Комментарий как место инновации
B этой главе я рассмотрел то, что, по моему мнению, становится местом инновации, или по крайней мере одним из мест инновации, в новом медиевализме. Контекстуализирующее комментирование эксплицирует каждый раз совершаемую историографией операцию пространственного размещения, оно делает возможным, и одновременно необходимым, постоянные пересмотр и выстраивание заново историографического пространства, и как «место интенсивности» делает возможным «прикосновение прошлого».
Способность к написанию контекстуализирующих теоретических комментариев, и созданию, таким образом, различного рода констелляций, «противо-стояний», текста и комментария, стало в течение 1990-х годов одним из основных требований в исторической профессии. Обратной стороной этого требования стала критика сугубо внешнего характера таких комментариев, их «навешивания» в исторических исследованиях, но такая критика, порой справедливая, в то же время упускает конститутивный характер внешности, «поверхностности», комментария. Институционализация теоретического комментирования приводит к смещению историографического пространства инновации. Им оказывается теперь не область источников и не область методов, а именно теоретическое комментирование. Подобно тому, как раньше некое исследование, написанное на основе совершенно неисследованных источников, но с использованием устаревшей методологии, не могло рассматриваться как историографическая новация, так же и теперь, отсутствие комментария, четкой локализации исторического исследования в современном теоретическом контексте рассматривается как серьезный недостаток. Историк, который не способен определить собственную позицию в отношении деконструктивизма, нового историзма, постколониализма, неолаканианства, третьего поколения феминизма и проекта радикальной демократии ЛаклоЛИуфф, и даже тот, кто отделывается воспроизведением общих мнений обо всех этих и других направлениях, а не предлагает, исходя из своего «архива», оригинального прочтения Беньямина, Хайдеггера, Деррида, Бадью, Жижека и фотографий Шерри Левин, не может участвовать в том пространстве сопоставления, где сегодня определяется новизна. Эта ситуация может оцениваться отрицательно, или оцениваться положительно, и я, воспроизводя аргументацию новых медиевалистов, пытаясь понять произошедшие изменения, их логику, неизбежно акцентировал положительное, то, что оправдывало это смещение инновации, но как бы мы ее не оценивали, инновация располагается здесь, а это значит, что и все последующие смещения пространства инновации будут происходить (и происходят) по отношению к тому, что возникло в течение 1990-х годов. A потому, всякая критика современной историографии должна иметь в виду изменившуюся ее топографию, иначе она будет так же попадать мимо цели, как и упоминавшаяся уже критика «постмодернизма».Смещение пространства инновации в область контекстуализирующего комментирования соответствует более общим изменениям в гуманитарных науках, а именно, упоминавшемуся уже во Введении концу эпистемологической модели. Раньше проблемой было то, как можно получить знание. Теперь же проблема состоит не в получении знания, а в тех импликациях, которые содержат те или иные формы знания. Как я уже цитировал Э. Саида в первой главе, знание в Европе всегда было большим, чем просто знанием, чем просто набором эмпирических данных; сами эти факты были даже менее значимы, чем те смыслы, которыми они наделялись. Критика ориентализма имеет своей задачей как раз сделать видимыми эти коннотации, эти добавочные смыслы. Схожим образом и гендерная история, постколониальная история, история увечности («ablist»’cKHX идеалов тела, включая мозг), но также, как мы видели, и новый медиевализм, ставят вопрос не о том, как познаваема сущность женщины, колониального субъекта, инвалида и его болезни, а о тех гендерных, ориенталистских и историцистских импликациях знания, о той «аномализи- рующей индивидуализации увечий», от которых люди ощущают себя страдающими.
Дело не в том, что колониальный дискурс был недостаточно адекватен реальности и что его нужно улучшить - как раз нет, он был слишком адекватен, и слишком глубоко отпечатался на телах служивших ему объектом людей.
Научный дискурс, дискурс знания, перформативен, и именно поэтому в современной историографии оказывается важно быть способным рассуждать о том, какова одна форма знания (гендерная, этническая, классовая, «здоровистская/нездоровистская» и т.п.), какова другая форма знания, что она подразумевает и влечет за собой, что делает она со своим объектом, какие следы оставляет на нем, и в какой мере вообще познавание или миметическая репрезентация являются наилучшим отношением к окружающей нас реальности, или же возможны какие-то иные формы отношения к ней, и каковы они тогда. Рассуждения о методе, о наиболее эффективных способах получения правильного знания, не считающиеся с тем, что способно помешать нам в этом деле, оказываются в лучшем случае второстепенными, если не преДйсудойврѳндвмшентирование, всегда располагавшееся где-то с краю от основного текста, оказывается тем местом, где происходит разговор об импликациях. Имплицирование ведь и есть то, что со-путствует, со-привлекается, образует контекст, и потому контекстуализирующий комментарий оказывается еще и способным задавать собственные импликации, наделять некие формы знания, порой уже давно вышедшие из употребления и ставшие неприемлемыми, немыслимыми и недопустимыми, новым контекстом, который позволяет вновь ввести их в оборот. B конечном счете, критика знания и познавания всегда сама оставалась довольно субстанциалистской, и я уже писал об этом в связи с практикой «дестабилизации настоящего» и идеей того, что «все социально и культурно сконструировано». Она исходила из того, что знание, познавание, порядок знания всегда равны сами себе, и потому с ними как таковыми и надо бороться. Практика контекстуализирующего комментирования показывает, что это не так, что дело не в самом знании, а в том различии, носителем которого оно может стать. B условиях, когда цели критики нуждаются в постоянном пересмотре, порой довольно радикальном, возникает необходимость в том пространстве, где этот пересмотр может происходить, и в 1990-е годы это пространство оказалось занято теоретическим комментированием.Ho речь идет не только о «контроле» за импликациями, а о том, что сама исследовательская работа историка представляется теперь несколько иначе.
Ведь на чем основывалась проблема познаваемости прошлого? Ha предположении о том, что мы знаем не все, что наше знание о прошлом лишь частично. Я уже упоминал об одном посвященном современной медиевистике сборнике, который начинается со статей как раз о таких ограничениях - объективных, то есть таких, как сохранность сведений, полнота дошедшего до нас материала; и субъективных, связанных с парциальностью всякого знания, проблемами релятивизма и реляционизма. Ho почему все эти объективные и субъективные ограничения для нас так важны? Потому, что мы подозреваем, что если бы мы могли знать больше, то наш образ Средневековья был бы совсем иным. Историк всегда испытывает нехватку материала. Ho в этой нехватке и происходящей от нее борьбы за новые познания что-то не так.
Как работает историк? Историк находит некую грамоту, он прочитывает ее, находит в ней упоминания каких-то людей, мест, вещей. Ho об одной-единственной грамоте историк может сказать не так уж много. И ему кажется, что если бы он знал гораздо больше обо всех этих людях, местах и вещах, то грамота предстала бы перед нами в совсем ином свете. Если бы до нас дошли свидетельства очевидцев составления этой грамоты, дневники всех участвовавших в ее составлении людей, видеозапись всех связанных с этим событием обстоятельств, если бы мы могли интервьюировать всех интересующих нас людей, то несомненно произошел бы скачок по отношению к той мало что говорящей предметности, которую являет собой отдельная, непонятно откуда происходящая, средневековая грамота. Ho здесь надо быть осторожными: не является ли тем, чего действительно постоянно нехватает историку, вовсе не знание более широкого контекста само по себе, а именно этот скачок? Сидя перед средневековой грамотой, снова и снова прочитывая ее, не думает ли он о том, что он может сказать о ней иного, нежели то, что заключено в ней самой? И всякому историку известно, что наличие одной, десяти или ста двадцати грамот здесь существенно ситуацию не меняют, он все равно сидит перед ними в некой растерянности и думает, что же можно с ними сделать - то ли выстроить в серию, то ли сравнить, то ли упорядочить хронологически и т.д.
Мечта о дополнительных сведениях есть на самом деле мечта о самовозникающем различии, о том, что нехватка различия восполнится сама собой, что нам явится новый материал, и мы сможем сказать о нашей грамоте нечто иное, чем раньше. Ho появление новых источников ставит нас в конечном счете перед той же самой проблемой: перед нами лежит грудой плоская, банальная, тавтологичная реальность. Это обстоятельство, а также общее оскудение запасов неизведанных и неопубликовнных средневековых текстов, привели к тому, что мечты о самовозникающем различии были перенесены на методологии: вот появится новая методология, и она позволит нам возвысится над этой банальной реальностью, она позволит наконец сделать прочитываемыми те тексты, которым историки долгое время не могли найти никакого применения, с которыми они не знали, что делать, - всеми этими средневековыми проповедями, схоластическими трактатами, литургическими книгами и тому подобными странными вещами, которые главным образом и сохранились от Средневековья. Ho в методологиях проблема ожидания лишь перекладывается из одного ящика в другой. Изменения в подходах к прошлому, их обновление, как это подчеркивается различными авторами, связано с изменениями «времени», «жизни», «культуры», «общества». To есть, чтобы изменились методологии, должно нечто произойти, должно измениться время. Ho, опять же, что, если наше время - самое обыкновенное, что, если в нем ничего не произойдет? Вопрос, в конечном счете, B том, не второстепенна ли на самом деле вся связанная с методологизацией эпистемологическая риторика, не лицемерны ли эти рассуждения о нехватке источников и познаваемости прошлого, не скрывают ли они в действительности просто ленивое ожидание мессианского нисхождения различия, надежду на то, что именно наше время станет тем, когда оно явится?Новые медиевалисты придерживаются мнения, что эпистемологическая риторика второстепенна. И потому необходимо непосредственно заняться проблемой различия: с одной стороны, той имплицитной прошлому рамки, того внутреннего его саморазличия, что непрерывно подспудно осуществляет работу по разрушению историографического дискурса; и с другой - той рамки историографического комментария, которая никогда не совпадает с первой, но чье несовпадение как раз и позволяет «ввести прошлое как различие».