодолеть каузалист- ский механицизм; однако механицизм не преодолевается, а закрепляется, если внешняя причинность заменяется внешней целенаправленностью, а языкам приписываются определенные «тенденции»81. В самом деле, телеологиче­ский подход к языку — это лишь такая особая форма причинного подхода, при которой допускается «детерми­низм системы» (ср. 4.2.3), т. е. мысль, что язык содержит «причины» своего изменения в самом себе (что, как мы видели, логически невозможно). По существу, несмотря на подновленную терминологию, телеологический под­ход — это просто-напросто новый способ протаскивания старой концепции, утверждающей, что языки являются естественными организмами. Сущность этого подхода не меняется, если, выражаясь более точно, говорить, что тенденции присущи говорящим, а не системе: ведь если эволюция системы считается предопределенной или «не­избежной» (ср. 2.2.3), то действительные отношения ока­зываются перевернутыми и свобода говорящих выступает как простое орудие внутренней необходимости языка. В этом смысле телеологическая концепция является отри­цанием реальности речевой деятельности как evsQyeia и языковой свободы: свобода аннулируется, когда появ­ляется внешняя и предопределенная цель.

5.3.3. В силу сказанного телеологический подход, при котором языку приписывается стремление к внешней объ­ективной цели, должен быть отвергнут. Этот подход сле­дует четко отличать от признания подлинной целенаправ­ленности (ср. 3.2.1), поскольку оба подхода не только не совпадают, но противоположны друг другу. Правда, и у телеологической точки зрения есть рациональное зер­но: ее сторонники стараются говорить о целенаправлен­ности языкового изменения. Однако они отрывают изме­нение от говорящих и переносят его в плоскость абст­рактной системы. Такой перенос совершенно недопустим, так как целенаправленность не является «фактом», кото­рый можно отделить от субъектов и от их намерений. Что касается «внутренней логики» изменения, то она помо­гает понять, как происходит изменение, но с помощью этой логики нам не удастся узнать, почему оно происхо­дит: нельзя смешивать способ осуществления изменения (его системность) с причиной изменения[365].

5.3.4. Впрочем, утверждения, которые принимаются за телео­логические, могут иметь объективную силу, но как раз не в «телеоло­гическом» смысле. Они верны постольку, поскольку выражают уни­версальные или общие сведения о каком-либо объекте или упорядо­чивают конкретный опыт, уже накопленный о данном объекте. Так, например, утверждая, что испанский язык, если на нем будут про­должать говорить, «обязательно изменится», мы не утверждаем ни­чего конкретного о будущем испанского языка, а подчеркиваем лишь, что изменение вообще является необходимым свойством су­ществования языков. Точно так же, когда говорят, что в языке наблюдается тенденция к сохранению различительных противопо­ставлений, то речь идет не о какой-то объективной «тенденции», а о наличии такой существенной и конститутивной особенности языка, как различительные противопоставления. Было бы действительно странно и, более того, абсурдно, если бы в языке наблюдалась «тен­денция» к утрате различительных противопоставлений, т. е. тенден­ция к утрате языком его языковой сущности. В других случаях «телеологические» принципы выражают только общие свойства, ко­торые в условиях языковой свободы относятся только к возможно­стям (ср. 2.2.2). Наконец, когда мы говорим о какой-либо «тенденции» в конкретном смысле, то лишь упорядочиваем опыт, уже имеющийся у нас в этом плане. Так, например, когда мы провозглашаем, что «испанский язык в Америке имеет тенденцию к унификации», то лишь утверждаем тем самым, что в настоящее время он представляет­ся более единым, чем пятьдесят лет назад, а не то, что в действи­тельности он стремится к некой внешней цели,которую мы не в со­стоянии наблюдать. Точно так же, говоря, что некий язык «имеет тенденцию к потере флексии», мы лишь телеологически упорядочи­ваем данные, которыми располагаем об этом языке. Указанный факт в той мере, в какой он объективен, не может быть опровергнут даже в том случае, если в рассматриваемом языке будет обнаружен возврат к флексии. В самом деле, телеологическое суждение отно­сительно конкретного упорядочивает,предоставляет лишь те данные, которыми мы уже обладаем, а не те, которые еще не добыты. Объ­ективно телеологическое суждение носит характер констатации, а не предвидения, поскольку оно, собственно говоря, не относится к будущему.

5.3.5. Следовательно, телеологические утверждения, относя­щиеся к истории конкретного языка, являются простыми констата­циями. Если их пытаются выдать за объяснения, то они оказываются тавтологиями или бессмыслицами. Так, например, утверждение, что в вульгарной латыни наблюдается «тенденция к перифрастиче­ским формам», является простой констатацией того факта, что в вуль­гарной латыни таких форм по сравнению с классической латынью гораздо больше. Если это утверждение представить как «объясне­ние», то оно окажется тавтологичным, поскольку будет попросту повторять констатацию; оно окажется лишенным смысла, если по­пытаться объективно соотнести его с внешней целью, к которой якобы стремилась латинская языковая система. В более широком плане «независимое параллельное развитие», о котором говорит Мейе[366], теоретически[367], несомненно, возможно; однако возмож­ность эта объясняется не 'общими тенденциями языков одной и той же группы’ (и тем менее—таинственными «приобретенными на­следственными тенденциями»), а тем, что, действуя в условиях язы­ковой свободы, говорящие, которые исходят из похожих систем и сталкиваются с аналогичными проблемами выражения, могут найти также аналогичное решение (впрочем, они могут выбрать и совершенно различные решения). Утверждение, что параллельное развитие объясняется аналогичными тенденциями, в действитель­ности не является объяснением: объективно оно означает лишь кон­статацию соответствующих фактов.

5.3.6. В силу тех же самых соображений мысль о возможности предвидеть языковые изменения лишена основания. Вообще, бу­дущее не является предметом познания, а предвидение — пробле­мой науки. Когда же речь идет о речевой деятельности, то ука­занная мысль означает претензию на логически невозможное: на определение того, как в будущем будет организована свобода гово­рящих в плане выражения. В самом деле, всякое «предвидение» — это утверждение общего характера: оно показывает, что изменения обычно происходят в определенных условиях. Поскольку в истории обобщение является формальным, а не материальным (ср. 2.2.2), можно утверждать лишь, что в определенных известных нам усло­виях могут произойти изменения тех или иных типов. Однако нельзя сказать точно, какими будут конкретные изменения и произойдут ли они в действительности или нет. Точно так же, сравнивая два последовательных «состояния языка», мы можем констатировать, какие изменения уже происходят. Однако ничто не позволяет нам с уверенностью утверждать, что эти изменения в дальнейшем будут происходить в том же самом направлении.

5.4.1. С проблемой «телеологии» (т. е. предполагае­мой внутренней необходимости языков) тесно связана про­блема общих законов языковых изменений. Многие ученые пытались установить такие законы, многие жаловались и все еще жалуются на недостаточность тех законов, ко­торые до сих пор удалось сформулировать. Мнение А. Мейе по этому поводу можно считать типичным: «Разви­тие языка подчиняется общим законам. Сама история язы­ков доказывает это тем, что в ней наблюдается ряд законо­мерностей...» «Отыскание общих законов, морфологиче­ских и фонетических, должно отныне стать одной из ос­новных целей лингвистики»[368]. Следовательно, законы су­ществуют и надо продолжать искать их. Однако законы эти имеют тот недостаток, что они не являются законами необходимости: «Все уже выведенные общие законы, как и все те, исследование которых только начато и открытие которых еще предстоит, страдают одним недостатком: они утверждают возможность, а не необходимость»[369]. Однако недостаток ли это? Сам Мейе ясно понимал, что характер упомянутых законов не случаен, а внутренне присущ им и необходим (Мейе ясно отдавал себе отчет в том, что за­коны, которые будут открыты в дальнейшем, будут та­кого же типа). Однако Мейе мечтает о законах другого типа, которые позволили бы предвидеть «будущую эво­люцию» языков: «Законов исторической общей фонетики или морфологии недостаточно для объяснения каких-либо фактов; эти законы констатируют постоянные условия, необходимые для развития языковых фактов; но, даже если бы нам и удалось определить их полностью и совер­шенно точно, мы не могли бы с их помощью предвидеть будущую эволюцию, что является признаком неполного знания; нам оставалось бы открыть переменные условия, которые вызывают реализацию познанных нами возмож­ностей. Как бы ни был важен прогресс, достигнутый в ре­зультате становления общей лингвистики, мы не можем, однако, удовлетвориться им» 17.

5.4.2. Однако необходимо примириться, разумеется, не с «общей лингвистикой», которая не может заменить тео­ретическую лингвистику (ср. II, 4.2), и не с уже откры­тыми общими законами, а с особенностью этих последних.

Дело в том, что речь идет именно об особенности, а не о преодолимом недостатке. Общие законы языкового изме­нения обязательно являются законами возможностей, т. е. именно таков их необходимый аспект, поскольку он зави­сит от действительно необходимого закона — от закона свободы речевой деятельности. Верно, что законы, о ко­торых мы говорим, не объясняют изменений, поскольку эти законы вскрывают то, как происходит изменение, но не почему оно происходит. Открыть законы другого ти­па — собственно причинные законы — невозможно, так как языковые изменения не имеют «причин» в смысле ес­тественных наук**. В самом деле, единственно необходи­мыми законами речевой деятельности являются законы, утверждающие какую-либо логическую необходимость. Так, например, всякий живой язык изменяется; всякий язык «достаточен» для культурного мира, которому он соответствует; всякое изменение есть распространение ин­новации; всякое языковое принятие есть целенаправлен­ный акт; никакой языковой факт не имеет природной мо­тивировки; всякий язык обладает фонетической и грам­матической структурой; никакой фактор внешнего поряд­ка не может воздействовать на язык непосредственно и т. д. Те же законы утверждают, что языковое «разви­тие» — это не «эволюция» естественного объекта, а по­строение культурного объекта и что, следовательно, оно может быть мотивировано только целевой установкой го­ворящих, а не внешними или внутренними объективными условиями. Это нисколько не уменьшает эмпирической

88 Вопреки мнению Б. Мальмберга (В. М а 1 m b е г g, Sys- teme, стр. 24—45, сн. 7) не существует и «синхронических причин­ных законов». «Синхронический закон» является нормой «струк­туры»: он указывает «как», а не «почему». Таковы синхронические законы фонологии, как они сформулированы в докладе трех авторов в Гааге (стр. 34), и законы морфологических противопоставлений Брендаля. Разумной точки зрения придерживается Перро (J. Р е г- г о t, La linguistique, Paris, 1953, стр. 130), который осознает раз­личие между «законом» и общей эмпирической констатацией. Не­сомненно, обнаруживать упомянутые законы, характеризующие нормальные и типичные особенности организации языков, весьма важно. Однако эти законы не имеют характера абсолютной пан­хронической необходимости. Так, даже если бы удалось совершенно точно доказать, что нет и не было языков, не имеющих открытых слогов, это все равно осталось бы простой обобщающей констата­цией, до тех пор пока не удалось бы объяснить данный факт опре­деленной логической необходимостью.

ценности изучения «условий» изменения, поскольку в эм­пирическом плане следует изучать, как действует языко­вая свобода в определенных условиях, а также каковы способы и нормы такой формы человеческого творчества, как речевая деятельность,— в этой области остается сде­лать еще очень много. Никто точно не знает, как изме­няются языки. Это скорее всего объясняется тем, что внимание исследователей гораздо чаще занимала ложная проблема — «почему они изменяются».

5.4.3. «Предвидение будущей эволюции» — это опас­ное заблуждение. Принцип «знать, чтобы предвидеть» (и в особенности смешение «знать» и «предвидеть») является еще одним вредным пережитком контианского наследства. В действительности ни одна наука не занимается «пред­видениями». Даже физические науки не «предвидят» част­ного, а устанавливают общие законы эмпирической необ­ходимости. Химия не предвидит того, что этот конкрет­ный кусок сахара растворится в воде, а говорит: ‘сахар растворим в воде’; она указывает, что вообще происходит в определенных условиях. Обязательный характер физи­ческих законов позволяет, разумеется, делать «предвиде­ния» на практике, т. е. применять общее в частных слу­чаях; но ни одна наука не позволяет вывести из обобщений нечто присущее индивидуумам. Кроме того, в науках о человеке можно сказать лишь, что может случиться и что обычно случается в определенных условиях, но нельзя сказать, случится ли это в действительности: само осуще­ствление тех или иных событий зависит здесь от свободы, а не от внешней необходимости. Мы в состоянии также сказать, каким должен быть любой язык и что может про­изойти с ним, поскольку он является языком; но мы не можем сказать, какой этот язык и что с ним произойдет, поскольку он является определенным историческим язы­ком: такого рода вывод нельзя сделать, исходя из общих соображений. Все это не уменьшает ценности лингвисти­ки, ибо степень развития науки измеряется ее адекват­ностью изучаемому объекту и числом открытых ею истин, а не ее пророческими способностями.Что касается речевой деятельности, то здесь признаком неполного или, точнее, неадекватного (в наиболее существенном смысле) знания является не невозможность предсказывать, а стремление преодолеть эту невозможность. В самом деле, такая не­возможность является не эмпирической и не случайной, а логической и, следовательно, непреодолимой: она обу­словлена не «слабостью» лингвистики, а самой природой изучаемого объекта.

5.4.4. Таким образом, с одной стороны, лингвистика не должна «стать» наукой о законах, поскольку она уже является таковой. С другой стороны, лингвистика не мо­жет стать такой наукой, поскольку этому препятствует природа ее объекта. Лингвистика должна отказаться от попыток устанавливать причинные законы в плане сво­боды. Из-за этого она не лишится «точности», а, наоборот, станет по-настоящему точной наукой о человеке. Науки о человеке являются «точными» (ср. 2.3) и даже обладают таким типом точности, которого не могут добиться ни естественные, ни математические науки (так как лишь в науках о человеке совпадают истинное — verum и досто­верное — certum в понимании Дж. Вико); невозможно сделать их более точными, подходя к ним как к наукам физическим. Кроме того, поскольку лингвистика занима­ется исследованием исторических объектов, она не должна стремиться стать пророческой наукой.

VII.

<< | >>
Источник: В. А. ЗВЕГИНЦЕВ. НОВОЕ В ЛИНГВИСТИКЕ. Выпуск III. ИЗДАТЕЛЬСТВО ИНОСТРАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ Москва - 1963. 1963

Еще по теме ПРИЧИННЫЕ И ЦЕЛЕВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ. ДИАХРОНИЧЕСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ И ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ. СМЫСЛ „ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИХ" ИНТЕРПРЕТАЦИЙ:

  1. ФИЛОСОФИЯ И ЕЕ ОТНОШЕНИЕ И КАРДИНАЛЬНЫМ ВОПРОСАМ ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ НАУКИ 
  2. Свойства и происхождение менее совершенного языкового строения
  3. Дополнительность причин и неопределенность объяснений
  4. Учение о причинах и границы причинности
  5. Антонова С.М.. Глаголы говорения — динамическая модель языковой картины мира: опыт когнитивной интерпретации: Монография / С.М. Антонова. — Гродно: ГрГУ,2003. — 519 с., 2003
  6. 6.4. НАУКИ О РЕЧИ В ЭПОХУ ПЕЧАТНОЙ СЛОВЕСНОСТИ И МАССОВОЙ КОММУНИКАЦИИ (XVII—XX вв.)
  7. Эксплицитность и имплицитность проявления единиц и способов языковой концептуализации в официально-деловом дискурсе
  8. Э. Косериу СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ И ИСТОРИЯ (Проблема языкового изменения)
  9. I. ЯВНЫЙ ПАРАДОКС ЯЗЫКОВОГО ИЗМЕНЕНИЯ. АБСТРАКТНЫЙ ЯЗЫК И СИНХРОННАЯ ПРОЕКЦИЯ
  10. АБСТРАКТНЫЙ ЯЗЫК И КОНКРЕТНЫЙ ЯЗЫК. ЯЗЫК КАК ИСТОРИЧЕСКИ ОБУСЛОВЛЕННОЕ «УМЕНИЕ ГОВОРИТЬ». ТРИ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВОГО ИЗМЕНЕНИЯ
  11. ОБЩИЕ УСЛОВИЯ ИЗМЕНЕНИЯ. СИСТЕМНАЯ И ВНЕСИСТЕМНАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ. УСТОЙЧИВОСТЬ И НЕУСТОЙЧИВОСТЬ ЯЗЫКОВЫХ ТРАДИЦИЙ
  12. ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ КАК ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА. СМЫСЛ И ГРАНИЦЫ „ГЕНЕТИЧЕСКИХ" ОБЪЯСНЕНИЙ
  13. ПРИЧИННЫЕ И ЦЕЛЕВЫЕ ОБЪЯСНЕНИЯ. ДИАХРОНИЧЕСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ И ЯЗЫКОВОЕ ИЗМЕНЕНИЕ. СМЫСЛ „ТЕЛЕОЛОГИЧЕСКИХ" ИНТЕРПРЕТАЦИЙ
  14. СИНХРОНИЯ, ДИАХРОНИЯ и ИСТОРИЯ
  15. Оглавление
  16. СУЩЕСТВУЮТ ЛИ УНИВЕРСАЛИИ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ?
  17. Уильям Лабов О МЕХАНИЗМЕ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ
  18. Джон Дж. Гамперц ОБ ЭТНОГРАФИЧЕСКОМ АСПЕКТЕ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ
  19. 2. ВЗГЛЯД НА ПРИРОДУ ЯЗЫКОВЫХ УНИВЕРСАЛИЙ И ИХ ПОТЕНЦИАЛЬНОЕ ВЛИЯНИЕ НА ОВЛАДЕНИЕ ВТОРЫМ ЯЗЫКОМ ВЗРОСЛЫМИ УЧАЩИМИСЯ
  20. 42) причины архаизации слов и значений: неязыковые и языковые. Структ.типы архаизмов.