8. Заключение
Единое живет и дышит в беспредельности; сгущаясь в ней, сосредоточиваясь в себе, оно составляет, образует свое божественное тело, чтобы в нем и через него родить совокупность вещества и божественных сил, образующих вселенную. Это тело есть Гестия, мать богов, престол единого Бога и ковчег могущества его. Мир образуется внутри божественного тела, из пустоты, им вдыхаемой, и движется в его пределах, весь проникнутый множеством божественных сил. Но как число не отделяется от вещей, так и бог—от мира; он сам ограничен им—вне его пустота.
Небесные тела божественны, и, чем более отражают они в себе природу первого тела, тем они превосходнее. Солнце есть верховный Бог видимого мира, посредствуя между небом и землею, между горним Олимпом и центром мира. Души суть частицы божественного огня, оживляющие косное вещество и подчиняющие его божественному, небесному закону. Мир дышит в себя и из себя, души нисходят и восходят, подчиняясь необходимости, одержащей вселенную.
Немецкие историки настаивают обыкновенно на том, что «наука» пифагорейцев была отграничена от их религии, от их мистических учений.
Как будто такое разграничение, плохо соблюдаемое протестантскими неокантианцами нашего времени, могло найти место в мистической секте VI и V вв. до P. X., и притом в такой секте, которая всего более дорожила нравственной цельностью знания, которая объединяла все свои религиозные, политические и философские идеи в одном непосредственном миросозерцании.Вместе с Целлером мы полагаем, что пифагорейство не обладало никаким тайным метафизическим учением, отличным от того, которое до нас дошло. Правда, что дошедшие до нас обломки сильно попорчены наслоениями всякого рода, принадлежат к различным эпохам и часто даже свидетельствуют о значительном разногласии среди самих пифагорейцев. Поэтому наше представление об их учении по необходимости неточно и несколько гадательно. И тем не менее мы с уверенностью полагаем, что не только двух различных учений—внешнего и внутреннего — не было у пифагорейцев, но что самые их мистические идеи и воззрения были органически связаны с целым их миросозерцания.
Мы думаем, что неизреченная часть пифагорейского учения была не такою, которой не должно было изрекать, но такою, которой сами пифагорейцы не умели и не могли должным образом изречь, т. е. выразить логически, философски. У многих мистических сект мы находим учения, образы и сентенции, которые теряют всякий смысл и силу, будучи высказанными вроде тех заговоров и симпатических средств, которые теряют свое действие, когда секрет их открыт. Соблюдаемые в тайне, мистические сентенции пифагорейцев могли иметь смысл, но этот смысл лежал в самой тайне их — как то было во многих мистериях Греции. Если мне безо всякой тайны сообщают имена Каби- ров или мистическое значение отдельных чисел, то подобное сообщение является мне либо совершенно загадочным и бессмысленным, либо имеющим определенный логический смысл; и от пифагорейской мистики до нас дошло немало отрывков, носящих либо тот, либо другой характер. Другое дело, если мне, по предварительном искусе, сообщают какие-либо понятные или непонятные мне мистические названия, догматы или представления—как тайну и если я с верой принимаю ее в этом качестве.
Тогда это не есть для меня нечто рациональное, какое- либо внешнее рассудочное знание, но некоторое внутреннее убеждение чувства и воображения; это истинно мистическое событие во мне. Поэтому посвященный считает профанацией нарушение мистической тайны, превраще- ниє ее в чисто внешнее знание, часто совершенно бессмысленное.Есть тайны, составляющие позитивное содержание целых религий, сект и культов, привлекающие к себе целые поколения умов; не могут они быть простым суеверием, в которое они иногда вырождаются. Такие тайны суть часто несознанные, но объективные идеи, стремящиеся к своему выражению; идеи, еще не облекающиеся в плоть и кровь, в одежду мысли и сознания, но только грезящиеся и воображающиеся в чувстве и фантазии народной. И часто то, что есть опознанная истина для мыслителя, есть священная тайна для народа, которая и действует в нем, как таковая. Впрочем, в этом ее сила и жизненность, и всякая жизненная истина должна быть для сознающего ее человека и истиной познаваемой, и тайной в одно и то же время. Чтобы не ограничиваться одной головой, или умом, где она скоро умрет и забудется, она должна простираться глубже, захватывая всего человека, в его сердце и воле, в самом внутреннем существе его. Переведенная на язык сознания, живая тайна ничего не теряет: истина ее становится понятной и доступной уму без мистического посвящения в тайну, из которой она родилась; наоборот, тайна еще не сознанная, но высказанная как нечто явное, внешнее,—превращается в простую бессмыслицу или получает ложный смысл.
Так было и с пифагорейством: Пифагор сообщил свое миросозерцание как тайну—особому союзу учеников. В этом миросозерцании ясное и сознательное было неразрывно связано с целым морем несознанных, но предчувствуемых истин, которые чуял этот первый «философ»; в этих-то тайных истинах Пифагор и видел сущность своего учения. Смешение символа и понятия, составляющее столь характерную черту всего пифагорейского мышления, необходимо предполагает мистический характер всей школы.
Но этот мистицизм вытекает не из слабости или лености мысли, не желающей возвыситься над образом, но из глубокой цельности и силы непосредственного сознания.Говорят, что Пифагор первый назвал себя философом; он не назвал себя просто мудрым, потому что видел в Истине больше, чем он мог сказать. Он искал тесного, жизненного единения с богами, с божественным по природе, и выдавал свое учение за тайное, ибо сознавал, что предчувствуемую им скрытую истину вещей он не может выразитьх. Она выражается сама символически в числах и звуках, написана звездами на небесах, и, кроме этого языка и письма природи,—нет истинного языка или письма. Тот, кому внятен язык природы, тайная «сигнатура вещей», тот читает в небесах откровение вечной гармонии, познает в них свою природу и отечество и черпает упование бессмертной высшей жизни в божественной па- лингенесии природы, которая вечно связывает конец с началом во вселенском цикле вещей.
Тайное учение Пифагора было сознаваемо постепенно в течение всего развития греческой философии. Как мы сказали, в известном смысле самый платонизм есть не что иное, как совершенное познание этой тайны; и Платон, и Аристотель исходят из пифагорейского основного дуализма идеального начала образующей, определяющей формы и неопределенной, беспредельной материальной потенции. Но совершенному познанию тайны пифагорейства должен был предшествовать чистый анализ Сократа и весь ряд предшествовавших Платону учений, которые мы рассматриваем в настоящей книге.
По отношению ко всем этим учениям пифагорейство отнюдь не является всеобъемлющим синтезом, но противополагается им отвлеченно, замыкаясь в формализме своей символики. Число есть формальный символ всеединства, числа—символические схемы различных сил и вещей. Но для пифагорейцев это были более чем символы; для них эти числа и абстрактные схемы суть самые вещи. В этом историческое несовершенство пифагорейцев и вместе в этом же их историческая сила: не отделяя метафизического от физического, формального — от материального, числа— от вещей, они построили одно цельное всеобъемлющее миросозерцание.
Вне пифагорейства, где такое миросозерцание обладало мистической цельностью, оно необходимо должно было разложиться или перейти в новую, высшую форму—платонизм.Как все древнейшие учения, философия пифагорейцев была физикой: «они сходятся с другими физиологами, признавая сущим лишь чувственную вселенную; но вместе с тем в отличие от первых ионийцев начала и причины пифагорейцев не чувственны и возводят нас к высшей области бытия, к которой они подходят более, чем к физике»[308]. В отличие от стихийной философии Милета пифагорейство представляет собою по преимуществу формальное начало.
Вне тесных пределов школы такое начало является по необходимости внешним вещам и не объясняет их реальности, ни физической, ни метафизической. Отсюда многочисленные упреки и возражения против пифагорейства: 1) Как объяснить реальное множество из умопостигаемых чисел, из формальных схем? 2) Откуда начало движения? Оно внешне числу и привносится в него извне; если числа подвержены такому движению, приходящему извне,— они не абсолютны; если же они не причастны движению, то откуда оно? 3) Что есть истинная сущность вещей? Не объясняя живого процесса вещей, пифагорейство не дает удовлетворительного ответа и на этот вопрос. Число состоит из чётного и нечётного, предельного и беспредельного, которые соединяются в нем непонятным образом. Беспредельное есть отрицательное, ложное, темное начало, противоположное благой и светлой, положительной силе предела. Положительная истина — не число, а единое как абсолютный предел сущего.
Таким образом, пифагорейское формальное всеединство не исчерпывает собою определения Истины. Чтобы объяснить реальное множество из чисел и схем, пифагореец Экфант придает им впервые телесность, разрешая числа в единицы (монады) и превращая эти единицы в атомы1. Чтобы объяснить движение, пифагореец Гип- пас, имя которого часто попадается рядом с именем Гераклита, прибегает к мировому огню[309]. Но и независимо от этих отщепенцев, среди самого ортодоксального пифагорейства реальному множеству приписывается телес- ность, и началом движения является не число, но огонь.
Он созидает и оживляет все вещи своим вечным дыханием, восходя и нисходя, воспламеняясь и угасая размеренной мерой, соединяя высшие и низшие сферы бытия. Равным образом истинно сущее, субстанциальное, безусловно положительное начало вещей есть не число, а предел числа, чистое неделимое единство. Архиту и Филолаю часто приписывается идея верховного божественного единого сущего над всеми противоположностями, над самыми элементами числа и вещей; Бог установил их и все из них устроил. Верны ли подобные предания или нет—раз число перестает быть первым и над ним возвышается другое начало,— пифагорейство отказывается от себя, и число, как принцип всеединства, синтеза, теряет свой смысл, свое самостоятельное значение. Атомистика, огонь Гераклита, единое сущее Парменида суть начала, внешние пифагорейскому учению, хотя и имеют в нем вспомогательное значение. Если бы не Гераклит, Парменид и великие физики пятого века, все так или иначе причастные атомизму, греческая мысль никогда не возвысилась бы до философии понятия, ограничиваясь, подобно китайской метафизике, мистической символикой чисел.Принципы абсолютной сущности (Парменида), процесса (Гераклита) и реального множества (атомистика) уживаются в пифагорействе до времени, пока они не вступают в свои права, не утверждают себя абстрактно и безусловно. Нам предстоит теперь перейти к рассмотрению этих истинных начал, как они были опознаны философией древних греков. Множество предполагает процесс, процесс— сущность; но прежде чем соединить все эти начала в одном идеальном синтезе, в идеале положительного всеединства—философия должна была во всей силе отвлеченной мысли сознать их отвлеченно друг от друга в их безусловном значении. Ибо эти начала различны, хотя и нераздельны.
Подводя конечные итоги нашей оценке пифагорейской философии, мы находим, что она, в пределах своей секты, являлась системою цельного знания, символически представляя собою Истину. В целом греческой философии пифагорейство дало в символической форме верное определение этой абсолютной истины как всеединства. Определение ее как числа страдало отвлеченным формализмом и требовало восполнения, которое и было дано другими философскими школами Греции. Но и независимо от них определение пифагорейцев заключало в себе истину и тайный зародыш грядущих, более конкретных идеальных определений и понятий. Всей философии вообще помимо своих великих научных открытий и гипотез пифагорейство завещало навсегда глубокую—и до сих пор еще мало понятую—идею числа как метафизического начала.
Примечание. Мы находим числа в природе, и эти числа сами слагают свои единицы. В многочисленных и различных между собою классах явлений повторяются одни и те же числа, числовые отношения. Единообразия количественных отношений открыты нами везде—в молекулах вещества, в сфере небесных тел, в области всей органической и неорганической природы, в самих социальных явлениях. Эти числа не могут быть случайны; что же они значат? Не существует ли необходимого внутреннего соотношения между количественным и качественным? Материализм издавна покушался объяснить всевозможные качественные различия посредством количественного различия сил и вещественных атомов. Но если признать, что молекула какого-либо вещества отличается от молекулы всякого другого лишь числом своих атомов, обусловливающих его специфический вес, то понятно, что такое число не есть результат атомов, составляющих молекулу; наоборот: молекула определенного вещества есть, как таковая, результат числа, и только числа, своих атомов. Мало того, если мы вспомним, что в каждой видимой частице вещества заключаются мириады однородных молекул и что образующее специфическое число атомов для всех их одно и то же,—ясно, что оно независимо не только от атомов данной молекулы, но и ото всех молекул данного тела и постольку обладает истинно всеобщим, родовым характером. Таким образом, самый материализм, сводящий качественные различия к количественным, признает качественный характер числа[310]. Число не есть продукт отдельных вещей, ни продукт природы, которая вся содержится мерой и числом. Оно не есть также и выдумка человека: понятия единства, множества, числа отвлечены нами от вещей, потому что мы находим в вещах начала единства, множества и числа. Числа отвлекаются нами от вещей, но не суть продукты нашего отвлечения. Они действительно существуют в вещах.
Число существует всеобщим, кафолическим образом, осуществляясь конкретно во всей природе; абстракция числа существует лишь в голове человека. И поэтому мы не можем мыслить или представить себе, чтобы арифметическое число, отвлеченное нами от тех реальностей, в которых оно заключается или коих оно заключает, существовало абсолютно в той математической абстракции, которую мы ему придаем; и если подобное заблуждение по некоторым основаниям и разделялось, по-видимому, несколькими позднейшими платониками, то Пифагор был от него свободен: не отделяя числа от сущности вещей, он признавал его метафизическую конкретность.