Медиевистика какмедиевализм
Вопрос об историографии приводит здесь нас к еще одному, третьему пониманию медиевализма, а именно медиевализма как отрасли социологии знания, как медиевистики, рассматриваемой не как абстрактный процесс порождения знаний, а как деятельность определенных исследовательских институций, конкретных исследователей, чья деятельность как исследователей неотделима от иных их занятий.
Соответственно, и наше знание о Средневековье неотделимо от историографии, для нас нет иного Средневековья, кроме историографического, кроме того, что мы имеем в современной нам историографии. B этом смысле нет ни Средних веков, ни медиевистики, а есть лишь медиевализм.Против такого упразднения Средних веков и медиевистики существует одно серьезное возражение, которое использовалось многими видными медиевистами еще в полемике с приписываемым Ж. Деррида и постмодернизму в целом утверждением, что «нет ничего, кроме текста, не существует вне-текста»: ведь мы всегда можем обратиться к материальным остаткам прошлого, к археологическим данным. Также и в случае сведения всего к медиевализму можно сказать, что кроме историографии существуют еще и средневековые тексты, к которым мы всегда можем непосредственно обратиться. Медиевистика всегда относилась с подозрением к исследованиям, чрезмерно опирающимся на «вторичную литературу», и можно представить себе такую радикальную критическую операцию, в рамках которой все медиевалистиче- ское знание будет деконструировано (как это представляла себе еще феноменологическая историография), так что мы сможем вернуться «к самим вещам».
Новые медиевалисты с этим согласны, и, как будет видно, исследование историографических институций во многом как раз и служит в их работах демонтированию многих существующих образов Средневековья. Исследование именно историографии и ее социального контекста при этом оказывается особенно важно потому, что многие представления о Средневековье кажутся вполне обоснованными, согласующимися с данными источников, возникшими на основании этих источников, и потому исследователь, просто читающий источники, никогда не заподозрит, что здесь что-то не так.
Исследование же историографии, Средневековья как историографии, «медиевализма», позволяет увидеть все то несредневековое, что содержится в такого рода «данных источников».При этом, однако, важны два обстоятельства, которые отличают новый медиевализм от позитивистской критики, обеспечивающей суверенно-внешнее положение исследующего субъекта. Оба эти аргумента совсем не новы, один из них принадлежит давней критической, другой - герменевтической традиции, и историки просто обычно не пользуются ими.
Bo первых, признается то, что мы никогда не можем поставить по сомнение и перепроверить абсолютно все. Bo введении уже говорилось о проблеме необозримости архива современной историографии. Дело не столько в том, что у нас физически не хватит времени на перепроверку всего, сколько в том, что каждое сомнение, каждая критическая операция требует определенного круга положений, исходя из которых формулируется сомнение, и которые сами под сомнение не ставятся, не подпадают, которые принимаются на веру. Всякое расширение зоны сомнения ведет поэтому и к увеличению количества положений, которые принимаются на веру. Чем более радикально сомнение, тем больше круг того, что принимается как очевидность, так что в конечном счете сомнение не становится менее маргинальным, чем оно было изначально.
Во-вторых, всякое чтение, даже чтение источников, даже описание археологических находок, уже создает различие по отношению к читаемому, и потому то, что мы читаем, тот текст, который возникает у нас в сознании в процессе чтения, нй в коей мере не является самим Средневековьем, это каждый раз еще одна работа по медиевистике. Обращение к «самому Средневековью» поэтому лишь умножает медиевализм, оно еще более медиевалистично, чем работа со «вторичной литературой».
B этом смысле на первый взгляд абсурдная идея «современности Средневековья», нашей принадлежности к Средневековью, а также того, что «Средневековье никогда не существовало», и его нет вне работ медиевистов, не лишена определенной логики.
Это оправдывает и то уравнивание эпистемологического статуса академических и массовых образов Средневековья, которое производит Вайсл, а еще до нее - Николс и Блок[236] [237]. Память о прошлом, независимо от того, как она возникает, всегда локальна, территориальна, телесна, и потому ни одна из форм этой памяти не может претендовать на всеобщность или на особый, привилегированный доступ к прошлому. Прошлое, как уже говорилось, неотделимо от тех конкретных людей, не только историков, в чьих работах оно возникает, от их тел, итак же как не может быть объективных критериев для иерархизации тел, для разделения их на худшие и лучшие, не существует и критериев, которые могли бы послужить иерархизации образов прошлого. Поэтому образы Средневековья, создаваемые медиевистом, должны быть уравнены с популярным1Я
восприятием этой эпохи (что не значит, что они могут быть сведены к ним) .
Именно на этот отказ от собственного противопоставления популярным образам Средневековья указывает то, что вместо понятия «медиевистика» для обозначения собственной сферы исследования историками Средневековья начинают использоваться более широкое понятие «медиевализм», включающие также и «народные» образы Средневековья[238]. Привилегированное до 1980-х гг. положение строгой научной медиевистики видится теперь самим ее представителям лишенным оснований. Образы Средневековья, которые возникли в трудах основателей этой дисциплины, в конце XIX - середине XX веков, сегодня кажутся столь же фантастическими, сколь и образы Средневековья, создававшиеся в то же время в литературе. Уже сами понятия «строгости» и «серьезности» научных исследований как ценностные категории ведут к изобретению соответствующих им «строгих» образов Средневековья, и это лишает нас возможности выделять строгую научную медиевистику среди других способов исторического воображения[239].
Средневековье оказывается, таким образом, невозможно загнать в рамки академической литературы, отделить его от более широкой современности.
И с другой стороны, как пишут P.X. Блок и С. Николс, как раз широкая контекстуализация медиевистики, рассмотрение ее как медиевализма, как раз и позволяет сделать видимыми те «политические, социальные и гендерные факторы, которые привели к ее возникновению и до сих пор продолжают определять характер историописания»[240]. To есть, определение медиевистики как медиевализма не только стремится описать некую данность, с чем мы можем соглашаться или нет, продолжая использовать и далее понятия «медиевист» и «медиевистика». Определение медиевистики как медиевализма есть и научная, и политическая необходимость. Точно так же, как ранее было важно осознать востоковедение как ориентализм, так же теперь важно осознать исследования Средневековья как медиевализм, как социальную институцию, создающую современности подходящий ей образ иной культуры.B связи с этим, в связи с признанием собственной укоренённости в современности, самообозначение медиевистов как медиевалистов может быть понято двояко.
Во-первых, это может быть осознанием того, что мы всегда связаны с «настоящим», с нашим «жизненным миром» и т.п., что это всегда было так и раньше, и исследователь здесь не может что-либо изменить. Это довольно распространенная позиция среди исследователей: мы признаем всю возможную критику историографии, и даже присоединяемся к ней, критикуя Ранке за веру в возможность описать прошлое как оно действительно было, но затем мы садимся писать историю и пишем ее так, как она действительно была, в лучшем случае подменяя действительные «объективные факты» на действительные «субъективные восприятия», «переживания», «жизненный опыт» и т.д. Ho в сущности такое ис- ториописание не отличается от того, о котором думал Ранке. Никто не пишет сознательно и умышленно историю, скажем, «так, как ее действительно не было». Историю пишут, придерживаясь довольно абсурдной позиции: мы познаем, зная что не познаем, что наше познавание есть не то, чем его принято считать, и т.п.
Релятивистская критика не столько беспокоит исследователей, сколько успокаивает их: раз мы неизбежно принадлежим нашей культуре и мыслим в ее понятиях, раз «открытие инаковости прошлого само есть элемент новоевропейской культуры, и потому невозможно», то наше нежелание противопоставить себя нынешней «новосредневековой культуре» есть в действительности мудрое эпистемологическое решение, лишенный иллюзий взгляд на существо исторического труда, ведь мы знаем, что «прошлое непознаваемо»...
«Вопрос о познаваемости прошлого» важен потому, что он был своеобразной повязкой на глазах историографии, своей мнимой значимостью и неразрешимостью закрывавший вид на иные, более важные ее проблемы. И действительно, даже самые радикальные критики сциентизма чувствовали себя неуверенно перед прямо поставленным вопросом: познаваема ли реальность, познаваемо ли прошлое? Ведь если сказать, что реальность непознаваема, что она есть лишь наша конструкция, то в ответ можно услышать: «Ну, тогда выпрыгните с 20-го этажа этого здания!». Я здесь цитирую Б. Латура, который, в особенности в своих последних работах, специально подчеркивает, что «science studies» стремятся сделать науку и ее результаты не менее, а как раз более реальными, чем они были до сих пор.Новый медиевализм близок к «science studies». Как уже говорилось, Николс использует в своем предисловии к сборнику «Новый медиевализм» в качестве примера доновоевропейское понятие «естествознания», Гумбрехт пишет о телесности исследователя, от неотделимости всякого знания от того, как это знание практикуется; с другой стороны, как известно, одна из книг Латура озаглавлена «Мы никогда не были новоевропейцами»[241], и Латур прямо апеллирует к иным, нежели новоевропейские, определениям «реальности» и «вещей», в частности, к «долокковской» европейской культуре. Ho главное, что объединяет два направления - это стремление уйти от успокаивающего и политически легко инст- рументализируемого[242] релятивизма.
Новый медиевализм делает это, в частности, с помощью уже упоминавшихся работ Серто и Саида. И действительно, нельзя сказать, что прошлое непознаваемо - против такого утверждения свидетельствует уже труд тысяч исследователей, занимающихся именно его познанием, и это значит, прошлое поддается такой «историографической операции», его можно и познавать тоже, оно познаваемо, но вопрос в том, является ли это наилучшим способом отношения к прошлому, и как к нему можно относиться иначе? Здесь важно помнить о том, что ориентализм и старый медиевализм своеобразно дополняют друг друга, как пространственная колонизация и колонизация временная.
И именно поэтому в рамках нового медиевализма возникает идея «постколониального Средневековья» с его вопросом о том, как возможно неприсваивающее, неколонизирующее отношение к средневековому прошлому. Постановка такого вопроса отличает второе, новомедиевали- стское понимание самообозначения медиевистов как медиевалистов.Возвращаясь к вопросу о пониманиях «медиевализма», о медиевализме как социальной истории историографии, критическом изучении ее институций, надо сказать, что обозначение новыми медиевалистами себя и своих предшественников как «медиевали- стов» однозначно указывает на границы историографии, на ее ограниченность, несуверенность, но не в смысле примирения с этими границами, а в смысле необходимости определения направлений их пересечения. Ведь если наше критическое сомнение всегда маргинально, то особенно важно подумать о том, где именно должны пролегать эти края, эти границы, вдоль которых будет располагаться сомнение[243]. A значит, то, что необходимо медиевистике - это не полная непредвзятость, а политика и топография сомнения, которая может возникнуть лишь в рамках медиевистики, осознающей себя как медиевализм.
2.2.4.